Я купил Петьке патефон. Вернее, Петьке и себе. Чтобы крепче помнить сороковые годы двадцатого века и милый наш Старотополь.
Кстати, сейчас уже мало кто знает, что такое патефон. Это механический проигрыватель, древнее изобретение. Такие штуки воспроизводили звукозапись, сделанную на черных пластиковых дисках с цветными наклейками и дырками посередине. Пластик был тяжелый и хрупкий — что-то вроде застывшей асфальтовой смолы. Уронишь на пол — и прощай музыка.
Патефон сделан в форме чемоданчика. Поднимаешь крышку, вставляешь в боковое отверстие изогнутую ручку, закручиваешь пружину двигателя, сажаешь диск на шпенек в центре оклеенного цветным сукном круга, нажимаешь рычажок пуска — круг завертелся. На край диска опускаешь никелированную головку на изогнутой, как лебединая шея, блестящей трубке. В головке — игла. От бороздок на диске звук передается мембране, а от нее через трубку — в железный рупор, спрятанный внутри чемоданчика.
И пожалуйста — вальсы, фокстроты и всякие песни…
Ну, звук от такой старинной штуки, конечно, не ахти какой: с металлической вибрацией, шипеньем и скрежетом. Но именно эти скрежет и шипенье вперемежку с забытыми сейчас песнями тешили мое и Петькино сердце — голос детства, голос родного дома…
Кстати, продавалась эта штука в лавке со всякими древностями и стоила сногсшибательно дорого — как автомобиль среднего класса. Но я почесал в затылке, потоптался у прилавка и отсчитал на кассовом автомате нужную сумму. Тем более что к патефону прилагались два десятка пластинок с записями, которые в нынешнее время никто уже не знал (разве что кроме Феликса Антуана Полоза, не к ночи будь помянут!). Здесь была и милая нам «Рио-Рита», и Клавдия Шульженко с песнями про Челиту и синий платочек, и озорная мексиканская «Кукарача», и песни из военных фильмов, и щемящий душу вальс «Ночь коротка», и песенка Паганеля из фильма «Дети капитана Гранта», и еще многое в том же духе…
Петька просто обомлел от счастья. Целую неделю, вернувшись из школы, накручивал ручку, меняя пластинку за пластинкой. Только и слышалось в квартире: «Летят перелетные птицы…», «В далекий край товарищ улетает…», «Давай закурим, товарищ дорогой…» и так далее.
С неожиданным интересом и, я бы сказал, с пониманием к патефону отнесся Кыс. Едва эта штука начинала играть, он прыгал на стол, садился рядом и пристально смотрел на вертящуюся пластинку. Порой Кыс поднимал растопыренную лапу и протягивал к головке с мембраной, но не тронул ни разу: видимо, сознавал, что нельзя переходить грань дозволенного. А когда музыка кончалась, Кыс вставал, горбил спину и терся боком о поднятую крышку. Наверно, в знак благодарности.

Иногда Петька приводил Никитку и других приятелей. Мальчишки слушали сиплые, с «жестяным» привкусом мелодии открыв рты. Дивились чуду прошловековой цивилизации и сперва не верили, что внутри чемодана нет никакой электроники, а только пружина, шестеренки и валики. Пришлось патефон осторожно вскрыть и показать гостям механические потроха.
Никитка рассказал, кстати, что после гибели Полоза хор «Приморские голоса» закрылся: нового руководителя найти не удалось.
— А я бы все равно из «Голосов» ушел, — сообщил Никитка. — Там репетициями совсем замучили. У нас в гимназии свой хор создается, называется «Солнечный парус», я в него пойду…
Я посмотрел на Петьку:
— А ты?
Петька засопел и отвернулся.
Никитка сказал:
— Стесняется почему-то. Сам же говорил, что в интернатском хоре целый год занимался. И на нашем концерте вон как здорово тогда выступил…
Я понял, что Петька сочинил про себя обстоятельную легенду. Ну и правильно. Никому не надо знать, откуда он на самом деле…
Петька пробормотал:
— У меня все равно скоро голос будет ломаться…
— Не выдумывай, — сказал я. — Еще очень не скоро.
— А руководительница в «Парусе» в тыщу раз лучше, чем Полоз, — добавил Никитка и смутился: вспомнил, что о мертвых плохо не говорят. Он ведь ничего не знал…
Через неделю после этого разговора Петька пришел из школы очень возбужденный и в то же время молчаливый. Я на «Доценте» считал кое-какие параметры формул типа п+а (свертывание необычных явлений при достижении Конусом предельной скорости). Петька встал сбоку от меня, завздыхал, заперебирал худыми ногами, почесывая пятками щиколотки.
— Ты чего танцуешь, будто в туалет не терпится? — подозрительно спросил я.
Петька запахнулся в мою куртку, как в черкесскую бурку, вздохнул еще раз и признался:
— Я в ту самую лавку заходил. В ан-тик-вар-ную… Там такую пластинку продают…
— Какую?
— Совсем-совсем старинную… Как у нас в Старотополе была. Еще не для патефона даже, а для граммофона с трубой. До революции выпущенная…
У нас в самом деле было когда-то несколько таких пластинок — от маминой бабушки остались. С Шаляпиным, с известной в начале того века певицей Вяльцевой…
— А какая именно, Петух? — поинтересовался я осторожно. Очень уж он был напряженный.
— Ну, та самая. Из оперы «Дубровский». Где он поет перед портретом своей мамы: «О, дай мне забвенье, родная»… Мамина любимая… — Петька вдруг заморгал и отвернулся. И добавил чуть слышно: — Только она стóит… почти как целый патефон…
Я не помнил такую пластинку. Любимая мамина? Нет, не помнил… Наверно, Петька что-то придумал или путает. Но он впервые заговорил о маме, и я не возразил ни слова. Тут же, прямо через «Доцента», связался с антикварным магазином, узнал про пластинку, с кредитной карточки перечислил (даже не охнув) сумасшедшее число и попросил доставить пластинку с посыльным.
Через полчаса на детском роллере прикатил блестящий и мигающий огоньками робот-мальчишка (новинка здешнего сервиса). Петька на время забыл даже о пластинке — ходил вокруг этого электронного существа и задавал ему всякие вопросы. Роботенок вежливо отвечал механическим, но приятным голоском. Он отдал Петьке плоский небьющийся футляр, попросил «господ покупателей» подтвердить по связи получение заказа и уехал, мигая горящими пониже спины красными сигналами.
Петька сразу забыл о роботенке. Торопливо распечатал футляр, вытащил большущий диск.
