Бумажного кораблика на могиле не было. Вернее, был, но не Петькин, а мой, старый. Тот, что я оставил здесь прошлой осенью. Он съёжился, потемнел, серым комочком прятался в путанице прошлогодней и свежей травы.
Вот и всё… Как быть дальше, я не знал.
Мама смотрела с эмалевого медальона как-то виновато и с печальной просьбой: «Ты уж постарайся, найди его…» Я отвел глаза. Что я мог ответить, что сделать?
И все же я не уходил.
Если и была хоть какая-то надежда найти след, зацепить ниточку поиска, то именно здесь, в этом печальном месте. И я стоял у заросшего холмика с серым камнем, словно ждал чего-то. Хотя, если подумать, чего было ждать-то?
День выдался пасмурный. Было полутемно. Кругом чаща из кустов сирени, бузины и шиповника. А над ней — столетние березы и почти черные сосны. Оттуда сквозь листву иногда пробивался редкий дождик.
Я наконец оглянулся. И вспомнил, что недалеко за кустами каменный дом, где жили парни, которые восстанавливали памятник.
Может быть, они видели Петьку?
Это была бы зацепка и новая надежда.
Путаясь башмаками в плетях мышиного гороха, я пошел к тропинке. Зашагал мимо кривых оградок и обелисков. И услышал встречные шелестящие шаги.
Из гущи рябин вышел на тропинку сутулый высокий дед в длинном одеянии, похожем на ветхий темно-серый халат. Косматостью дед напоминал Леонардо да Винчи. Только борода и светлые волосы не были ухожены, как у известного по портретам знаменитого итальянца.
Возможно, это был один из тех бесприютных старцев, что жили в хибарах и склепах на заброшенных кладбищах (и, кстати, неплохо там устраивались). Я слышал о таких.
В движениях старика, однако, не было свойственной нищему нарочитой робости. Он шел по-хозяйски. Подол его размашисто пригибал головки травы по краям тропинки.
Я сделал шаг в сторону, чтобы пропустить старика. Он мельком, вроде бы безучастно, глянул на меня светло-серыми глазами с покрасневшими старческими веками и густыми прожилками на белках.
Мы разошлись. Но почти сразу шелест шагов позади меня стих.
— Постойте, сударь.
Голос был негромкий, но сильный, густой. На таком глуховатом выдохе.
Я обернулся. Дед, сутулясь, глядел на меня из-под кустистых бровей. Так смотрит строгий, но незлой и достаточно воспитанный сторож, повстречавший незваного посетителя в запертом саду. Впрочем, следующая его фраза прозвучала мягче:
— Мне показалось, что вы кого-то ищете.
Что мне было терять? И что скрывать? А тут — вдруг какой-то проблеск?
— Да, — отозвался я и вздрогнул от надрыва в собственном голосе. — Я ищу мальчика. Мы жили в Византийске, я уехал в дальнюю экспедицию, а он остался в интернате. Когда я вернулся, мне сказали, что он ушел из интерната и уехал сюда. Здесь у него… родина. Но ни друзей, ни знакомых… И вот — ищу…
— А давно он оказался в Старотополе?
— Судя по всему, в начале июня.
Старик подумал, глядя в сторону, пошевелил бровями. Сказал то ли мне, то ли себе — как-то отрешенно:
— С тех пор мальчиков привозили четыре раза…
— Куда… привозили? — выговорил я. Понял не всё, но страхом обдало с головы до ног.
Старик опять глянул мне в лицо.
— Вы же сами решили искать здесь… Но это на другом краю. Идемте.
Я послушно, с нехорошей слабостью и тоской двинулся за стариком. Кое-где по тропинкам, а порой и прямо через кусты.
Не оборачиваясь, дед проговорил — все так же глухо, с выдохом:
— В основном привозят мальчиков. Девочек было всего шесть. А всего, начиная с января, восемьдесят шесть человек… Но вас ведь интересуют лишь те, что летом. Их было сорок четыре. Последние девять — в прошлый понедельник. Чаще всего привозят по понедельникам…
Это был какой-то жуткий сон, бред. Мы шли, шли, а он говорил — спокойно так…
Наконец оказались мы у кривой кладбищенской изгороди — здесь она была сложена из кирпича — высокая, глухая.
На голом месте — без кустов, с невысокой травой — тянулись длинные, редко поросшие валики глинистой земли. На них стояли палки с дощечками — редко и косо. Они похожи были на фанерные лопатки, какими в раннем детстве я разгребал снег.
