1 января. Маруся сидит возле меня. Бледная, с покрасневшими глазами – милая бесконечно. Как-то невольно в голову воспоминания лезут – воспоминания бесконечно трогательные, за сердце хватающие. Помню я первое января прошлого года. Тяжелые, счастливые, удивляющиеся неожиданному счастью, с каким-то испугом перед будущим – полные самых неопределенных ощущений – пошли мы, шатаясь, на станцию. Посидели там молча. М. только иногда говорила совсем новым для меня голосом – бессвязные, понятные, не требующие связи слова. Потом поднялись. Пошли, хрустя снегом, к ее дому, поднялись по железной лестнице, подумали, стучать ли; решили постучать. Нам открыли. Мы вошли. Смешок, улыбка будущему, недоверчивая, подозрительная улыбка, но в то же время полная бесконечных надежд. Надежды! Обещанья! Ну разве сбылась хоть одна надежда, разве я сдержал хоть одно обещанье, но все же я снова даю обещанье, а в сердце нашем пылают все те же надежды. Пусть в будущем году мне не придется писать этих строк.
У М. в гостях Блиер, Зюня, Соня Шнейдер. Гриша уходит с Зюней – на ней красное пальто – и, прощаясь, говорит всякому: – Ну, что вам пожелать к Новому году?
Нужно говорить об индивидуализме. Я написал возражение Жаботинскому на его мнение о критике*. Он посоветовал мне вставить еще про индивидуализм[21].
2 января. Сегодня должен написать сочинение: «Борьба человека с природой». Пособия: Елисеев и Реклю. Черт возьми – распишусь – ай-люли. Только больше работы брать пока не буду. Altalen’e отвечу. Хотя следовало бы взять срочное сочинение, чтобы насобачиться быстро писать. Здесь у меня ерунда – возьму размажу – и готово! Три дня тому назад я про Гоголя написал – лафа! В один день 10 таких страниц. Это пол-листа – 20 рублей, будь дело журнальное. Эх! хорошо бы про Гоголя к юбилею статью закатать. Чуть кончу с Altalenой возьмусь. А там Л. Толстого изучать стану. Гоголя мне хочется в связи с нынешним временем изучать: между тем временем, когда он явился, и нынешним – тьма сходства! Про бердяевскую борьбу за идеализм* – тоже руки чешутся. Только бы время. Эх! вот и все мое междометие.
Теперь без 5 м. 9 часов. Умоюсь, причепурюсь и к М. Я сегодня встал в 7 часов. Обыкновенно в 5 или ½ 6-го. В 10 ч. я буду в библиотеке. От 10 до 1 часу, до 2-х сочинение будет готово…
3 января.
Был вчера в Артистическом кружке…* Скука. Разбирали вопрос, нужен ли нам народный театр. «Друг детей» Радецкий*, махая руками и вскидывая волосами, сказал громкую и горячую речь – апофеоз народу.
Там все воротилы – старики, и слово «народ» не потеряло еще для них своего обаяния – так что загипнотизированная публика с восторгом слушала все дикие взвизгивания: театр, школа… облагораживает чувства… человек, побывавший в театре, не станет колотить свою жену (?) и так далее. Референт, артист Селиванов, уверял публику, что народ поймет всякую классическую пьесу, «артельный батька» Левитский божился, что все великое – просто (и великие истины высшей математики?).
Одним словом, ералаш! Милый Карменсито*, как зовет Кармена Жаботинский, – тоже заговорил. Он доказывал, что народ не все пьесы понимает, и привел два примера. Но сделал это так некстати, что публика зашикала, засвистала и даже с некоторым нетерпением потребовала, чтобы он перестал говорить. Он глуп, бедный человек. Абсолютно и неукоснительно… Он, например, даже не старается скрыть, что считает Горького серьезным своим конкурентом. Он объясняет процесс своего творчества так: «Я пишу пятнами, пятнами…» А все его произведения – это одно сплошное пятно. Он вчера говорил мне, что хочет читать в Артистическом кружке о слоге произведений Горького. Он смотрит на разряженных девиц Арт. клуба и говорит, сжав зубы: «Как я ненавижу этих великосветских девиц, если б вы знали!» Первобытен и необразован, а если бы был образован – хуже было бы! Так хоть самочувствия нет у него, рефлексия не заедает, а в противном случае даже искренности не было бы у него. Последнего лишился бы!
М. что-то сердится на меня. Не знаю за что. Я вчера весь день не был у нее – это правда, но ведь я не мог. А может быть, есть и другая причина, может быть, я причину эту и знал, да забыл, может быть.