Это было тяжелое асфальтовое блюдо с бороздками записи лишь на одной стороне. А на оборотной — во всю ширину печать фирмы: «GRAMOPHONE. TRADE MARK». Лаковая, розовая с золотом наклейка блестела, как новая. Знаменитая полтора века назад марка «Пишущiй амуръ». Пухлый пацаненок с крылышками сидит на черной пластинке и водит по ней гусиным пером. Надпись сообщала, что «романсъ Дубровскаго «О, дай мнѣ забвенье, родная» исполняет Д. А. Смирновъ, арт. Имп. Театр., с орк.».
Все было знакомо: и увесистость диска, и амур с пером, и «ять» с твердыми знаками, и даже зубчатая марка «Общества авт. правъ «Апра»» сбоку на этикетке. Но знакомо по другим, хотя и похожим на эту пластинкам. А такой, с Дубровским, я вспомнить не мог.
И Петька это понял. Он посмотрел на меня укоризненно, горько даже. Сказал шепотом:
— Ну, как ты мог забыть… такое. Самая любимая мамина. Мы же эту пластинку с ней вдвоем слушали тогда вечером. Накануне…
Я спросил виновато:
— Накануне… чего?
У него потемнели глаза.
— Ну… перед тем, как утром она уехала в Боровиху…
«Каким именно утром?» — думал я. Мама часто ездила в Боровиху к своей знакомой, тете Жене. Ходили они за ягодами, за грибами. Иногда и меня с собой брали…
— Она будто чувствовала, — прошептал Петька. — Сказала тогда: «Ты, Петушок, потом будешь вспоминать меня, когда услышишь эту арию»… Я испугался, а она засмеялась: «Да шучу, шучу… Я до ста лет не умру»… А на самом деле… — Он сморщил лицо и отвернулся.
Я проговорил через силу:
— Что… «на самом деле»?
Тогда Петька яростно повернулся ко мне. Даже капли полетели у него с ресниц.
— Ты что?! Даже не помнишь, как погибла мама?! Вагон слетел под откос, потому что лопнул рельс… — И добавил уже еле слышно: — Она… одна из всех пассажиров… Остальные уцелели…
Мне показалось, что я в черной пустоте. И пустота эта с неслышным свистом летела мимо меня. Такое бывает первое впечатление в капсуле тренажера «Межпространственный вакуум».
Великий Хронос, неужели это возможно? Неужели Валька Сапегин ошибся, «обрубая» ветвь программы, посвященной многовариантности одного события?
Я тихо сел на стул. Тихо подумал. Тихо сказал:
— Иди ко мне, Петушок. Попробуем разобраться.
Он обмяк, уронил с плеч куртку, подошел. Я посадил его на колено. Он не сопротивлялся, только отворачивался и вытирал глаза.
— Видишь ли, в чем дело, Петь… До сих пор я знал, что мама не погибла… Она, правда, один раз сильно простудилась в Боровихе, лежала в больнице с воспалением легких, и я даже поставил в церковном подвале кораблик — с молитвой, чтобы она скорей поправилась… И мама поправилась, и мы с ней приехали потом сюда. И она жила еще долго. Умерла, когда мне было тридцать семь лет. Сразу, от остановки сердца. Во сне… И похоронена здесь, на старом Приморском кладбище.
Глаза у Петьки были теперь большущие, и он смотрел мне в лицо неотрывно. Не перебивал.
Когда я закончил, он спросил с какой-то незнакомой тревогой и со взрослой озабоченностью:
— Пит, а ты правда… был Петькой Викуловым?
— Клянусь.
— Но тогда… почему? Вот так…
— Давай… Вот что давай, Петушок. Спокойно посидим, передохнем. У меня ведь тоже в голове сумятица… Но для начала попробуем все это объяснить хотя бы самым простым способом…
— Каким? — шепнул он.
— Сейчас… Есть научное предположение о тесном сосуществовании множества параллельных миров. Они вроде бы очень похожи друг на друга, но некоторые события в них могут отличаться. В одном случае лопнувший рельс не выдержал тяжести вагона, в другом выдержал. Разные варианты… Была даже придумана формула для определения возможного числа вариантов…
Петьке плевать было на формулу. Он ладонью вытер щеки и все еще шепотом спросил:
— Значит, мы с тобой все-таки не совсем одно и то же?
— В чем-то одно, а в чем-то… Ох, Петька, чем дальше мы копаем загадки Вселенной, тем они непостижимее. Что мы знаем о многомерности Времени и Пространства? Помнишь старинную картинку: монах подобрался к самому краю небосвода, нашел дыру, сунул голову и обалдело смотрит на всякие небесные механизмы? Вот и мы так же. Вроде бы и добрались до дальних планет, ковыряем межзвездные дали, нащупали корпускулы времени, но это ведь самые крохи знания…
Говорил я почти машинально. Лишь для того, чтобы расслабить у Петьки (и у себя) нервы. С Петькой это, кажется, получилось лучше, скорее. Он повозился у меня на колене и пробормотал:
— Значит, наша с тобой жизнь катилась как по параллельным рельсам, да?
— Выходит. До поры…
— А потом рельсы пересеклись… — вздохнул он. — Я знаю, когда… Хотел догнать маму, а вышло вон что…
— Это там, на концерте?
— Да…
— Кто же знал, что дьявол дернет Полоза сунуться туда со своим хроноскопом, — сумрачно сказал я.
Петька опять поглядел мне в лицо мокрыми глазами:
— Я думаю, дело здесь не только в Полозе…
— А в ком еще?
— Не знаю… в ком или в чем… Пит!
— Что, Петушок?
Он сунулся носом мне в плечо и спросил еле слышно:
— А мамина могила сохранилась… здесь?
На Приморском кладбище давно никого не хоронили, но и не сносили его. Здесь было много всяких исторических памятников — адмиралам, художникам, ученым, изучавшим древности этого края… Мамина могила сохранилась. Все долгие года, когда меня не было, за ней присматривал Юджин. А после возвращения приезжал я сюда уже два раза — по утрам, когда Петька сидел в школе…
А сейчас мы с ним вдвоем шли мимо замшелых надгробий с черными якорями и корабельными цепями, мимо покосившихся мраморных колонн, гранитных и бронзовых бюстов, часовенок и камней с чугунными барельефами парусников и броненосцев.
Хотя городские власти и старались поддерживать здесь порядок, многие участки заросли дремучим шиповником, белоцветом и чертополохом. Как ни выбирай дорогу, все равно приходилось шагать сквозь всякие сорняки. Меня они хватали колючками за штанины, а Петьку — за подол куртки и за голые ноги. Петька на ходу растирал на икрах царапины, тихонько шипел сквозь зубы, но не отставал. И не говорил ни слова.
Наконец мы пришли.
Солнце желтыми, уже вечерними лучами светило сквозь кроны вековых каштанов. Кроны были еще густые, хотя листья с подсохшими краями часто падали на траву и на гранит.