— Вот… — Старик остановился. — Последний приют тех, у кого в жизни приюта не было… Да и жизни-то, можно сказать, почти не было…

Он что-то прошептал, перекрестился, взмахивая широким рукавом, и отошел, словно говоря: «Теперь смотрите сами».
Я будто сквозь сонную серую пелену смотрел на некрашеные деревянные дощечки. На каждой был сверху нарисован черный крестик, а потом шли надписи:
«18.05.2048. Костик Стрельцов, 9 лет. Тим Караулов, 12 лет. Ян Красаускас, 8 лет. Андрей, 14 лет. Сережа, 5 лет. Щелчок, 10 лет. Мухомор, 11 лет. Неизвестный мальчик, ок. 13 лет. Неизвестный мальчик, ок. 11 лет. Неизвестный мальчик, ок. 14 лет…»
Замороженно, как в гипнозе, я переходил от таблички к табличке. От одной длинной могилы к другой. И осознанным чувством было лишь одно: перехватившее горло жуткое ожидание, что сейчас увижу: «Петя Викулов, 12 лет»…
Но имен было немного. Чаще «неизвестный», «неизвестный»…
А Петька… он кому здесь мог быть известен?!
— Как имя вашего мальчика? — спросил старик, он опять подошел и стоял сзади.
— Петр… Петька… Петя Викулов…
— Нет здесь такого, — ласково сказал старик.
И я ощутил мгновенную режущую благодарность — и за ласковость, и за это «нет». Но облегчение было секундным.
— Здесь же… столько неизвестных… которым двенадцать…
— Молитесь, чтобы не было его и среди них…
Я молился. Отчаянно, без слов, одной болью сердца.
— Но как узнать?…
— Пойдемте ко мне, посмотрим.
— Что… посмотрим?
— Пойдемте, сударь, вам надо передохнуть. Вы же едва стоите. Да и вымокли.
В самом деле, сюда на площадку сыпался равномерный — не крупный и не мелкий — дождь. Я лишь сейчас заметил…
Старик привел меня к знакомому приземистому дому в кладбищенской чаще.
— Раньше здесь жили рабочие, — тихо сказал я. Просто так, чтобы показать, что я размяк не окончательно.
Дед кивнул:
— Жили. Но ушли. Сейчас тут я живу. Один… Я — здешний сторож.
Манерами он не очень походил на сторожа. Чувствовалась интеллигентность. Но, впрочем, мало ли было во все времена философов, ушедших в сторожа?
Мы вошли. В просторной комнате стояло сухое тепло. И было почти пусто: некрашеный стол, три табурета, железная старомодная кровать, узкий глухой шкаф у двери. Несколько образов в углу с искрой-лампадкой (то ли настоящей, то ли электрической; невольно вспомнил я подвал, свой кораблик и свечку).
— Сядьте, сударь… Лучше туда, на кровать, привалитесь к стенке. На вас лица нет…
Но я сел на табурет, к столу. Нельзя же полностью терять себя.
— Это пройдет. Сами понимаете, зрелище было… не для всякого.
— Понимаю, — отозвался он суховато. — Но давайте уж доведем дело до конца. Насколько возможно… Вы же сами этого хотели.
— До какого… конца?
Он раскрыл скрипучий шкаф, достал плоскую серую книгу. Вроде тех, что в старину назывались амбарными. Сел напротив меня, полистал.
— Вот, начиная с конца мая… Двенадцать лет, говорите?
— Да… То есть уже почти тринадцать…
— А как выглядел?
— Светлый… худенький такой, курносый… Невысокий… Впрочем, возможно, подрос, пока меня не было…
— Посмотрим… «Неизвестный, около двенадцати лет, волосы черные, курчавые…» Нет, не он, конечно… «Неизвестный, одиннадцать-двенадцать лет, рыжеватый, шрам над левой бровью…»
Я опять стал погружаться в серый, какой-то волокнистый страх.
— «… Неизвестный двенадцати-тринадцати лет, русый, брови светлые, нос вздернутый, на груди и животе крупные черные родинки…»
— Подождите! — сказал я со стоном. — Вы… что же, осматриваете каждого? И описываете потом?