Герцо-Виноградский тоже глуп неимоверно, т. е. так глуп, что глупее и быть нельзя. И развратник, говорят, к тому же… Говорят, многие говорят. Бесцветен донельзя. Черт с ними, впрочем.
Ну, теперь пойду к М. 2 часа. Даже не умоюсь. Вчера вернулся домой в 20 м. 3-го. Сегодня встал в ½ 1-го. И ни к черту не гожусь. Ни писать, ничего…
7 января. Ничего не делаю. Поздно встаю. Это не годится. Был позавчера у Лазаровича. Он прочел мое возражение Altalen’e. Со многим не согласен. Например: Altalena будто и не говорил, что есть план, программа. Как же не говорил? Ведь у него идеи заготовлены, а в действие не приведены. (План не в смысле программы.) Говорят так: узнав именно то качество человека, которым занимается моя наука, я определю все другие свойства. Значит, те качества, которыми занимается моя наука, – самые важные, и самая наука тоже важнее всех.к)
8 января. Умираю от лени. Ни за что взяться не могу. Обыкновенно распространено мнение, что 60-е годы были что ни на есть народнические по направлению своему. Теперь это мнение особенно часто повторялось всуе по причине 40-й годовщины со дня смерти старшего шестидесятника Добролюбова. Мне кажется, именно такими чертами, как у меня, и характеризуются 60-е годы. Тогда вообще не было какой-нибудь отдельной частной идеи, подчинившей себе все остальные, – тогда была одна общая – свобода личности. Человека не нужно наказывать, не нужно звать еврея жидом, не нужно смотреть на мужика как на «быдло», – все это были вещи одного порядка, и до «системы» народничества тут было далеко. И наконец, у тогдашних учителей – у Добролюбова и Чернышевского вовсе не было таких уж особенных исключительных симпатий к народу, они, что довольно ярко подчеркивает и г. Подарский в 12 кн. «Русского Богатства»*, – не боялись называть иногда народ «тупоумным», «невежественным», «косным», даже – horrible dictu[22] – парламент они признавали вредным и т. д. Их рационализм – как верно замечает г. Подарский – не позволил им выдвинуть на передний план устроительства истории народные инстинкты.
В последнем собрании членов Литературного клуба г. председатель объявил, что в ближайший четверг г. Altalena будет прочтен реферат о литературной критике*. Основные положения этого реферата нам, читающей публике, уже известны – их изложил г. Altalena в одном из своих фельетонов («Одесские Новости» 20 декабря). Вот по поводу этих положений мне и хотелось бы высказаться печатно на столбцах газеты. Г. Altalena ответил одному своему печатному оппоненту, что будет спорить с ним в Артистическом клубе*. Как будто всякий, интересующийся затронутым сюжетом, сможет попасть в этот клуб!
Один почтенный русский журналист в личной беседе со мною по этому поводу выразил свое недоумение перед тем обстоятельством, как же это так выходит по-вашему, что развившийся капитализм послужил причиной двух противоположных явлений: с одной стороны, способствовал оскудению публицистики, а с другой – развитию ее. Разве это возможно? Конечно, возможно, так оно и было. Происходило так потому, что раньше было, главным образом, обращено внимание литературы на одних деятелей этого процесса, а потом уже на других – рабочих… Но литература, отвратив свои симпатии от мужика, не имела никого, к кому обратить их.
Но потом по вышеупомянутой причине… Щедрин, между прочим, сказал по этому поводу: «Крестьянин, освобождающийся от власти земли, чтобы вступить в область цивилизации, представляет собою… отталкивающий тип… Но это еще не значит, чтобы эмансипирующийся человек был навсегда осужден оставаться в рамках отталкивающего типа. Новые перспективы непременно вызовут потребность разобраться в них, а эта разборка приведет за собою новый и уже высший фазис развития…» («Письма к тетеньке», 632 стр.)
Когда буду говорить об этических идеях, сказать про Бердяева и Струве.
Многие склонны думать, что мужик характеризовал и шестидесятые годы. Я не согласен с таким мнением. Мне кажется, что 60-е гг. центральной идеей имели – свободу личности, всякой вообще.