На холмике, обложенном по бокам серыми плитками, доцветали бархатцы и синие цветы дикого, от прилетевших семян, цикория. И еще какие-то мелкие желтые цветы — вроде тех, что густо усыпают крепостные развалины. Я их не выдергивал: всякая трава имеет право жить и радоваться солнцу на том месте, где проросла…
Памятник был простой: красноватый гранит высотою мне до плеча, сглаженный с одной стороны. На гладком месте — надпись и фаянсовый медальон-портрет.
Мы с Петькой стояли рядышком и ничего не говорили. Петька переступал с ноги на ногу, трогал коленками пушистые шарики белоцвета, что выросли рядом с холмиком, и неотрывно смотрел на медальон. Потом прошептал не оборачиваясь:
— Похожая… Только старенькая… Там, в Старотополе, тоже была фотография на камне… только молодая. И камень не такой. Поменьше и серый…
Я обнял его за плечо. Он замер, но скоро мягко высвободился, оставив у меня в руках куртку. Опустился на корточки, взял бумажный кораблик — тот белел у подножия камня среди густых стеблей. С тихой улыбкой глянул на меня.
— Это ты сделал?
— Да. Оставил в прошлый раз. Я всегда оставляю такой, когда прихожу.
— Я тоже оставлял… там… Все-таки мы почти одно и то же, да?
— Почти, — послушно отозвался я. И виновато спохватился: — Сегодня бумагу для кораблика я забыл.
— А я не забыл… — Петька взял у меня куртку, вынул из кармана сложенный вчетверо листок — такой, какие вставляются в домашние принтеры. — Можно, я сам сделаю кораблик?
— Сделай, конечно…
Петька опять сел на корточки, примостил бумагу на коленках, начал сгибать и складывать.
Засопел тихонько. Я смотрел, как шевелятся волосы на его заросшем затылке, и тихо поражался смеси обыденного и фантастического. Обыкновенный мальчик, обыкновенный кораблик из бумаги. Обыкновенный пятипалый лист каштана спланировал Петьке на спину и зацепился за голубую ткань рубашки… И в то же время все это на невидимой грани разных Времен и Пространств. Внутри какой-то загадки раздвоенного мира… А Петька, видимо, уже притерпелся к этой вновь открывшейся фантастике. Кажется, и не думал о ней. Он смастерил лодочку, поставил ее в траву у камня, рядом с моей, выпрямился. Снова глянул на портрет. По желтоватому, в мелких трещинках фаянсу ползла зеленая гусеница. Петька дотянулся, снял гусеницу сухим стебельком.
— Глупая, иди в траву… — Оглянулся на меня: — Пойдем?
— Пойдем, — кивнул я.
Мы не стали возвращаться прежней дорогой. Прошли немного на север, до обрыва, и по крутой тропинке среди скал спустились к морю.
Под скалами тянулся пустой и узкий пляж. Мелкий галечник вперемешку с песком.
Вода еле плескалась.
Солнце висело уже у горизонта — сплюснутое, оранжевое. От него по перламутровой поверхности моря размоталась медная чешуйчатая полоса.
Петька взял в руки сандалии и пошел в воду. Все дальше, дальше, пока она не коснулась краев куртки. У меня вдруг появилась испуганная, страшновато-сказочная мысль: вдруг он сейчас уйдет от меня по дрожащей световой дорожке! В свое время, в свой Старотополь!..
Я еле удержался, чтобы не окликнуть Петьку.
Он, конечно, по солнечной дорожке не пошел, а двинулся вдоль берега, бултыхая ногами.
Чтобы стряхнуть с себя нелепый испуг, я сказал недовольно:
— Холодная уже вода-то. Хочешь вернуть себе свой столетний тонзиллит?
— Не-а, ни капельки не холодная… — И опять весело бултыхнул ногами.
Я вдруг снова как бы подключился к Петькиным нервам. Ощутил, что вода в самом деле теплая, ласковая и успокоительно пощипывает растворенным йодом свежие царапины. И кожу щекотят вырывающиеся со дна струйки пузырьков — там, где под ступни попадают грудки увядших донных водорослей. А солнце последними лучами осторожно и пушисто трогает затылок…
Через полмили мы дошагали до эскалатора и поднялись к старинной ротонде, что стоит в начале Кипарисного проезда. Я поймал у края тротуара такси-кабриолет…
Дома Петька сказал:
— Давай послушаем пластинку.
Мы заперлись в моей комнате, чтобы Карина не надоедала напоминаниями про ужин, и открыли патефон.
Кстати, он выглядел как новенький: темно-красный, блестящий, с хорошо различимой маркой Молотовского завода на внутренней стороне крышки, с ярко-вишневым сукном на круге.
Петька очень осторожно положил пластинку на сукно, чуть дыша, опустил иглу на бегущий выпуклый край…
Звук оказался на удивление чистым. Ясный тенор запел:
О, дай мне забвенье, родная,
Согрей у себя на груди…
Это Владимир Дубровский прощался с портретом матери, перед тем как сжечь родной дом и уйти в разбойники. Звучал голос артиста, который жил полтора столетия назад. И сыновней печалью своей этот голос мне напомнил «Песню Джима»…
А Кыс сидел рядом с патефоном — очень смирный — и даже ни разу не потянулся лапой к мембране. Тоже понимал что-то…
После ужина Петька приткнулся ко мне на диване и шепотом попросил:
— Расскажи, как вы жили с мамой. Ну… потом…
Потом — это когда его мамы уже не было… У меня аж в горле зацарапало. А Петька объяснил совсем еле слышно:
— Я буду представлять, будто я… тоже с ней…
И допоздна рассказывал я Петьке про наш с мамой переезд в Византийск, про нашу жизнь и всякие случаи (старался больше про забавные). И как мама волновалась, когда я сдавал всякие экзамены, и как переживала мои любовные неудачи, и как приезжала в дальний степной гарнизон, где я два года тянул лямку солдата-ракетчика…
Наконец Петьку сморило, и я отнес его в постель.
Сам я засиделся до ночи, пытаясь вспомнить графики и формулы несостоявшейся в былое время программы по анализу многовариантности. Ночевать лег в своей комнате.
Где-то под утро Петька разбудил меня тревожным шепотом и толчками.
— Что случилось, Петух?
— Пит, послушай… Я лежал, думал, думал… Это ведь нечестно получается.
— Что нечестно?
— Будто я здесь… примазался, а про свою маму забыл. А она ведь все равно там. В Старотополе… Может, и могилу еще можно найти, если постараться… Пит, поедем, а?
Я пригладил ему волосы, застегнул скомканную пижаму.
— Завтра… То есть даже сегодня. Только надо отпросить тебя в школе.
В тот день уехать не удалось.