Он поднял косматую голову. Сказал тяжело, будто гирю положил перед собой:
— Да. Я настоял на этом. Перед тем как хоронить, осматриваем каждого в кладбищенской часовне. Может быть, потом кто-то станет их искать, хотя шансов на это мало. Или, по крайней мере, со временем удастся установить имя у тех, кто неизвестен. Чтобы я мог поименно каждого назвать в поминальной молитве… Я ведь не только сторож, но и священник в здешней часовне… То, что я сказал дальше, далось мне далеко не сразу. Пришлось прорываться сквозь страх, сквозь суеверный внутренний крик «не надо!», словно сквозь черные джунгли. Но неизвестность страшнее всего, и я выговорил:
— У Петьки… на левой лопатке… родинка, похожая на гусиную лапку. Размером с пятак…
Священник думал секунды три. Потом решительно мотнул головой:
— Нет, сударь. Такого мальчика не было. Я говорю твердо: я помнил бы… — И уже мягче, словно тоже отходя от страха, проговорил: — Всех погибших детей привозят только сюда, значит, среди мертвых вашего Пети нет. Ищите среди живых…
Я помолчал, подышал, загоняя в себя слезы. Ощутил новую надежду.
Старик проговорил слегка наставительно:
— Понимаю, что все это тяжело, особенно для непривычного человека. Но вам надо было через это пройти, коли уж решились искать мальчика здесь…
— Но я искал-то его живого…
— На кладбище?!
— Да… У него здесь похоронена мать. Я был уверен, что он придет на могилу. И у него обычай — каждый раз оставлять там бумажный кораблик. Вот я и надеялся…
Старик слушал внимательно. Косматые брови приподнялись, глаза странно просветлели, даже красных прожилок стало меньше. Он чуть улыбнулся заросшим ртом:
— Кораблик… Надо же… Ну, Бог даст, мальчик еще придет. А возможно, и приходил, да не мог оставить кораблик по какой-то причине. Скажем, бумагу не нашел… А вы сами-то оставили там о себе какой-то знак?
— Я… нет…
Как же я не сообразил? Ведь в самом деле надо написать на доске или картоне: «Петька, я жив! Петька, я тебя ищу! Отзовись!»
— Благодарю вас, отец… Простите, как ваше имя?
— Отец Венедикт.
— А меня зовут Петр Викулов, так же, как мальчика. А иногда — Питвик… Была такая традиция в компании моих друзей — давать прозвища.
Он улыбнулся опять.
— Вам подходит. Похоже на Пикквика…
Видимо, у меня сделалось недоуменное лицо.
Он объяснил:
— Был такой персонаж в старинном английском романе. Полный, очень добродушный мужчина. Не обижайтесь…
— Я не обижаюсь! Просто я не думал, что в наше время кто-то помнит Диккенса.
— Ну вот вы, оказывается, помните…
— Я-то… да… В силу ряда причин.
— А я окончил филологический факультет и Новокурашскую семинарию, там и там великолепно преподавали старую литературу.
Видимо, на лице моем явно обозначился вопрос.
— Понимаю… — вздохнул отец Венедикт. — Священник заброшенной часовни и кладбищенский смотритель с несколькими высшими образованиями. Непонятно, да…
— Я сразу понял, что вы не простой сторож. Но что выпускник университета и семинарии…
— И духовной академии, кстати…
— Извините…
— Да чего же извиняться, недоумение ваше естественно… Знаете что, мистер Питвик? Сейчас я согрею чай. Вам он будет полезен. А потом уж займетесь письмом вашему мальчику.
Я не спорил. Уходить мне не хотелось. От старика словно шло излучение, дающее надежду.
Отец Венедикт скрылся за дверью, стал там звякать посудой. Минуты через три вернулся.
— Чайник греется… — И, словно продолжая разговор, сообщил: — Я до нынешней зимы был ректором здешнего духовного училища и настоятелем одного из храмов. Но… согрешил. — В глазах у него мелькнуло отнюдь не раскаяние. Жесткая усмешка. — И был направлен сюда. Слава богу, что не лишили сана.
Я не посмел спросить, в чем состоял грех отца Венедикта. Спросил о другом:
— А в каком храме были вы настоятелем? Я хорошо знаю Старотополь.
— На площади Трех церквей. Церковь Пресвятой Богородицы. Иначе этот храм называют еще Корабельным. Или Детским…
Это совпадение словно дружески подтолкнуло и согрело меня. Но не показалось удивительным. Словно я ждал чего-то похожего.
— Я хорошо знаю этот храм. Хотя и не был в нем… очень давно. Но то, что у него такие названия, не знал…
— Лет пятьдесят назад, когда церковь восстанавливали после разрушения и поругания, в подвале нашли доску, похожую на икону. Ликов на доске не было, но жестяной нимб как бы обрисовывал головы Богоматери и Младенца… А перед этой доской стоял в нише кораблик из сосновой коры, с парусами из лоскутков… Такое впечатление, что какой-то ребенок в давние годы принес его и поставил перед самодельной иконой… Может быть, с детской и чистой молитвой о Божьей помощи… Потом на этой найденной доске мастер написал святые лики, а нимб оставили прежний…
Всей душой ушел я в прошлое и спросил как бы оттуда, издалека:
— Эта икона и сейчас в церкви?