В те дни, когда мне были новы
Идеи линьи мозговой.*
20 минут 5-го. Дядя сидит у окна, молчит, уже час как молчит. Мама шепотом читает «Братьев Карамазовых». Я только что переписал ¼ своего возражения Altalen’е. С М. не в ладах. Скучно. Тяжело. Хочется побыть одному, да уж слишком трудно. Давит. Куда пойти? М. на уроке. Да и препираться с нею не хочется. Да и Володя ихний противен мне очень. Кацы. Я счел бы себя сволочью, если б пошел к ним. Altalena? Он теперь работает. Синицыны? Что я с ними имею общего? Так давит, что хоть стихи пиши. Ну, что ж?
Был у Синицыных. Был у Altalena, был у М., в библиотеке был.
[Возражение Altalen’е см. Прилож. 1. – Е. Ч.]
12 января. Сейчас ¾ девятого. Переписываю возражение Altalen’е. О если бы я знал, что его напечатают! С каким рвением взялся бы я за это дело! Через 2 часа, я думаю, мое возражение будет готово! И почерк мой мне не нравится, и слог противен, и смысл для самого темен. Плету канитель, и больше ничего. Ну да ничего! «Новости» не возьмут, я в «Листок» снесу. – Посмотрим. М. – вчера. Вечер. Театр. – Не надо. – Ну хорошо, я пойду. Dear, precious![23] Когда б кончить. 5 минут просил. Еще немного! Я был вчера в Артистическом клубе. Абезгауз говорил. Великолепно – лучше этого я никогда не слыхал.
3/4 десятого. Ничего почти не сделал. Работаю не разгибаясь. Altalena противополагает идею настроению если не по их смыслу, то по времени распространения их: прежде идеи, а теперь настроение. [Возражение Altalen’е см. Прилож. 1. – Е. Ч.]
11 час. ночи 13-го, воскресение. День сырой, несолнечный. Библиотека, ссора с Машей, Кацы. Черт возьми! Не написать ли мне рассказ…
Был вчера долго у Жаботинского. Ему Федоров, автор «Бурелома», дал «Детей Ванюшина»*, он третьего дня обещал дать их мне. Сам вызвался. Прошу. Говорит: не могу.
«Да ведь вы сами обещали». – «Экая скверная у меня память – я этого не помню» и т. д.
Он вечно расточает мне похвалы, что, ему действительно нравятся мои статьи, или он врет?
14 января. Прочитал я статьи г. Бердяева, и вспомнился мне такой анекдот. Один человек, лишившийся носа, сказал на исповеди своему духовному отцу иезуиту: «Возвратите мне мой нос!»
– Сын мой, все уравновешивается, горе влечет за собою счастье. Вот и теперь, хотя судьба и лишила вас носа, но выгода ваша в том, что никто никогда не скажет вам, что вы остались с носом.
– Я был бы в восторге каждый день оставаться с носом, лишь бы он у меня был на надлежащем месте.
– Вы ропщете. Ведь и здесь провидение не забыло вас, если вы вопиете, что с радостью готовы были бы оставаться с носом, то и тут исполнилось ваше желание, ибо, потеряв нос, вы тем самым все же как бы остались с носом («Братья Карамазовы», 765).
Логика иезуита необыкновенно похожа на логику г. Бердяева. Вот образчик. Он идеалист. Стало быть, верит, что красота, нравственность и прочие духовности – все это некие сущности, субстанции некоторые.
Ну вот и хорошо… Без 10 м. 9 часов. Я ничего не делаю. Михайловского читаю. Чуть приду в библиотеку – сейчас «Мир Божий» стребую.
Все глупо. Раньше обдумать.
Я знаю: и это сердечко сожмется
От черного крика души: никогда!
И в этой головке вопрос шевельнется:
Зачем это в мире так скучно ведется —
За вторником вечно плетется среда?
Я знаю: ненастья
С сухими глазами, с пылающим лбом
Ты тоже захочешь безумного счастья,
И слез, и любви, и тоски, и участья,
И тоже почуешь всем существом,
Что там, за окошком холодным и черным,
Ждать
«Сам Христос говорит, что есть верный мирской расчет не заботиться о жизни мира».
Л. Толстой, 13 т., 5–8 стр.
Марья Борисовна! Сегодня решается моя судьба. Хейфец по телефону сказал мне, чтобы я пришел в 7 час. Он тогда, наверное, покончит со статьей. Кланялся вам Altalena. Он угощал меня в кондитерской чаем и оттуда хотел идти в библиотеку, чтобы повидать вас, но, узнав, что вас здесь нет, переменил намеренье.
16, среда. Статья об Altalen’e не принята*. К черту! Десять таких напишу. Что же касается планов, их два.