Приходилось принимать во внимание политическую обстановку. Как ни дико это мне казалось, но Старотополь находился теперь за границей. В так называемой ОРСВО — Объединенной Республике Северо-Восточных Областей. Граница была открытая, виз и разрешений не требовалось, но в Агентстве международных сообщений мне разъяснили: во-первых, надо оформить документ на мальчика, который едет со мной («там у них с этим строго»), а во-вторых, лучше сразу перечислить энную сумму на счет в Старотополе, потому что там иная валюта и с ней бывает немало путаницы.
Впрочем, все эти заботы милая девушка из Агентства взяла на себя, и к вечеру все было готово. В течение дня я побывал в школе и отпросил Петьку у его классной дамы на несколько дней, а потом встретился с Юджином. И рассказал ему про наши с Петькой новые «открытия».
Юджин вдруг крепко разозлился. Не на меня и не на Петьку, а на Комиссию по планированию научных разработок. Эта комиссия со своими «компьютерно-куриными мозгами» практически не давала ни гроша для работы Базовой группы и Лаборатории темпоральных исследований.
— Говорят: летит ваш Конус — и слава богу, чего вам еще-то? А дальнейшее, мол, копание в природе Времени — это, извините, сплошная мистика и несерьезное занятие… А ведь Петька-то — живое доказательство многомерности Пространства и параллельности миров. Сейчас бы вплотную приступить к этой проклятой формуле…
Юджин был прав, но я поморщился. Делать Петьку объектом исследований и экспериментов не хотелось. «Живое доказательство» в это время дурачилось с Митей Горским в кают-компании базы.
Юджин сказал:
— Я понимаю, почему ты насупился. Бережешь пацана. И себя заодно. И правильно… Мне, честно говоря, Петька тоже дороже всех темпоральных и пространственных проблем.
Я поверил Юджину. Я знал, что к Петьке он привязан. Может, потому, что вспоминает своих внуков: Егорку и Кирилла, с которыми почти не видится. Единственное дитя Юджина — дочка Елена с отцом не ладила и свидания своих сыновей с дедом не одобряла.
А Юджин продолжал:
— Но ведь обидно, черт возьми! Государственная лаборатория, учреждение Особой важности, а отношение к нему хуже, чем к захудалой мастерской… Этот подонок Полоз один сумел создать, по сути дела, целый институт по вылавливанию жителей прошлого, а мы все на том же уровне, что полвека назад…
— Ну, какой там у него институт… — осторожно возразил я.
— А ты что думал? Что его хроноскоп — машинка с пианинной клавиатурой? Это же был только пульт. А подвалы были набиты энергоблоками и конденсаторами биополя. Как бы иначе он сумел добиться материализации живых тел!
Я опять поморщился: не хотелось об этом. Но все же заспорил:
— Само по себе это дело нехитрое, когда есть программа…
— Нехитрое в принципе, но технологически емкое. И надо сказать, что этот тип…
— Слушай, ну его к свиньям! — не выдержал я. — Не надо о пакостном перед дорогой.
— И то правда… Ну, тогда один совет на дорогу. Там, в Старотополе, ты будь повнимательней…
— В каком смысле?
— Во всех. Не та страна, что у нас. Степень благополучия на порядок ниже.
— Ох, а здесь уж «степень благополучия»! — буркнул я, вспомнив недавние вылазки террористов.
— И все-таки… — серьезно сказал Юджин.
Выехали мы следующим утром. Поездом. Решили поглядеть в окна, какая она нынче, матушка-Земля. До Старотополя было около двух с половиной тысяч километров. Экспресс-торпеда свистел по насыпям и эстакадам со скоростью полтысячи в час. Первую половину пути Петька плющил нос о выгнутое стекло громадного иллюминатора. Да и я почти не отрывался от окна.
Земля была красива: с пестрыми красками осени на горных склонах, с синими, выгнутыми, словно края гигантского блюда, горизонтами, с шапками облаков, пробитых веерными лучами. С белой россыпью городов и поселков на берегах и холмах…
Все эти картины разворачивались, наплывали и убегали назад с небывалой быстротой.
Когда поезд взлетал на эстакады, казалось, что мы в самолете.
Впрочем, Петька сказал иначе:
— Это, наверно, как твоя «Игла», которая прокалывает космос…
Было совсем не похоже, но я отозвался покладисто:
— Пожалуй…
— Пит, а зачем вообще прокалывать Пространство? Зачем туннели к другим звездам?
— Трудный вопрос… Говорить «зачем» тут, пожалуй, бессмысленно. Человечество раздвигает границы мира… Сейчас вот уже открыта обитаемая станция на Плутоне, почти что на границе Системы. И приходит черед путешествий к другим звездам.
Петька съёжился в пухлом кресле и уже не смотрел в окно. Сказал досадливо:
— Ты как-то не так объясняешь. Слишком просто.
— Извини уж. Как умею…
— Ты не обижайся. Но, по-моему, ты же сам понимаешь…
— Что?
— Что туннель в Пространстве — это… ну, не просто дорога к другой звезде. Это что-то вообще совсем новое. И тут загадка: зачем он нужен?…
Вот копнул, негодник! То самое, что всегда царапало всех нас и чему не было названия. Потому что это было предчувствие, а предчувствиям нет места в программе. По крайней мере, так утверждал строгий Валентин Сапегин. Он был прав. Настройка Конуса требовала предельной четкости…
Я хотел было пробурчать, что эта тема не для философов в коротких штанишках. Но сразу пришло воспоминание, как я, десятилетний, сижу поздним вечером на крыше, жду маму, которая почему-то долго не идет со станции, и смотрю сквозь созвездие Большой Медведицы в дальнюю-дальнюю глубину миров. И возникает «замирательное» чувство слияния с этой бесконечностью. А сквозь него все равно пробивается тревога: почему же мамы так долго нет? Поезд опоздал, что ли?…
И вырвалось у меня то, чего говорить Петьке, конечно, не следовало. Просто не удержался:
— Может, он для того, этот туннель, чтобы каждый мог догнать маму. Если ушла по рельсам…
Я тут же испугался. А Петька молчал. Словно задремал.
Я проговорил поспешно:
— А в общем-то никто не знает, чего можно ждать в конце туннеля…
Петька спросил, не глядя на меня:
— А тебе… разве не интересно, что там?
— Ну почему же…
— А зачем ты тогда ушел с «Иглы»?
Он опять копнул то, что я и сам-то лишний раз трогать опасался.
Но ответил я честно:
— Много причин… Во-первых, стало страшно совсем оторваться от своего времени. А тут все-таки хоть что-то осталось. И Юджин… А самое главное: у каждого заранее была своя задача. Идти до конца должны двое — Дон и Рухадзе. Они себя к этому готовили. А я должен был за полтора года отладить навигационные системы, внести все коррективы, убедиться в полной контактности Конуса с теми двумя и уйти… Моя главная задача во всей этой работе была добиться, чтобы туннель возник, начал существовать в Пространстве. А его окончание — дело других.