— Разумеется. И кораблик — перед нею. А вскоре неизвестно кто положил начало обычаю: дети приносили самодельные кораблики и оставляли перед образом с тайными своими молитвами и просьбами…
— И… много корабликов?
— Много… Порой скапливалось столько, что большинство приходилось отпускать в плавание. Прямо из храма… Под фундаментом обнаружили родник, его вывели внутрь церкви, к стене, сделали каменное русло и направили в речку Тополинку, что впадает сейчас в водохранилище. По ней и уплывали кораблики. В море… Но самые красивые мы сохраняли надолго… А тот, первый, хотя он и не самый искусный, хранится всегда…
«Сказать? — думал я. — А зачем? И поверит ли?…»
А отец Венедикт продолжал:
— Детей всегда было много. В том числе и бесприютных. По мере сил старался я оказывать им помощь. И словом, и… ну, как мог.
— Бесприютные тоже оставляли кораблики? — спросил я хмуро. Мысли пошли по другому пути.
— Конечно… — Он снова пристально посмотрел на меня. — Знаю, о чем думаете. «Не очень-то кораблики им помогали…» Я… согласен с вами. Но ко вселенской борьбе добра и зла как подходить с земными мерами справедливости?… А иных мер у нас нет. Вот и думаешь: «Взрослые часто сами виновники своих бед. А дети-то при чем? Я знаю, что Господь утешит их в Своем Царстве. Но отчего не дано им было прожить полную земную жизнь? Да и те краткие годы, что выпали им, — разве они были жизнью?… Или есть какой-то всеобщий закон развития мира, по которому без детского страдания не обойтись?… Или впереди такая награда, что искупит всё?»
— Я не знаю…
— И я не знаю… Наверно, незнание это и ввело меня в грех. Впрочем, я верю, что Господь грех этот мне простит. В отличие от земного начальства…
Я вопросительно молчал.
Отец Венедикт помолчал тоже и наконец объяснил с сумрачной усмешкой:
— Я прямо в церкви тяжко избил человека. И выкинул его с крыльца… Человек этот, зная о моей известности среди маленьких прихожан, пришел с чудовищным предложением. Чтобы я напутствовал перед смертью мальчика, которого должны были расстрелять на глазах у собравшихся зрителей…
— Вы… отец Венедикт, это правда?
— Увы…
— Разве такое возможно?
— Публично до сих пор никого не казнили. Но многим ли лучше, когда убивают тайком и хоронят безымянными?
— Как — убивают?… Зачем?
— Вы… сын мой, и в самом деле, видимо, не здешний. И долго были в экспедиции… А откуда, по-вашему, берутся эти несчастные, о которых я молюсь целыми ночами? Те, кто… закопан там, у стены…
— Я… думал, что несчастные случаи. Болезни. От бесприютности, от голода…
— Бывает и такое… Но чаще привозят с пулевыми и ножевыми ранами…
— Господи боже ты мой… Но почему?! Кто это делает?!
— Делают… Есть такой «Эскадрон Рио»… Название идет еще с двадцатого века, из Бразилии. В ту пору страну захлестнула волна детской беспризорности, миллионы бродячих ребятишек. И конечно, от этого воровство, грабежи, насилие…
Никуда не денешься. Тем более что дети вырастают и лучше не становятся. И вот появились некие «эскадроны смерти», которые устраивали охоту на беспризорных детей. Каждое утро люди находили маленькие трупы… Конечно, официальные власти возмущались, полиция вроде бы искала преступников. Но… втайне многие поддерживали эти «эскадроны». Те ведь якобы воевали «за идею». За очистку общества от криминального элемента, с которым страна справиться не могла…
Я вспомнил, что в давние годы читал об этом.
— Но это же было столько лет назад!
— В нашей стране этот «опыт» вспомнили нынче. Замкнутый круг. Чтобы приютить, обогреть, накормить и выучить такую армию бездомных малышей, у общества нет средств…
— Но международные фонды…
— Они пытаются. Но государство блюдет свой престиж и скрывает масштабы детской безнадзорности. А она увеличивается. Потому что увеличивается, в свою очередь, жестокость взрослых. Дети бегут из приютов, из семей…
— Из семей-то почему?