О Толстом и о Бердяеве.к)
Я сижу в публичной библиотеке. Возле меня сидит М. Б. по правой стороне. В зале свистят, пищат, визжат и верещат. Я прочитал сегодня довольно много… Вот хорошо, что мне Кант попался. Я предложил всей нашей компании читать его. Она согласилась. Посмотрим! Маша мне все время говорит: тише, тише! Я вечером в библиотеке не читаю, а верчусь. Сегодня спал до 10 ½. Отчего бы это?.. Я совсем отучился иметь духовные страдания. Моя душа плоска, как тарелка, и пуста, как голова Клары Львовны. Я удивительно, бесконечно невпечатлителен. Нет такой вещи, которую я не мог бы позабыть через час… Память души – во мне совсем отсутствует. Вкус у меня громадный, тонкий, – но я даже посредственным художником никогда не буду, до такой степени я не впечатлителен… Каждый данный момент я переживаю как интересный роман, написанный гениальным художником. Но возьми перо, несчастный человек, и ты увидишь, кто ты такой… Бледно и бесцветно потечет моя канитель, – и хороший вкус помешает мне довести ее до 2-й страницы.
17 января.к)
18 января. 20 м. 10-го. Нужно читать про Толстого. Возьму сегодня Щеглова. Черт возьми! Хочется сделать доклад про индивидуализм – в Литературном клубе. Вчера говорил там. Аплодисменты, поздравления, а мне лично кажется, что я могу в тысячу раз лучше, что вчера я читал очень плохо. Нужно…
19 января. Рядом со мной сидит в библиотеке хитроумное этакое лицо. Рыжая борода. Показывает мне устав (законы, что ли): если высший или низший чин не станет повиноваться приказанию начальства – он должен живота лишен быть. И улыбается. – Для чего это вам? – спрашиваю. Гордо, но с ухмылением говорит: я – автор руководства для дворян, и мне предстоит говорить с различными одесскими лицами, так нужно ко всему готовым быть. А также веду тяжебные дела. – На моем лице – благоговение.
1 февраля. Эх, черт побери, возьмусь-ка я снова за дневник. Не знаю почему, забросил я его. Незачем было. Сегодня писал про Гоголя. Все больше набросочки. Впереди адская работа – собрать их воедино. Раньше перечту дней за 20 свой дневник. Там тоже мысли есть кой-какие. Я еще не уяснил себе плана статьи, но если бы мне удалось высказать все, что так неясно торчит у меня в голове, – вышла бы статья хоть куда. Все, что нынче господствует у нас, все атрибуты индивидуализма прежде преподносились русскому обществу под именем романтизма. Все как есть.
Идея ибсеновской «Дикой утки» – что правда an sich[24] под силу только исключительным людям, тем, кто способен стоять одиноко, а для людей толпы нужны маленькие успокоительные обманы, любовь.
Мы с восторгом принимаем [призывы] Горького к самоцельной борьбе, к тем, кто готов в безотчетном порыве безумно и…
Тоскливая песня Заратустры о сверхчеловеке, сильном, красивом, – мы с восторгом – все это романтизм.
План здесь таков: раньше говорить про нынешнее время, потом про гоголевское. Одинаковые проявления, но разные причины. Там – высшие натуры, обуреваемые страстями, непонятными черни, толпе, – эти небесные избранники – там они все…
В восторге Гриша. Слава Богу!
Оставив тесную берлогу,
(Он на простор полей попал).
Кстати, в ящике от стола – есть записки, способные тоже пригодиться для моей работы.
Идешь, идешь… Зачем, куда – не знаешь… —
Вперед!
Куды мне стихотворствовать! Дай Бог и так что-нибудь сделать – прозою. Эх! А время проходит. Ну, не нужно, боюсь я думать про это. Мысль о смерти, было прогнанная мною почти на год, снова посетила меня.
Эх! Возьму какую-нб. книгу, отвлекусь. Какую? «Братьев Карамазовых»? Теперь 6 ½. В 8 ч. у Маши. 2 дня тому назад была великолепная погода. Совсем весна. В пальто ходить – жарко. Много на улице встречалось людей – совсем по-летнему. А сегодня дождь без конца. И подлый, осенний дождь… Потайной, неоткровенный. С первого взгляда не заметишь, что он идет, и только когда, прищурясь, посмотришь на что-нибудь черное, увидишь, как он сеет, сеет, сеет.
Был сегодня у М. очень недолго. В 8 часов снова пойду к ней. Лечь бы спать. Пусть Анюта разбудит.