Петька повозился в кресле.
— По-моему, Пит, ты сам себе пудришь мозги…
— Сейчас получишь по заднице!
— Вдова! — хихикнул он.
Тогда я сказал мстительно:
— Если бы я не вернулся в положенное время, как бы мы встретились? Кто бы пришел на выручку вашей светлости?
— Тогда, значит, судьба, — примирительно согласился он.
— То-то же…
— А ты веришь в судьбу?
— Еще бы…
— А в бессмертную душу?
— Если бы не она, то одна сопливая вредная личность осталась бы безмозглым биороботом…
— Ну, это еще надо доказать, — строптиво заявил Петька. Однако почему-то протянул руку через мягкий подлокотник и взял меня за локоть. А потом и лег щекой на мое плечо.
— То-то же… — опять сказал я.
Петька подышал рядышком и задал неожиданный вопрос:
— А в Конусе тоже есть бессмертная душа? Ты ведь говорил, что он совсем как живое существо, как человек, только в тыщу раз умнее.
— Не умнее, а мыслит иными, многопространственными категориями…
— Ну, тем более.
— Кто его знает… — вздохнул я. — Мы, Петух, пока топчемся у границы Запределья и пытаемся найти щелку, чтобы заглянуть в него…
— Не искать надо, а ковырять, — мудро заметил он.
— Вот и ковыряем. Для того и туннель…
Петька не стал больше спорить. Долго молчал.
Я понемногу забеспокоился.
— Чего притих?
— Думаю, как там Кыс. Будет без меня скучать, бедный…
Старотополь вырос из-за горизонта разноцветными башнями высотных строений, мачтами межпланетной связи. Ничего похожего на прежний наш родной город мы не увидели — ни при подходе поезда, ни тогда, когда катили в наемной машине (с живым водителем) по шумным современно-пестрым улицам. Можно было подумать сперва, что и не уезжали из Византийска. Впрочем, погода была совсем не южная. Серая и сырая — настоящая осень. Петьку я еще в поезде заставил переодеться в теплый костюм — теперь он щеголял в черно-оранжевой курточке с подогревом и в брюках из искусственной замши. Но мою тетратканевую куртку продолжал упрямо таскать на плечах.
Двухкомнатный номер для нас был заказан заранее. В незнакомом отеле «Морской» на незнакомой улице Чаек. Портье-компьютер, гостеприимно помигав огоньками, выдвинул пластмассовую ладонь с ключом и поздравил нас с приездом. В номере на девятом этаже Петька тут же кинулся к персоналке «Агат» с принтером. Он уже поднаторел в современной электронике. Умело вызвал справочную службу и попросил карту Старотополя. Принтер безотказно выдал цветную схему на шести стандартных листах.
— Смотри, — прошептал Петька. — Кладбище сохранилось. Вот оно.
На юго-западе центральной части зеленело неровное пятно, усыпанное мелкими крестиками. В точности, как на старых топографических картах. И надпись была: «Загорское кл-ще (ст.)». Очевидно, «ст.» — это «старое».
Мы условились, что сегодня на кладбище не пойдем. Этот поход с разведкой требовал… ну, особого настроения, что ли. И решили мы, что отправимся туда с утра, со свежими силами и с приготовленной для такого дела душой. А сегодня побродим по городу и поищем знакомые места…
Мы бродили до вечера, хотя погода не располагала к прогулкам.
Лет двадцать назад в Старотополе и в окрестных землях произошли события «географического масштаба». Исполнилась мечта идиотов: деятели из Института гидрографии и мелиорации добились осуществления проекта, который обсуждался еще во времена моего детства. Были построены гигантские плотины, ближние низменности превратились в систему водохранилищ, а город сделался морским портом.
Помню, что в детские годы меня эти планы приводили в восторг: чудились водные горизонты, океанские просторы и маяки на речном обрыве, который стал морским берегом. Позже сделалась ясной бредовость этих планов. Природу трогать было нельзя: и так над ней поиздевались достаточно. Однако потом выросло новое поколение кретинов, и, когда я был на «Игле», Старотопольское «рукотворное море» появилось на картах.
В результате изменился климат. Сырой ветер приносил с воды промозглую морось, пасмурное небо давило город.
Даже Петька был недоволен. Раньше-то он, как и я, мечтал о морских просторах у родного города, но сейчас был согласен, что здесь они ни к чему. Он ведь теперь и так жил у моря, а в Старотополе ему жаль было знакомой реки Салги, слившейся с водохранилищем, жаль оврага, который превратился в извилистый залив с бетонной набережной и высокими ажурными мостами. Жаль было прежней сухой старотопольской осени с проблесками солнца и шуршанием листьев…
И вообще обоим нам жаль было старого города. Его следы мы отыскали не сразу. Лишь потом, приглядевшись, стали узнавать знакомые кирпичные дома, зажатые среди современных высотных корпусов. С радостью увидели на берегу здание музея со знакомыми курантами. Затем сквозь сеющий дождик различили на фоне серых небоскребов башни и колокольни Троицкого монастыря.
Ни старый деревянный дом наш в Полынном переулке, ни сам переулок, ни даже улица Гончарная не сохранились. Мы этого ожидали, но все равно стало грустно.
— А может, хотя бы церковь осталась? — тихо спросил Петька. — Ну та, с подвалом. У оврага…
Церковь осталась. Но нашли ее мы не сразу. Берег оврага (то есть Овражной бухты теперь) оказался смещен, передвинут, укреплен бетонными плитами, и церковь стояла поодаль от воды. К тому же узнать ее было трудно: кирпич покрыли голубоватой штукатуркой, выстроили заново колокольню в стиле позднего барокко — с белыми полуколоннами, изящными обводами арок и шпилем. И мало того, неподалеку от нашей церкви стояли еще две: одна — небольшая, белая, с древнерусской шатровой колоколенкой, другая — просторная, с порталом и круглым куполом — этакий образец классицизма девятнадцатого века.
Построили их, конечно, не в очень далекие времена, однако стиль соблюли прекрасно.
Церкви стояли по углам маленькой треугольной площади. Оказалось, что она так и называется — площадь Трех церквей.
Здесь был кусочек прежнего Старотополя, хотя две церкви мы видели впервые, а третью узнали кое-как. Все равно в этой площади чудилось что-то родное.
У высокого крыльца нашей церкви лежали по сторонам два громадных морских якоря. И мы с Петькой разом подумали, что, видимо, не зря оставили в подвале свой маленький парусник: сохранился здесь морской дух…
К сожалению, эта церковь оказалась закрыта, и мы зашли в соседнюю — ту, что с шатровой колоколенкой.