— Растет общая суровость общества, материнская и отцовская любовь, увы, давно уже перестала быть неотъемлемым признаком семьи… Не все мальчики привязаны к своим матерям, как ваш Петя… Но, честное слово, вы будто с другой планеты.
— Я… из Византийска.
— Это благополучный край, понимаю. Но информация-то доходит и туда…
— Я слишком погружен был в свою работу… Но что же это за человек, который предложил вам такое?
— Это активный деятель ЧПИДа.
— Чего?
— Чрезвычайной педагогической инспекции по делам детства. Ходят слухи, что она недалеко ушла от «Рио». Задачи-то в принципе одни: очистить общество от «плесени и паразитов»…
— Неужели детская преступность так потрясает вашу республику?
— В известной степени потрясает. Бывает всякое. Но власти гораздо больше боятся другого. Грядущего потрясения иного рода. В детских кланах, среди обитателей пустырей и трущоб, возникает организация. Точнее, подобие какого-то особого сообщества. Возникает цель. Знающие люди говорят, что подобного раньше не было никогда. И последствия непредсказуемы. Это пугает и социологов, и правительство гораздо больше, чем кражи в продовольственных магазинах или толпы маленьких попрошаек на вокзалах… Тем более что среди этих ребят нет прежней дикости и жестокости. Многие ведь попадают на улицу не из трущобных семейств, а из «приличного общества». С опытом гимназического и лицейского воспитания… Кстати, замечено, что беспризорные мальчишки теперь никогда не нападают на детей. Даже на самых благополучных и беззащитных.
— И… это тоже пугает?
— Представьте себе! В этом усматривают, и не без основания, какие-то убеждения, какое-то новое понимание и ощущение общности. Уже не бездумная нищенская толпа, а нечто иное — общество со своей моралью.
— У такого общества должен быть вдохновитель…
— Есть… Вернее, был. Некий учитель или (так говорят некоторые) оставивший службу и прихожан священник. По крайней мере, звали его отец Олег.
— Звали?…
— Его убили. Видимо, те же, из «Рио». Он похоронен где-то на глухой окраине, и дети крепко хранят тайну этого места… Отца Олега я никогда не видел и знаю о нем очень мало, хотя обычно дети ничего не скрывали от меня…
— Ну а расстрел-то?! Как такое можно допустить? Есть же законы…
— Это была страшная выдумка. Но не лишенная своей дьявольской логики. Главная цель: неумолимой, властной жестокостью закона испугать бесприютных детей… Именно закона! Оказывается, некоторые статьи нашего уголовного свода не менялись больше ста лет. И этот инициатор ЧПИДа выкопал закон, по которому за ряд преступлений высшая мера могла применяться к детям с двенадцати лет… И вот представьте: находят подходящего мальчика, вменяют ему кроме бродяжничества что-то еще, соответствующее нужным статьям. Доказать это можно всегда… Строгие, но «объективные» судьи со скорбными лицами выносят «суровый, но единственно возможный и справедливый приговор»… Затем страна замирает у комнатных и уличных экранов. Торжественно-похоронная процедура. Симпатичного мальчика (а такого выберут специально и сделают инъекцию, чтобы не сопротивлялся) ставят на борту плавучей тюрьмы, исповедуют, причащают, завязывают глаза. Все это — крупным планом… Затем взвод полиции особого назначения выстраивается и заряжает старинные карабины… Последняя речь прокурора: дети, смотрите внимательнее и делайте выводы. Закон, мол, одинаков для больших и для маленьких… Залп…
— Целый сценарий… — выдавил я.
— Еще бы! Этот мерзавец успел изложить мне все подробно, прежде чем… Ну, надо сказать, бил я его крепко. Я стар, но еще силен. Если бы не два подоспевших дьякона, убил бы, наверно… А он кричал в оправдание, что это для пользы общества. И что мальчик-то даже будет не настоящий, а… как это? Зомби! Искусственный. Тело без души… Для вида, мол…
— Отец Венедикт! Как зовут этого гада?
— Не помню… Нет, помню. Фамилия — Заялов. Да-да… Ром Заялов…
Я рассказал отцу Венедикту всё. Абсолютно всё. И про кораблик с названием «Обет», и про Конус, и про Полоза. И кто такой Петька.
Если верить в судьбу (а как в нее не верить после всего, что случилось?), именно она свела меня с отцом Венедиктом. Все сплелось в один клубок. Так я думал.