2 февраля. Должен работать, а не могу. Сижу у М. Часов 11. Ну хоть бы одна мысль полезла в голову.к)
В безумных поисках святого Эльдорадо,
Пути не видя пред собой,
Как серое, испуганное стадо,
Метались мы во тьме, холодной и немой.
И спутников давя, их трупы попирая,
И в свалке бешеной о цели позабыв,
Бежали к бездне мы… А ты, Земля Святая,
Осталась позади в тени густых олив.
Осталась позади, мы пробежали мимо,
«Вперед, вперед», – бессмысленно крича,
А бездна впереди ждала неумолимо
И не смолкал надменный свист бича.
Вперед! Вперед! без отдыха, без цели,
Бессмысленно судьбы покорные рабы,
Мы бешено, как буря, пролетели,
В безумном вихре яростной борьбы,
Спеша исчезнуть в пропасти бездонной.
И ты был с нами… Увлечен толпой, на гибель
обреченной, ты видел тьму со всех сторон.
Проклятья… Кровь, безумное смятенье… О родине
забытые мечты… И полный ужаса в немом
оцепененьи, у края пропасти остановился ты.
Так вот чего искали мы в пустыне,
Так вот куда бежали страстно мы!
Чему молились, как святыне,
средь мрака ужаса и тьмы!
И ты оглянулся с тоскою назад…
И видишь, там братья идут за тобою,
Идут бесконечной толпою,
И давят, и рвутся, и бьют, и кричат.
Бегут, чтобы в бездну скорее свалиться.
Как бледны их жалкие, злобные лица
и как ожесточен их потускневший взгляд.
И в поиски потерянного рая всю душу страстную влагая,
Ты мечешься во тьме и стонешь, и зовешь,
Отчаянье надеждой заменяя,
и не влечет тебя пленительная ложь
Миражей сладостных, и вдохновенным оком
Ты испытуешь тьму; там пусто и мертво,
И ты застыл в отчаяньи глубоком,
Во тьме не видя ничего. Вдруг позади,
Там, на холме высоком, ты землю увидал в тени густых олив,
Она манит к себе, лучами залитая,
И бурный закипел в душе твоей порыв,
И кинулся ты к нам, и, руки простирая
И путь нам в бездну преградив, крича.
19 марта 1902. Написал около 50 строф «Евг. Онегина»*. Дальше как-то не пишется. Нужно хорошенько выяснить себе сюжет. Получив письмо Татьяны, Онегин рассуждает в стиле Штукмея: «оно, конечно, письмо она написала мне хорошее, но все же это дело надобно прекратить: как бы чего не вышло!» Татьяна ждет его – не дождется. Он приходит поздно… а я забыл сказать вам, как раз случилось так, что ныне, назло сопернице-кузине, ждалось большое торжество: должен был приехать к Ольге «великий» тенор М. – 5 часов прождала его Ольга, зеленая от злости, он не приехал… (Напрасно она перерыла целый ворох тряпок в галантерейном магазине, ища ленту «помпадур», напрасно к ним принесено шампань – одесское вино…) Или ничего не сказать про это сейчас и повести дело так: «Когда Онегин появляется среди раздосадованных девиц – Ольга глядит на него со злобой: не для него была куплена эта лента в расшитых узорах, что теперь у нее на шее, не для него это вино, не для него торжественный абажур освещает гостиную… (тон грациозный). Кузина со змеиной улыбкой говорит ему, что Маразини обещал в 5, но, должно быть, он будет в час. Ольга, чтоб показать, что ей наплевать, берется Онегину рассказать анекдот, он внимательно слушает; когда вбегает Татьяна – (ах, я рада, как я рада, я думала, вы не придете), он холодно здоровается и заводит разговор с Ольгой… Вся компанья удивлена – Татьяна обыкновенно так сдержанна…
Татьяна удивлена поведением Онегина. Она предлагает ему пойти прогуляться. Идет. Серебряная ночь. Бархатные тени. Черные силуэты деревьев… Молчат».
И вот, когда пришел Евгений, —
Надеждой радостной полна,
Бежит она, волнуясь, в сени
И видит в ужасе она,
Что там не гений вдохновенный,
А человек обыкновенный…
Ах, ведь она не для него
Приготовляла торжество.
Не для него ценой в рупь сорок
Одесско-крымское вино,
Не для него ее мамашей
Еще вчера припасено.
Не для него толпой оборок
Ея украсился наряд
Свободным принципам не в лад.
10 минут 11-го.
Увеличу эту строфу не в пример пушкинской. Вместо двух, после «благостыней» поставлю четыре стиха. Этим делом стесняться нечего.