Было пусто и полутемно, лишь кое-где горели лампадки. Мы купили в автомате две тонкие свечки из натурального воска, затеплили перед маленьким образом Богородицы с Младенцем. Заискрился узорный золотистый нимб. Такой похожий на тот…
— Теперь можно не бояться… — вздохнул я. — Никто не выгонит из пионеров.
— Я и тогда не боялся, — шепнул этот упрямец. Впрочем, не сердито.
Мы постояли перед иконой, обняв друг друга — он меня за обширную талию, я его за плечо. Потом вышли на площадь.
Морось в воздухе исчезла, ветер стал суше, в облаках появились желтые проблески. В нашем настроении — тоже. Мы быстро зашагали вдоль Овражной бухты, на дне которой когда-то играли в разведчиков и партизан.
Теперь между высоких берегов тянулась лента желтовато-серой воды. У причалов толпились баржи, катера, лодки, небольшие прогулочные суда. В общем, всякий мелкий флот прибрежного плавания. Здесь же — на склонах и террасах, на площадках набережной — пестрели кафе, магазинчики, павильоны. Среди облетевших тополей извивались каменные лесенки-трапы.
Пожалуй, было здесь похоже на приморский Византийск. Но не совсем похоже. Во-первых, непривычная зябкость. Во-вторых, какая-то неряшливость, бедноватость, неухоженность. Мусор на тротуарах и ступенях. Груды пустых ящиков и бочонков у торговых лавок…
Несколько раз попадались навстречу юркие компании довольно замызганных ребятишек. Видеть таких на улицах Византийска мне в нынешние дни не приходилось. Там, даже если мальчишки были босые, растрепанные и ободранные после всяких приключений, в них была заметна ухоженность благополучных детей. Пусть многие жили без отцов, пусть не все было у них гладко, но это были отнюдь не голодные, а к тому же вольные и смелые дети, незнакомые с бедностью и страхом. И это даже самым сорванцам придавало оттенок аристократизма. Они всем встречным ясно смотрели в глаза.
Здешние ребята казались не такими. Я не о тех говорю, кто с родителями гулял по нарядному центру, а вот об этих, что держались опасливыми стайками. Была в них настороженность, печать бесприютности, цепкий, но боязливый интерес во взглядах…
Набережные становились всё неухоженней, магазинчики всё беднее, тротуары всё чаще сменялись скользкими тропинками. И на одной из тропинок нас встретил полицейский. В черном мундире, в нелепой, как у английского констебля времен Шерлока Холмса, каске. Пожилой, подтянутый. Поднес два пальца к козырьку.
— Прошу прощения, сударь. Вы иностранец?
Конечно, я насторожился.
— Да. Но я уроженец этого города. Хожу, вспоминаю детство. Полагаю, в этом занятии нет криминала?
Он интеллигентно улыбнулся:
— Ни малейшего. Но я не рекомендовал бы вам идти дальше в этом направлении. Нехорошее там место. Так называемые Пристаня́.
— Что за Пристаня́?
— Трущобы, прямо надо сказать. И за безопасность постороннего человека там трудно поручиться. Стараемся, конечно, и все-таки… Тем более вы с ребенком…
Петька оттопырил губы — оскорбился за «ребенка».
Но я сказал:
— Благодарю вас, сударь… Пойдем-ка, Петь, обратно. Кстати, уже и ноги гудят — натопались…
К отелю «Морской» мы пошли через небольшой сад со столетними тополями и березами. Довольно запущенный. С одной стороны сад замыкала темная кирпичная стена с поросшим кустиками верхом. Дорожка шла вдоль стены.
Петька вдруг взял меня за рукав.
— Это знаешь что? Это стена старой пекарни! Раньше здесь так вкусно свежим хлебом пахло! Помнишь?
Я вспомнил. Еще бы! Мимо пекарни я бегал в Дом пионеров на занятия хора! И однажды мы с Валькой Сапегиным выцарапали железным болтом на кирпичах наши инициалы. Просто так.
— Помнишь, Петька? Было такое?
— Ага, было! Пошли!
Мы двинулись, разглядывая в метре от земли каждый кирпич. То, что мы искали, Петька увидел первый.
— Вот! Смотри!
Глубокие буквы на двух соседних кирпичах, почти черных от старости, были вполне различимы. «В. С.» и «П. В.», а еще на одном кирпиче — «1949».
Мы с Петькой погладили кирпичи, отошли и сели неподалеку на садовую скамейку из влажных реек. Сидели и смотрели на эту стену. И вспоминали сладкий хлебный запах давней поры.
А у стены тем временем появились пятеро пацанят. Разные, лет от восьми до двенадцати. Все такая же стайка — в неряшливой одежде, нестриженые, с повадками боязливых зверят. На нас глянули с подозрением, но потом успокоились. И занялись… чем бы вы думали? Старинной игрой в пристенок. Той, в которую дулись в детстве еще мы — украдкой от взрослых. Проигрывали друг другу тяжелые желтые пятаки, до боли в жилах растягивали пальцы, стараясь дотянуться от одной упавшей монетки до другой…
Я вдруг услышал, как Петька шумно звенит мелочью в кармане куртки (я сегодня наменял для него в банковском автомате целую горсть здешних латунных денежек со старинным гербом Старотополя). Он азартно следил за игроками. Потом выдохнул:
— Не умеют играть…
— Петух, не смей, — запоздало сказал я.
Но он уже бесстрашно шагал к незнакомым мальчишкам.
Я напрягся, но… не двинулся. Хотя и понимал, что эта мелкая шпана встретит аккуратного, благополучного мальчика неласково. Ладно, не съедят. Пусть знает, как соваться к кому не надо.
Однако мальчишки встретили Петьку беззлобно. И кажется, без большого удивления. От скамейки до стены было шагов пятнадцать, я не различал слов негромкого разговора, но услышал дружелюбный смех старшего мальчика — этакого Гавроша с черными, ниже ушей волосами и в мешковатом грязном свитере.
И они начали играть! Спокойно, будто знакомые. Петька иногда что-то объяснял тонким своим бесстрашным голоском. Бил в стену монеткой легко, даже с изяществом, потом быстро приседал, растягивал пальцы и небрежно бросал в карман выигранные денежки. Оно и понятно! Я тоже в свое время играл неплохо… Сейчас я даже загляделся на Петьку.
Он, кажется, общелкал всех. Мальчишки стояли переглядывались, слегка разводили руками в потрепанных рукавах, самый маленький отвернулся, отошел в сторону, начал тереть глаза. Он был белоголовый, чумазый, в большущих ботинках без шнурков, в каком-то нелепом жилете. И, несмотря на холод, с голыми руками и в коротеньких обтрепанных штанах.