А отец Венедикт сказал вслух:
— Видать, не случайно сошлись мы на этой тропинке…
— И на ней же, на тропинке этой, — Полоз. Поперек дороги… Опять извернулся, сволочь! Выпустили его. А был слух, что попал за решетку навеки.
— Нужен стал, вот и выпустили, — угрюмо отозвался отец Венедикт. — Нашли повод, объявили, наверно, что ничего не доказано…
— Но неужели ваши власти не понимают, что это маньяк, преступник? Что он опасен!
— Отчего же не понимают… Наоборот.
— И откуда берутся такие нелюди…
— Элементарно. Концентрация зла… Думаете, он один такой? Просто он по изощренности ума сильнее других. А вообще-то их немало. Те, кто убивает ребятишек на улицах, разве не маньяки? А отцы, избивающие детей с безумной яростью? А воспитатели, тешащие себе душу жестоким сладострастием, которое обращают на маленьких?… Все мы, друг мой Петр, есть смешение добра и зла, и дьявольские семена прячутся в каждом изначально. Только нормальные люди не дают им взойти, давят эти ростки в себе, потому что ощущают в душе Божье начало, питающее любовь и жалость к другим людям. А если этой любви в человеке нет?… Вот и прорастает сладкое желание дать себе радость за счет мучений слабого и беззащитного, за счет своей безграничной власти… Чем-то же надо заполнять пустую душу…
— Значит, это изначально заложено в человеке? Если он гад, значит, с такой душой родился?
— Вот как раз и нет. Душа вырастает в борении и споре. С самого младенчества. Порой начинается с пойманного кузнечика, когда ты в сомнении: оборвать ему ноги или отпустить? И щекочущее любопытство к чужим мучениях, и жалость к живой твари. Что окажется сильнее?
Я подумал, что в детстве никогда не испытывал желания отрывать ноги кузнечикам… Но вдруг вспомнил, как били Турунчика. И кажется, покраснел, будто не взрослый толстый Питвик, а пойманный с поличным мальчишка…
— Злодеи, коим чужая боль давала сладкую радость, были во все времена, — слегка монотонно продолжал отец Венедикт. — Это сатанинская рать. И это страшно. Во сто крат страшнее, однако, когда имеющие власть над страною берут это злодейство себе на пользу. Когда Полоз становится нужен правителям государства… Это уже печать проклятия, и власть такая обречена. Но сколько еще крови и горя будет, прежде чем придет возмездие… И Петька наш — лишь малая капля в этом потоке…
Он сказал «наш», и это обрадовало меня. Но совсем не обрадовала мысль, что Петька — лишь капля. Легко ли отыскать каплю? И… получается, значит, что одна капля среди миллиона не стоит слишком большой тревоги и забот?
Я хотел сказать, что, при всем понимании общей беды, эта «капля» для меня самая родная. Но отец Венедикт вдруг взвыл и бросился за дверь. Там что-то шипело. Я учуял запах горелой пластмассы.
Отец Венедикт вернулся через минуту.
— Чай выкипел, чайник расплавился. Любимый был…
— Это я виноват.
— Оба виноваты: пустились в философию… А другого у меня нет, нечем угостить теперь…
— Спасибо. Я пойду…
— Куда вы сейчас? Мы еще и не договорили, что делать-то.
— Сначала оставлю письмо… там, у камня. Потом пойду по улицам. Может, повезет — увижу…
Я понимал, что едва ли повезет. Но все же это будет поиск. Будет надежда… А если надежда исчезнет, если узнаю… самое страшное, тогда отыщу и убью Полоза. И пусть меня ловят! Уйду на «Иглу», и там — лет на сто вперед! Потому что в этом времени меня уже ничто не держит… Но… Господи боже ты мой! В непомерной тревоге за Петьку, в горькой этой тоске я же забыл, что случилось с «Иглой», с Конусом! С Доном и Рухадзе! С нашим общим делом!
Разве можно хоть на миг забыть такое?
И вот оказалось, что можно. Видимо, потому, что того дела, той цели уже не было, и все, что касалось Петьки, теперь сделалось не просто главным, а единственным…
От всех этих мыслей я опять обессиленно обмяк за столом.
Но отец Венедикт сказал:
— Пишите письмо… — Он принес толстый черный карандаш и деревянную дощечку.
Я суеверно зажмурился: дощечка была такая же, как там, на братских могилах.
Отец Венедикт кивнул:
— Понимаю. Но это лучше, чем бумага, — надежнее. Неизвестно ведь, сколько там лежать вашему письму.