В этой строфе я придал размер лучшему моему стихотворению и испортил его… Я написал его 14-ти лет. Вот оно:
…Со мною иногда
Весенней ночью так бывает:
бежишь вперед, не знаешь сам, куда,
вперед, вперед, пусть ветер догоняет…
Болтаешь руками, бежишь и кричишь,
а в поле и в небе обидная тишь…
На землю падешь – зарыдаешь,
а в чем твое горе – не знаешь…
The May Queen[25]: Я хочу дожить до тех пор, как появятся цветы
и растает снег, и солнце к нам проглянет с высоты,
И в тени кустов колючих ты меня похорони.
When candles are out, all cats are grey.
I go to Mary. We shall go to buy me the coat[26].
Седых волос увенчан кущей,
Вот сионист – известный флинт,
Досель надежды подающий
Сорокалетний Wunderkind…[27]
Ночь на 20-е [марта]. Бред. Насморк.
За ней солидный наш Евгений…
Идут, молчат, полны собой…
Ложатся бархатные тени
На посребренную луной
Дорогу к парку…
Воздух синий
Ласкает нежной благостыней…
Томит упрямой тишиной…
Глядит Татьяна пред собой
И говорит ему: «Весною
Вот что случается со мною.
Бежишь из комнаты долой,
Куда, куда, зачем, не знаешь, —
Летишь, волнуешься, кричишь —
А в небесах немая тишь, —
Обидно станет: зарыдаешь,
А горе в чем – ей-ей не знаешь…
И засмеялась… Наш герой
Солидно машет головой.
Без 10 м. 7 ч. утра.
Написал 5 строф – 70 строк. Всего 56 стр.
4 июня.
Люблю вспоминать предвечерней порою
В отрадный и сумрачный час
Обо всех, кто мелькнул, как свеча, предо мною,
Зажег мое сердце и снова погас;
Обо всех, кому отдало сердце немое
Слово правды упрямой хоть раз,
Я люблю вспоминать в предвечернем покое
В тяжелый, пророческий час…
Предо мною проходят угрюмые тени,
Небрежно и злобно глядят на меня,
Проходят, смеясь, презирая, кляня,
А я – я пред ними упал на колени,
И глупые падают слезы из глаз,
Но не слышат они моих страстных молений
В тяжелый пророческий час…
Между ними одна… я не знаю, зачем она с ними,
И зачем мои губы так часто твердят
Это имя – чужое, ненужное имя, —
И зачем так суров ее пасмурный взгляд —
Ее пасмурный взгляд, где иные встречали
Слишком много тоски и печали,
Но презренья не встретил никто;
Этот взгляд, где так много ласкающей неги,
Где для всех, кто упал из житейской телеги,
У кого бессердечной судьбой отнято
Дорогое уменье смеяться и плакать
И святое стремленье себя обмануть,
Кто бредет в непогодную скучную слякоть
Как-нибудь, все равно, как-нибудь.
6 июня, утром [Пропущен набросок статьи «Дарвинизм и Леонид Андреев. Второе письмо о современности». – Е. Ч.]
I
Судьбу доверив Паркам,
Иду я как-то парком,
И слышу – там, где тополи
Листами нежно хлопали,
Раздался поцелуй…
II
В смятениях аффекта
Целует деву некто.
Она ж полна апатии,
Сливаясь с ним в объятии,
Сидит под сенью струй.
III
В тревоге и досаде
Приперся я к ограде.
И черный ворон, каркая,
Кричит, чтоб шел из парка я,
Чтоб не мешал любить.
IV
Лежат пред ними вишни,
Они для них излишни.
Ах, ручку вы засуньте-ка,
Чтоб вишни взять из фунтика
И деву угостить.
V
Но не были красивы
Все эти перспективы:
Иные фрукты – белые,
Неспелые, незрелые,
Манят его мечты.
VI
И вот из черной тучи
Луна сверкнула лучше.
Ужель тебя прогневаю,
Когда скажу, что с девою
Сидел, о Рейтер!.. ты.
VII
Луна светила ярко,
Когда я шел из парка
И устремлялся по полю
К таинственному тополю.
Не датировано:
Покаянье – его я не знаю,
Униженье – не нужно его.
Я и так его много встречаю,
Ничего, ничего, ничего.
«Ничего!» – это страшное слово.
Ах, ведь я не гляжу с ликованьем
И не знаю я сытых побед, —
2 декабря 1902. Опять Кацы, опять разговоры о спектакле, о встречах Нового года, опять гололедица, Хейфец – опять, опять, опять.
