К книге
В старых ракитахСтраница 8
89%
Страница 8
8

Он сейчас непрерывно думал о том, как пятнадцать лет назад уезжал в город, так и не сумев уговорить мать ехать вместе с ними, и как Валентина настаивала разделить дом, оставить матери одну кухню да погреб, а все остальное продать — пятнадцать лет тому дома в поселке еще были в цене, это теперь они никому не нужны, стоят и гниют, заброшенные. Валентина даже грозила тогда разводом, и он, едва не поддавшись, в самый последний момент опомнился. Мать была умна, она все понимала, и ее скупые слова: «Спасибо, сынок, хоть не придется теперь на старости лет по чужим углам таскаться» до сих пор помнились ему и обжигали стыдом, нельзя было допускать до таких слов. А как она его уговаривала не бросать институт, выдюжить, на все свое хозяйство махнула рукой, в город прикатила, под конец от досады даже расплакалась. Тогда Василий пообещал, что это отступление на время, и сам этому искренне верил, а мать оказалась, как всегда, права, трудно нагонять упущенное…

Но сейчас, с трудом вытаскивая из разомлевшей земли тяжелые от налипшей на них грязи сапоги, он мучился от другого: он думал, что, если бы смог тогда уговорить мать переехать в город, она бы, пожалуй, и еще протянула, а то ведь что у нее за жизнь была последние годы? Все одна да одна, словом не с кем перемолвиться, печка, да за водой к колодцу, да кур держала, поросенка, огород-вот и загнала себя окончательно. Приезжая по осени, он, не раздумывая, нагружал машину мешками с картошкой, ящиками яблок, различным вареньем да соленьями, салом, он ни разу и не задумался, как все это доставалось матери…

Гроб вновь подняли и понесли, Василий медленно зашагал следом, постепенно сердце начало томиться и появилось чувство слабости, ему, пока на них медленно надвигались с песчаного холма ракиты, окружавшие погост, опять начинало казаться, что он теперь один на всей земле, что он теперь далеко впереди, а все остальные отстали, что это его притягивают высокие, от солнца и теплого ветра за какие-то несколько часов заметно позеленевшие ракиты вокруг погоста, что это именно его они ждут, «Хоть бы скорей все кончилось», — невольно подумал он, стараясь идти все так же спокойно и ровно, чтобы никто не мог догадаться о его мыслях и о том, что в нем творилось, когда у самого погоста старухи потребовали остановиться, он был готов закричать на них. Но он сдержался и промолчал. Гроб опять опустили на табуретки, и тогда Василий понял, что старухи хотят внести покойницу на погост самолично, они деловито суетились, примеривались, прилаживались, вездесущая бабка Пелагея заправски, словно она только и занималась этим всю свою жизнь, командовала. Старухи — и бабка Пелагея, и высокая тощая бабка Анисиха, и круглая бабка Катенька, и та, что читала, в очках, и еще две или три незнакомых Василию старухи-окружили гроб. Что-то одинаковое было в их лицах, в руках, в манерах говорить, Василию стало почему-то страшно, и он поднял глаза к вершинам ракит. Эти старые, неприхотливые деревья были приятнее старых людей, в них жило что-то чистое и недосягаемое. И откровение обожгло душу Василия, пусть иногда жизнь убога и отталкивающа, но вот сейчас, здесь, на тихом клочке земли, в напряженно гудящих старых ракитах, на этом последнем прибежище человеческой жизни, все было покоем и чистотой, и это чувство выжгло все темное и ненужное в его душе и очистило ее. Перед ним сейчас словно обнажилась сама душа жизни, ее сокровенная языческая тайна, и все очистилось, и все преобразилось, в обезображенных временем лицах старух проступили мудрость и предельная завершенность, в том, как они шажок за шажком продвигались с гробом на руках, таилось скорее свершение высшего порядка, чем простое бесстрашие, это была сама жизнь, и сейчас выполнялась ее самая простая и беспощадная формула. Здесь не было ни фальшивых речей, ни венков с не менее фальшивыми надписями, ни томительного стояния в карауле, здесь все было просто и необходимо. Поголосили над открытым гробом старухи, непременно напоминая покойнице о скорой встрече и прося ее приготовить и для них там местечко получше да посуше, затем все молча постояли. Василий неловко тянул шею над окружившими гроб и могилу людьми, стараясь в последний раз увидеть лицо матери и понять то, что происходит. Лицо матери было чужим, Василий быстро отвернулся и шагнул в сторону, он не хотел, чтобы мать запомнилась ему в последний раз такой, это ведь была не она.

Гроб опустили, он подошел и бросил в могилу горсть сырой земли. Затем он опять отступил в сторону, и только тогда глазам его стало горячо и сердцу покойно. Он вначале не видел ракит, хотя смотрел на них, но постепенно их проснувшиеся ветви заплескались в его глазах все отчетливее. За несколько часов дождя, солнца и теплого ветра мелкая россыпь почек на них увеличилась, стала заметнее, сами ветви отяжелели от пробудившейся и томившей их силы. Под нестихавшим, как это часто бывает весной, ветром ветви были в беспрерывном движении, они изгибались в бесконечной голубизне неба, свивались в жгуты, вновь дружно устремлялись по ветру в одну сторону. Василий смотрел долго, он теперь понял, что и землю, и небо, и ракиты, и ветер, и его самого соединял в одно целое какой-то один ток, один непрерывный согласный звук.