Я вывел на желтом дереве: Петька, это я, Пит. Я живой. Найди меня, отзовись… — и задержал руку. Дать свой гостиничный адрес и номер связи? Что-то подсказывало: не надо.
— Напишите, чтобы нашел меня. Это проще, — посоветовал отец Венедикт. — Уж я-то его не отпущу… А вам нет смысла оставаться в гостинице. Полоз-то на свободе. Дело может кончиться не только дуэлью…
Я написал: Спроси про меня у отца Венедикта. Он живет в кладбищенском доме…
И вопросительно поднял глаза:
— Что же мне теперь делать? Тоже оставаться здесь? Я, наверно, стесню вас…
— Не стесните, но… Я вам дам адрес одной своей знакомой — это в старом квартале, укромный дом. Снимете там комнату. Если будут новости, сразу сообщу.
— Спасибо, отец Венедикт! А всю эту историю, весь его… сволочной план с расстрелом вы не пытались как-то сделать достоянием гласности? Через газеты, через эфир…
— Ну как же не пытался! Но пресса у нас, как известно, абсолютно свободная. Хочет — выступает, хочет — молчит. Тут ей, видимо, кто-то посоветовал, что выгоднее молчать. Чего, мол, делать сенсацию из фантазий свихнувшегося старика. И господа журналисты свободно и добровольно приняли решение помалкивать…
Я связался было с небольшой частной телекомпанией, но там в силу несчастного совпадения произошла авария передатчика… Одно хорошо: план свой Полоз, видимо, все-таки пока оставил…
— Пока… Вы упомянули о зомби. Значит, этот подонок продолжает свои эксперименты!
— Кто знает… Возможно, это была лишь отговорка, чтобы уломать меня. Ему ведь любого мальчонку угробить — одна радость.
«А если этим зомби был Петька?» — ожгло меня. И пришлось помолчать, переглатывая страх, приходя в себя.
Потом я решительно встал. Отец Венедикт не удерживал меня, дал клочок бумаги с адресом.
— Заберите в гостинице вещи и давайте-ка на эту квартиру…
С адресом в кармане, с дощечкой-письмом в руке я опять двинулся сквозь кладбищенские джунгли.
Пока мы беседовали с отцом Венедиктом, дождь шуршал за окном, но сейчас перестал. В серости облаков пробивалась солнечная желтизна. Сильно пахло мокрой травой. Брюки внизу и замшевые башмаки у меня промокли.
Я добрался до могилы, прислонил к памятнику дощечку и пошел дальше. Не к воротам, а к ближней стене, где был пролом. Инстинкт подталкивал меня избегать привычных путей.
Через пролом я выбрался на улицу.
Впрочем, улицы в полном понимании не было. Позади меня — кирпичная стена, впереди — глубокий травянистый кювет, а за дорогой — частые тополя и разноцветные пластиковые ангары. И ни души…
Я стал ждать такси-автомат или какие-то другие колеса, потому что ни станцией воздушной дороги, ни входом в подземку поблизости и не пахло…
Скоро я понял: чёрта с два здесь кого-нибудь дождешься.
Сверху опять мелко забрызгало. Я прижался к бугристому стволу тополя (ощутив к нему что-то вроде братского чувства за могучую толщину).
Наконец показалась машина. Широкий, похожий на такси автомобиль, но неприятного темно-лилового цвета и без фонарика над ветровым стеклом. Явно не таксомотор. Но… остановился. Из-за меня? Едва ли. Слишком далеко, метрах в десяти. Откинулась дверца, задом выбрался грузный (чуть ли не как я) мужик. Следом стал вылезать второй, странно возился. И вдруг мимо этих двоих комочком выкатился третий. Маленький! Упал в кювет, вскочил, зайчонком кинулся вдоль стены. Явно — в страхе и отчаянии!
Грузный выхватил что-то похожее на старинный маузер. Второй — в черно-зеленой пятнистой униформе — сдавленно завопил:
— Подожди! Не здесь!..
Оба резво кинулись за мальчишкой. Тот бежал очень быстро, но как-то ковыляюще. И вдруг споткнулся, упал ничком. Охватил затылок, дернулся, заверещал пронзительно, предсмертно:
— Дядечка, не надо!!
И я видел это и слышал. И руки работали сами. ПП — наружу (вместе с подкладкой кармана, ч-черт)! Ползунок ограничителя — на ноль девять: так, чтобы не насмерть, но надолго. Муфту излучателя — вперед, чтобы сузить прицельный луч… Рукоятку — в две ладони, как в старом фильме-вестерне (учили нас все-таки неплохо). И два горячих выхлопа: Ах-х! Ах-х! У таких пистолетов не бывает отдачи…
Грузный сразу зарылся башкой в траву. Пятнистый успел оглянуться и упал у стены навзничь.