Думаю о докладе про индивидуализм, о рассказе к праздникам и о статейке про Бунина*. Успею ли? Приняты решения: сидеть дома и только раз в неделю под воскресение уходить куда-ниб. по вечерам. Читать, писать и заниматься. Английские слова – повторить сегодня же, но дальше по англ. не идти. Приняться за итальянский, ибо грудь моя [ни] к черту. Потом будет поздно, и приняться не самому, а с учителем. И в декабре не тратить ни одного часу понапрасну. Надо же, ей-богу, хоть один месяц в жизни провести талантливо, а то теперь я «развлекаюсь, словно крадучись, и работаю в промежутках». Читаю Лихтенберже о Ницше – не нравится*. Бездарность этот Лихтенберже. Хочу выудить оттуда данные вот для какой мысли: Ницше считал самоцельность индивидуализма – необходимейшей его сущностью. А сам всячески восстает против самоцельности вообще. Не признает здоровья an sich[28], ну а абсолютное совершенство – это для него первое основание. Кстати: скоро выйдет горьковское «На дне», напишу-ка я к нему предисловие.
Теперь рассказ: Петр Иванович написал:
Друзья, взгляните – он идет, —
Веселый, пышный Новый год…
Друзья, исчезнут узы мрака…
(Как ни верти, а к слову «мрака» ничего, кроме «драки», не выдумаешь.)
Или так:
Друзья, не станет больше муки.
Как ни верти, к слову «муки» никакой рифмы, кроме «штуки», не выдумаешь. Но при чем же здесь штука? Решительно ни при чем. Новый год – и штука. Что касается суки – то Петр Иваныч ни секунды не остановился на этом непотребном зверьке. Брюки – тоже оказались весьма некстати. Не прикинуться ли декадентом? – мелькнула у него мысль. Лафа этим декадентам:
Моих желаний злые брюки —
написал, и готово! Ступай с этими брюками в публику.
Петр Иваныч подошел к зеркалу. Лицо у него солидное, борода с проседью, – никто, глядя на него, не сказал бы, что он занимается таким легкомысленным делом, как стихотворство. По крайней мере, пшеничник! – думали все. (И в самом деле, странно было подумать, что…) А на самом деле… Ах, это была старая история и т. д.
Странная штука – репортер! Каждый день, встав с постели, бросается он в тухлую гладь жизни, выхватывает из нее все необычное, все уродливое, все кричащее, все, что так или иначе нарушило комфортабельную жизнь окружающих, выхватывает, тащит с собою в газету – и потом эта самая газета – это собрание всех чудес и необычайностей дня, со всеми войнами, пожарами, убийствами делается необходимой принадлежностью комфорта нашего обывателя – как прирученный волк в железной клетке, как бурное море, оцепленное изящными сваями.
Был дней пять назад у трагика Дальского. Неприятный господин… Вхожу… Слуга просит подождать. Потом из спальни: проси! В халате – обрюзглый и бородатый. «Я с вами по-студенчески», – говорит. Я думаю: во-1-х) я не студент, во-2-х) он не студент, а в-3-х) если бы мы и были студентами, то разве студенты ходят в халатах? Наивная уверенность, что все только и думают, что о его персоне. Рассказывает эпизоды из своей жизни, свои взгляды на искусство. «Это, – говорит, – вехи… Запишите это! при вас ваша книжка?» Каково нахальство! Дал карточки на память – извивался и пренебрежительно заискивал. Сволочь.
Altalena говорит: «Черт возьми – подмывает разругать Дальского!» Это потому, что Дальский отозвался об Алталене восторженно. Он бы еще восторженнее отозвался, если бы Алталена написал о нем, – шутит Хейфец. Должен написать письма: Андрееву*, Ком[м]иссаржевской и Изетее. Сегодня же. А то потом помешают… Следовало бы ответить m-lle Боскович, ну да обойдется. Прочел 207 стр. Лихтенберже вслух без перерыва почти от 5 до 10 ½ ч. Были у меня Маша и Клейнер. Грудь болит. Писем так и не написал. Встал сегодня рано, да боюсь ложиться: а вдруг не засну.