На него наконец все оглянулись. Петька брякнул полной пригоршней мелочи, подошел к малышу и молча опустил деньги в карман его жилета. По-моему, не только выигранные, но и свои. Затем… он поступил вовсе уж неожиданно. Сбросил мою куртку, дал ее подержать одному из мальчишек, сдернул с себя новую черно-оранжевую курточку с подогревом и накинул на плечи малыша, снова запахнулся в мою куртку. Я чувствовал, как Петьке хочется оглянуться на меня и как он себе это запрещает. Ладно, негодник, поговорим позже. А впрочем… Они с полминуты еще побеседовали. Малыш все трогал на себе Петькину курточку и как-то по-взрослому покачивал белой заросшей головой. Потом ребята пошли вдоль стены, а Петька ко мне.
Я чувствовал, как ему неловко, и ожидал с некоторым злорадством.
Он подошел, глянул исподлобья. Пробубнил:
— А чего… Мне и в этой нехолодно.
— Ну-ну…
— А они… почти что бездомные…
— Ты, кажется, оправдываешься, — язвительно сказал я.
— Ну и оправдываюсь… Ты небось ругаться будешь.
— Буду. Чего тебя понесло в эту компанию? Вот накостыляли бы — и драпать. И правильно бы сделали…
— Не накостыляли бы! Они ребят не трогают!
— Смотря каких…
— Никаких!
— Как это ты усмотрел в них такое благородство? С виду весьма характерные юные уголовники.
Петька хихикнул:
— Даже и не с виду!.. Но ребят правда не трогают. И деньги, которые проиграли, отдали сразу. Хотя и не должны были.
— Почему же не должны?
— Потому что между собой они, оказывается, играли понарошке. У них деньги общие. А я не знал, начал всерьез…
— Между собой понарошке, а если бы обыграли тебя, не вернули бы ни гроша, будь уверен.
— Нет… — вздохнул Петька. — Ты не понимаешь. Они какие-то не такие.
— Какие «не такие»?
— Ну ты, наверно, думаешь, это как сарайские пацаны в сорок девятом году…
Я, признаться, так и думал. Юные жители окраинного поселка Сараи были известны в свое время всему Старотополю.
— Сейчас другое время, — философски разъяснил Петька. — И нравы другие…
— Нравы!..
Петька сел рядышком и серьезно спросил:
— Знаешь, что они про тебя сказали?
— Про меня?… Спорим, что знаю! «Тот толстый фраер на скамейке небось твой папахен? Не зашибет за куртку?»
— Нет. Один попросил: «Скажи своему папе спасибо за куртку, он хороший…»
— Елки-палки, прямо рождественский рассказ… — крякнул я.
Петька взбодрился и весело сообщил:
— Теперь, между прочим, я свободно могу ходить по этим Пристаня́м. И ты со мной…
Но никакие Пристаня́ мы посещать, конечно, не стали. Следующим утром отправились мы на Загорское кладбище.
Это был густой массив косматых, черных от старости сосен, дремучих берез и тополей.
А внизу — сплошные кусты, репейники и бурьян.
Лишь к маленькой кладбищенской часовне тянулась расчищенная дорога. А дальше — джунгли.
Хорошо хоть, что с погодой нам повезло: утро выдалось неожиданно сухое и ясное.
Сквозь хвою и облетевшие ветки колюче светило холодное солнце, синели клочки неба. Но заросли, через которые мы пробирались, хранили в себе запахи вчерашнего дождя. Бр-р…
Петька уверенно ломился вперед. Кое-где среди могильных решеток сохранились намеки на дорожки, но чаще приходилось двигаться напролом.
Я сказал Петьке в спину:
— Неужели ты что-то помнишь? Ведь ничего же прежнего не осталось…
Он выговорил, отдувая от лица сухие листья и паутину:
— Главное — найти тот дом. Сторожку… А от нее точно на запад сто пятнадцать шагов. Я помню…
Ну да, он помнил, конечно. Для него-то много ли времени прошло! Но здесь прошло около сотни лет. И ничего памятного для Петьки безжалостное время не оставило.
Для меня тоже.
Где-то здесь были похоронены тетя Глаша и дядя Костя. Я, уже взрослый (но еще, конечно, до старта «Иглы»), приезжал в Старотополь, бывал на их могилах. Но теперь и не помышлял найти их в этом заросшем хаосе…
А Петька уверенно пробивался вперед, будто внутри у него был компас.
И мы вышли к древней кладбищенской сторожке! Я тоже узнал ее. Точнее, это была не сторожка, а длинный приземистый дом с узкими окнами и крутой двухскатной крышей. Сложенный наполовину из кирпича, а наполовину из плоских серых камней. Он врос в землю по самые окна. И все же, судя по протоптанной от крыльца дорожке, был обитаем… Петька подошел к углу дома, прищурился, глянул вдоль стены и решительно зашагал, что-то бормоча под нос. Про меня будто забыл.
И опять были заросли, косые ржавые решетки, кресты, переплетение веток и твердого, как проволока и жесть, репейника.
Вдруг Петька остановился. Резко. В двух шагах от могучего, прямо поднебесного тополя. Поднял голову, сказал шепотом:
— Ух, какой ты сделался…
— Это ты мне? — беспонятливо отозвался я.
— Это я ему. Тополю… Я его посадил вот таким. — Петька, не оглядываясь, поднял руку до плеча. — Это был большой сук, его отломило грозой от тополя на нашей улице, и я вкопал здесь. И он прижился…
— Ты уверен, что это он?
— Конечно! Смотри — шина! Я ее положил тогда, как загородку, вокруг саженца. А теперь — вот…
Метрах в двух от земли на могучем стволе сидела старинная автомобильная шина. Видимо, тополек, превратившись в тополь, заполнил все ее кольцевое пространство, а потом, вырастая, поднял этот резиновый пояс в высоту; мало того, он в конце концов разорвал шину. И все же она сидела плотно, охватив ствол подковой.
«Ну а где же…» — стесненно подумал я. Или, кажется, сказал вслух. Вокруг была колючая высокая трава. Никакого намека на памятник.
Петька быстро оглянулся на меня, встал на колени, скрывшись в траве по плечи. Начал вырывать стебли и рыть землю руками. Потом оглянулся опять.
— Смотри…
Я опустился рядом. Из-под земли и стеблей торчал угол темного камня.
К счастью, у меня хватило ума взять с собой большой складной нож. Мы начали им рыть податливую почву, резать корни. И через четверть часа очистили верхнюю часть поваленного гранита. Открылся на темной поверхности желтоватый, с трещинками фаянс. Петька старательно протер его ладонями. И глянула на нас мама. Молодая…
Нечего было и думать самим поднять памятник. Мы пошли назад, к сторожке. Оказалось, что там кладбищенская контора. Вполне современная, несмотря на заброшенный вид дома. Даже с аппаратами всех внешних коммуникаций. Двое молодых мужчин вполне интеллигентной (я бы сказал «аспирантской») внешности выслушали меня, затем вместе с нами сходили к отрытому камню. И сказали, что за три дня поставят памятник и приведут могилу в порядок.