— Эй, Васйль Герасимович! — позвал его кто-то. — Все готово. Пора.

— Идите, идите, я догоню, — не поворачиваясь, глухо отозвался Василий и еще долго стоял недалеко от свежего, собственноручно выструганного креста, среди высоких и беспокойных ракит, после полудня и особенно к вечеру их беспокойство начинало усиливаться, теперь ветер частыми порывами чувствовался даже в самом небе, взявшемся в высокой голубизне зеленоватыми ветровыми полосами.

Обед закончился быстро, выпили раз, другой, заели хлебом с селедкой, мочеными яблоками, огурцами, все больше в молчании. Утомившиеся за эти два дня старухи тоже не засиживались, и скоро за пустым длинным столом осталось человек пять с центральной усадьбы, все любители выпить и поговорить, но перед самым заходом солнца и они угомонились, и когда Петр-тракторист приехал на тракторе с прицепной тележкой за отцом, все они, торопливо опрокинув по последней, заторопились уезжать.

Только сам Андрей, несколько захмелевший, никак не поддавался уговорам сына, и тот, румяный, молодой, начинал сердиться.

— Ну, хватит, батя, — решительно заявил он. — Будешь дурачиться, уеду, а там добирайся как знаешь… У меня тоже дела!

— Знаем мы твои дела, девка ждет, — хотел накоротке отмахнуться Андрей, но тут же засуетился, усиленно заморгал и для придачи весу своим словам щедро наполнил стакан из стоявшей на столе бутылки.

— А хотя бы и девка, так что? — Глаза у Петра холодно сузились. — Ты что, в мои годы без девки обходился, батя?

— Да ты поезжай, поезжай, — с тихой и даже несколько робкой усмешкой заторопился Андрей. — Я и тут переночую, а коли надо будет, доберусь. — Он вытянул, словно напоказ, ноги в новых резиновых сапогах и кивнул в сторону Василия: — Когда еще с ним повидаемся, а мы вместе, считай, с бесштанной поры росли… Поезжай, Петр Андреевич, ты меня сегодня не дожидайся! А матери скажи, как есть.

Петр еще потоптался у порога, хмуро поглядывая то на отца, то на Василия, и затем как-то незаметно вышел, и Василий с Андреем остались вдвоем в ярко освещенном и совершенно пустом доме.

— Слышишь, Вась, — предложил Андрей, поднимая голову. — Хочешь, я выскочу, крикну… Поедем ко мне ночевать, а?

— Не надо.

— Ну, не надо так не надо, — тотчас согласился Андрей. — А то подумаешь чего…

— Ничего я не подумаю, а ты сам зря остался, — сказал Василий, прислушиваясь не то к странной и гулкой тишине пустого дома, не то к себе, к тому, что где-то рядом с сердцем то исчезала, то вновь разгоралась тихая и как бы притупленная боль, стараясь заглушить это неприятное ощущение, он подвинул к себе стакан, плеснув в него из бутылки, кивнул Андрею, и они молча, понимающе выпили. Молча посидели и опять слегка приложились, сейчас они оба чувствовали все более укреплявшуюся внутреннюю связь, и, хотя они были совершенно разные, связь эта все более усиливалась. Что-то почти забытое, темное, дремучее просыпалось в душе у Василия, и он, не обращая внимания на Андрея, казалось чутко сторожившего каждое движение хозяина, огляделся. Уже опустилась глубокая ночь, и небольшие окна сияли блестящими, бездонно черными провалами. «Это ночь, ночь, — с лихорадочной внутренней дрожью подумал Василии. — Это все она! Она! Что-то нехорошо…»

Он встал, намеренно не спеша начал было задергивать старенькие ситцевые занавески на окнах, но чей-то, показалось — посторонний, голое остановил его.

— Что? — повернулся он на этот неприятный голос и увидел в расширившихся глазах Андрея странное выражение, так смотрят, неожиданно застав кого-нибудь за чем-то таким, чего другие никогда не должны видеть.

— Нельзя, говорю, — повторил Андрей, не отводя и не опуская глаз. Говорят, душа только на третий день с домом расстается… Вон, видишь? Он кивнул на передний угол, где бабка Пелагея под тускло горевшей перед сумрачным ликом иконы Ивана-воина лампадой, еле-еле заметно покачивающейся, уходя, заботливо поставила воды в стакане и рядом положила кусочек хлеба. — Оно ясно, старухи чего не наговорят, у них ночи долгие, пока все кости не перемоют, чего за ночь в голову не придет…

Василий ничего не сказал, но тотчас раздвинул занавески, опять открывая черные, бездонные провалы весенней ночи, он помедлил, стараясь хоть что-нибудь различить в этой непроницаемой и все-таки рождающей ощущение враждебности никому не подвластной жизни, но ничего различить было нельзя. И всплеск этой тьмы проник в душу Василия и обжег ее, он, еле сдерживаясь, чтобы не закричать, вернулся и сел к столу.