3 декабря. [Край страницы оторван. – Е. Ч.]…читаю, бездельничаю. Сбился с панталыку. Уже… часа. Через час придет Маша. Начнем читать Шестова. Я уже читал его – да позабыл. Теперь возьмусь-ка я за составление плана статейки. Хочется мне доказать, что индивидуализм не противоречит коллективизму. Для этого я объясняю раньше индивидуализм как самоцельность; потом ввожу доказательства, что вообще самоцельность явление – желательное и необходимое. Расширяю точку зрения: в обществе все орудия имеют весьма утилитарную и недвусмысленную цель. И каждое из них, чтобы скорее и вернее достигнуть этой цели своей, – прикидывается бесцельностью. Мало того, что бесцельностью, – себя целью выставляет (примеры). То же и с индивидуализмом. Покуда довольно. Вяло все это. Не того хочу. Ну да ничего. Книжками освежиться нужно. Ведь я совсем-таки ничего не читаю. Все шатаюсь без толку туда-сюда. Плохо это. Обет на себя налагаю – работать. Работать, не выходя из дому. Заполнить весь день работой. Самым ребячливым образом разбить все свое время на части и наполнять себя содержанием. Хотя бы для этого пришлось кинуть газетничество на время. Итак, – утром до обеда чтение. Что читать – подумаю после. От 1-го часу до 4-х ч. все случайное, неотложное; от 4-х до десяти – чтение с М. и еще с кем-нибудь. С кем? Хоть с Феодорой. С кем же? Нужна тупица, не лезущая с рассуждениями, аккуратная, терпеливая, священнодействующая, – где бы взять ее? Доня – он будет рисоваться и капризничать. Наша Маня – ломаться и конфузить. Лучше Пустынина не найти. Но отчего он так не по душе Маше? Он будет молчать, насупившись. Пыхтеть. Будет отвлекать Машино внимание. Но ведь, ей-богу, никого другого нам не надобно. А вдвоем ничего у нас не выйдет. Маша пришла. Прочли стр. 80 Неведомского, у меня без воздуха разболелась голова – я вышел пройтись. Еще сильнее. Говорю Маше: нет, вы идите себе домой, а я пойду к себе. Маша усмотрела в этом обиду – и пошла писать губерния.
11 декабря. Среда. Сидел дома и все время занимался. Результатом чего явилась следующая безграмотная заметка* [наклеена вырезка из газеты. – Е. Ч.]:
«В Лит. – артистическом обществе в четверг состоится очередное литературное собеседование. Г. Карнеем-Чуковским будет прочитан доклад “К вопросу об индивидуализме”».
Что то будет!
12 декабря. Вчера А. М. Федоров преподнес мне книжку своих стихов*. Читал в библиотеке – прелесть.
Что я буду возражать оппонентам? Вот разве так: в своем докладе я стремился примирить идеализм с утилитарной точкой зрения. Я хотел угодить и общественникам и индивидуалистам, и реалистам и мистикам, – а в результате не угодил, конечно, ни тем, ни другим.
Обходя молчанием те возражения, которые вызваны недоразумением и которые, надеюсь, рассеются, чуть мои оппоненты познакомятся с докладом в печати, – я постараюсь реабилитировать свою точку зрения пред ее настоящими противниками. Господа! Мне вспоминается здесь рассказ Полевого о Суворине. Он – еще солдат – стоял и т. д.
Эпиграфом к стихам Федорова: Душой во всем ловлю намеки. Есть такие книги, которые будто созданы для того, чтобы писать на их обложке: «Дорогой кузине Оле от кузена Коли на вечную память…» Я, по крайней мере, ни одной книжки Надсона не видел без такой надписи. П. Я. и Апухтин – тоже способствуют укреплению платонических отношений между кузенами. У Апухтина есть «разбитая ваза», и у П. Я. есть «разбитая ваза». А какой же кузен не декламатор, и где видали вы кузину, которая не собиралась бы в консерваторию!
Прочтя книжку стихотворений г. Федорова, я убедился, что ей не суждено покровительствовать матримониальным видам кузенов, – в ней нет ни единой «разбитой вазы» – в ней есть «степь, тройка, бубенчик, заря и дорога, и слева и справа ковыль», в ней «море лишь да небо, да чайки белые, да лень»… И ежели бы Коля стал читать такие вещи Оле – ничего бы из этого не вышло… Но неужто же на свете нет других людей, кроме кузенов! Не для них же пишет поэт. Ах, господа, – попробуйте как-нибудь, находясь в людном месте…
[Наклеена вырезка из газеты. – Е. Ч.]:
«В непродолжительном времени выйдет в свет сборник гг. Altalena и Корнея Чуковского, посвященный индивидуализму»*.
Я стоял возле кафедры и слушал, как меня бранили. Слушал и удивлялся. Неужели я говорил так неясно?