В конторе мы оформили соглашение. Эти ребята запросили совсем небольшую сумму, и я заплатил вдвое — натуральными пластиковыми ассигнациями здешнего банка. Все были довольны друг другом. Правда, Петька не выдержал, упрекнул:
— А чего тут у вас такое захолустье? Не проберешься.
Воспитанные кладбищенские смотрители не обиделись. Объяснили, что смотреть за всем кладбищем здешняя служба не в состоянии. И рады бы, да нет ни сил, ни средств.
— Но когда просят, мы помогаем, восстанавливаем, — сообщил очкастый служитель. — Сейчас, кстати, часто обращаются: просыпается у людей голос крови.
«Голос крови… Голос крови… — толкалось у меня в голове, когда мы в такси-фаэтоне ехали в гостиницу. — Кто же мы с Петькой друг другу? Двойники? Братья? Люди из разных миров, сведенные вместе каким-то аномальным поворотом межпространственных космических дорог? Или все-таки я и он — одно и то же? Одно целое?… А мама?… А этот Старотополь — он чей? Петькин или мой?…»
Петьку же, оказывается, занимали совсем другие мысли, более приземленные. Когда поднялись в номер, он спросил:
— Как ты думаешь, не надуют нас эти парни? А то деньги получили вперед и теперь решат, что можно ничего не делать.
— Через три дня сходим посмотрим.
— А-а… — Петька растерянно мигнул, — разве мы будем здесь еще три дня?
— А разве нет?
Он виновато обмяк.
— Что с тобой, Петух?
— Я думал, мы сегодня вечером уедем обратно. Понимаешь… я послезавтра должен петь… Ну, «Песню Джима». Я обещал. В школьном хоре…
— Записался, что ли?
— Ага…
— И ничего не говорил!
Он завздыхал и засопел.
— Ну а если пропустишь это выступление, что страшного? Тебя же отпустили в эту поездку…
Петька молчал. И я чувствовал, что для него эта песня в назначенный день — очень важное дело. Может быть, связь между прошлой и нынешней жизнью. Может быть, способ отчистить эту песню от липкого воспоминания о Полозе. Или что-то еще. Какое-то внутреннее оправдание и утверждение…
Петька прошептал, глядя в пол:
— Ты, наверно, думаешь: «Вот какой… бессовестный, сам рвался искать мамину могилу, а нашел — бросает…»
— Ну что ты, Петушок. Кто бросает? Ладно, уедем завтра, а потом вернемся. Через неделю. Или на ближайших каникулах… Правда, у меня тут еще было дело, хотел провернуть поскорее…
— Какое?
— В архив хотел заглянуть, кое в чем разобраться… Ну ладно, потом…
Петька вскинул глаза:
— А почему потом? Ты оставайся, а я поеду. Маленький я, что ли?… Ну, позвони дяде Юджину, он меня встретит. А из поезда я куда денусь?
Это была мысль! Но в первый момент я отогнал ее со страхом. Отпустить Петьку от себя? Жутко подумать. Изведусь я тут от беспокойства…
— Пит, я ведь все равно не смогу быть всегда как пришитый к тебе. Я же… расту… — Он был, конечно, прав. И, почуяв мои колебания, он добавил уже с улыбкой: — Чего ты боишься-то? Полоза все равно больше нет на свете.
Зря он сейчас вспомнил о Полозе. Но с другой стороны… Сколько можно жить с суеверным страхом? Да и в самом деле, куда Петька денется, будучи под неусыпными очами Карины и Юджина?
А мне очень хотелось задержаться в Старотополе. Не отпускал он меня своими неразрешенными загадками.
Я вынул радиофон, чтобы вызвать Юджина. Оказалось, однако, что радиофонные каналы заблокированы местной службой связи: хочешь разговаривать с заграницей — связывайся через общую электронную сеть, предварительно заплатив.
Я вызвал Юджина через «Агат», стоявший в гостиничном номере. Юджин появился на экране — улыбчивый, небритый, надежный. Я изложил ситуацию. И конечно, Юджин сказал, что встретит Петьку и будет его «пасти» до моего возвращения.
— Только отправь его не поездом, а на аэробусе. Это всего час дороги…
Петька, узнав про аэробус, возликовал и заволновался: он еще никогда не летал на самолетах. Ни на каких…
Я отвез Петьку в аэропорт и сдал на руки милейшей стюардессе, которая обещала «передать этого чудесного мальчика в Византийске прямо в руки встречающим».
«Чудесный мальчик» в свою очередь пообещал мне всячески оправдывать это звание в самолете и дома. А на прощанье шепотом попросил:
— Когда все будет готово… там… Ты оставь бумажный кораблик, ладно?
— Конечно, Петушок.
Часа полтора, чтобы протянуть время и приглушить беспокойство, я бродил по Старотополю, все чаще узнавая знакомые дома и закоулки.
День по-прежнему стоял сухой, хотя солнце уже пряталось в серой пелене, а с воды несло зябким ветром.
Потом я вернулся в гостиницу. И почти сразу меня вызвал Юджин. Он говорил от Карины. Сказал, что Петька уже здесь, дома, в полном порядке. Занимается сразу тремя делами. Лопает вареники с грибами, которые в громадном количестве сварила Карина, слушает «вашу ржавую шарманку» и не забывает обниматься с ненаглядным Кысом. Кстати, Кыс тоже ест вареники с грибами, что для нормального кота совершенно противоестественно.
С той минуты не оставляло меня ощущение счастливой беззаботности и освобождения от всяких тревог. Петька был под надежным присмотром, а я отвечал только за себя. Это было впервые после того, как судьба свела меня с Петькой.
Я решил, что сегодня не стану заниматься ничем серьезным, не буду ломать себе голову межпространственными и темпоральными проблемами, а опять пойду болтаться по Старотополю. Буду бездумно смотреть на окружающее и развлекаться.
Это бродяжничество снова привело меня к Овражной бухте, на бестолково-живописную набережную с лестницами, уступами и террасами, где лепились друг к другу магазинчики и уютные забегаловки. Мне понравилась вывеска на одном из ресторанчиков: «Три рапиры». Жестяной геральдический щит с тремя скрещенными клинками раскачивался на ветру с весьма романтическим средневековым скрежетом.
Я усмехнулся, вспомнив Атоса, Портоса и Арамиса, поднялся на крутое крыльцо и толкнул застекленную дверь.