— Все в жизни чудно, — тихо сказал он. — Человек, он такой, ему надо поверить и тому, чего и нет. Мы-то с тобой, — Андрюш, по десять классов закончили.

— Это ты десятилетку одолел, — тотчас поправил его Андрей. — А я восемь, больше не вытянул.

— Верно, — вспомнил Василий. — Это все мать-покойница хотела, чтобы я в ученые пробился. А оно вон как получается, не того поля ягода.

— Да что тебе, живешь, что ль, плохо? — неожиданно горячо обиделся за него Андрей, потому что своими последними словами Василий как бы присоединил и его, Андрея, к своей судьбе и безжалостно подчеркнул, что оба они, в общем-то, ростом не вышли для чего-нибудь более лучшего в жизни, с самого рождения поставившей на каждом из них свою особую отметку. — Тут еще с какого боку глянуть…

— Ас какого ни глянь, — опять спокойно и равнодушно остановил его Василий. — Ты думаешь, если я в город уехал, так и все тебе? Э-э, на вот, выкуси! — Василий сложил пальцы в увесистую дулю и сунул ею в сторону двери. — Это так тем кажется, у кого мозгов мало. Я вон и в институт пробовал поступать, даже одно время заочно и прошел, год попыхтел и бросил. Не тот коленкор! Мог запросто хороший техникум одолеть, да не захотел, хотел на самой высоте покуражиться. Может, и зря. А, ладно!

Что теперь рассуждать… И Иван мой после десяти-то классов пыхал-пыхал-и в армию! Не смог проскочить, у него еще дух деревенский, а там у них, у интеллигентов, машина давно отлажена-он тебе еще пеленки марает, а к нему уже всякие профессора ходят. Английский тебе, математика… Что хочешь.

— Да ну? — удивился Андрей.

— Вот тебе и да ну! Он тебе еще… а место в жизни уже за ним. Он тебе вот такой, — Василий отмерил ладонью с аршин от пола, — золотушный, а поди его возьми, за ним вон какая толща из пап да мам да бабок с дедами.

Русскому мужику эта наука еще долго будет поперек горла, не скоро он ее одолеет… А все равно одолеет! — Василий внезапно тяжело и угрожающе качнулся в сторону Андрея, и тот, внимательно и заинтересованно слушавший его, обалдело отшатнулся.

— Ты чего шумишь? — усиленно заморгал он. — Ты, Вась, знаешь, зря на каждого не кидайся. Если у самого кишка тонка, кто тебе виноват? Чего тебя тогда в город повлекло? Сидел бы себе на месте, сосал лапу. Тоже придумал, город ему виноват. Вон у нас какой населенный пункт-Вырубки-то наши. И прыщом-то его не возвеличаешь, еще меньше. А погляди — Гришка Залетаев ныне Григорий Павлович Залетаев-генерал! А-а? Генерал!

А ты помнишь, у него под носом краснуха от соплей не сходила? А Федька Кудрявкин? Федор Елисеевич Кудрявкин, директор вон какого завода, депутат! Во-о! Значит, дадена им свыше мозга большая, вот тебе и весь оборот. А-а, что ты молчишь? — стал с нехорошей жадностью допытываться Андрей, и Василий, почувствовав эту его незабытую, темную, мохнатую ревность в отношении своей жизни, молчал. Другого ничего нельзя было доказать, это Василий знал давно. А впрочем, что ему Андрей? Так, смех один, все старается какую-нибудь болячку нащупать да позанозистей ковырнуть, ишь, бедняга, старается, даже про водку забыл, и в глазах-то просветление. Вот ведь порода, чем другому больней, тем самым себе выше, уж вроде ты и орел, воронам на страх. Ишь как у него все ходуном заходило, для этого и остался, не забыл Валентину-то, да и многого другого не забыл, сейчас все утвердить себя повыше ладится… А может, он и прав, этот сельсоветский дьяк, может, его правда помельче, да в жизни в чести-круто и неожиданно для себя повернул Василий. Что на него дуться? Как ему роднее, так и чешет себе, а поди разберись, у кого оно, это бремя, тяжелее…

Кого, в самом деле, винить, если сам не осилил?

Василий хотел успокоиться, но получилось наоборот, неожиданно для себя он тяжело, даже с ненавистью глянул в глаза Андрею, и тот, уловив эту непонятную ненависть, выпрямился, заморгал.

— Ну дерет тебя, ну дерет, а? — изумился он. — Ну, чего?

— А я все равно кулаком еще по столу бухну, — заявил Василий, по-прежнему ненавидяще не отпускал глаз Андрея, и тот до мутной дрожи где-то под сердцем обрадовался, он даже заерзал от этой расслабляющей радости.

— Не-е, — заявил он с готовностью, — не-е, Вась, не бухнешь, не-е… И я не бухну, и ты не бухнешь.

— Бухну!

— Не-е, не-е, — от упоения и чувства противоречия Андрей зажмурился. Не-е, наша с тобой витаминная мука кончилась…

Предыдущая главаГлава 8 из 9Следующая глава