Я подошел. Взял у грузного маузер. Это и правда было пулевое оружие. Я вытащил обойму, высыпал патроны в ладонь, горстью швырнул через дорогу. А пистолет — через стену. В кармане у пятнистого я нашел ПП — такой же, как мой. Разрядил, тоже кинул через ограду.
Мальчик лежал все так же, охватив затылок грязными худыми пальцами.
— Вставай, малыш. Не бойся.
Он чуть заметно шевельнулся.
Я присел, взял его за бока.
— Вставай. Надо уходить, пока эти не очухались…
Он медленно убрал с затылка ладони. Боязливо повернул голову. Не поднимаясь. Маленькое лицо — в грязных подтеках. Сквозь щетинистые слипшиеся ресницы — недоверчивый слезливый блеск.
— Не бойся меня. Вставай…
Он поднялся на четвереньки.
— А вы… кто?
— Прохожий… Увидел, что за тобой гонятся, ну и вот…
— А эти… где?
— Вон, прилегли… — Небрежностью тона я старался успокоить мальчишку.
Все в той же позе, на четвереньках, маленький беглец глянул на своих «прилегших» врагов. Потом на меня.
— А вы не чпидовец?
— Да господь с тобой! Ну, давай же…
Он поднялся наконец. Маленький, мне чуть выше пояса, лет девяти. Этакое трущобное, немытое дитя. Жесткие спутанные волосы непонятного цвета, острые скулы, толстые губы в трещинках и болячках, босые ноги. Классические лохмотья: заскорузлая, похожая на серый мешок рубаха, драные штаны с бахромой у щиколоток.
Я опять сказал:
— Ты меня не бойся. И давай уйдем поскорее…
Он вдруг торопливо кивнул и вцепился в мой рукав. Прижался. Видать, поверил. А что ему оставалось делать?
Мы пролезли в кирпичный пролом на кладбище. Здесь было глухо и казалось, что безопасно. Двинулись по сырой тропинке. Мальчик не отпускал мой рукав. Но вдруг сильно захромал. Остановился.
— Что с ногой-то?
Он сказал всхлипывающим шепотом:
— Подвернул. Когда убегал. Не здесь, а там, когда облава…
— Что они с тобой хотели сделать?
Он глянул неожиданно распахнувшимися глазами — мокрыми, светло-карими.
— Известно что! Блямбу в затылок — и в кусты…
Я отвел взгляд. Будто виноват был.
— Теперь не смогут…
Он кивнул и отпустил мой рукав. Тем же шепотом сказал:
— Я теперь пойду, ладно?
— А есть куда идти-то?
— Ага… Только не замели бы по дороге…
— Хромого могут замести.
Малыш сумрачно пожал плечами: мол, всякое может случиться.
Он стоял съеженный, косматый и почему-то напомнил мне шахматного конька, которого «срубили» и убрали с доски.
— Пойдем-ка со мной. В одно место. Переждешь пока, а там будет видно.
«Конек» не спросил куда. Опять кивнул, послушно так. Видимо, боялся остаться один.
Мы пошли снова, но мальчик почти сразу ойкнул, присел. Ухватился за щиколотку. Глянул снизу вверх умоляюще: не бросай.
Тогда я решительно взял его на руки.
От мальчишки пахло подземной плесенью, немытым телом, гнилым тряпьем, но я, честное слово, не чувствовал никакого отвращения. Только хмурую нежность к спасенному существу и гордость, что сумел, отобрал малыша у смерти. И теплела на донышке сознания мысль, что, может быть, этим хоть немного умилостивил судьбу, добыл у нее лишний шанс и для Петьки…
Малыш посапывал у моего плеча.
— Как тебя зовут?
Он выдохнул что-то неразборчивое.
— Как ты сказал?
— Сивка, — повторил он отчетливей.
— Что за имя такое?
— Ну… потому что как Сивка-Бурка. Говорят, похож на лошадку.
«А и правда похож…»
— Ну, а настоящее-то имя есть?
— Есть, почти такое же. Севка…
— Что ж, годится…
Я принес Сивку отцу Венедикту. Рассказал, что было. С сердитой виноватостью: вот, мол, вам еще обуза, но что делать-то…
Старик не удивился, не показал неудовольствия.
— Пусть поживет у меня. Здесь не найдут. А сунутся… Господи, прости меня, грешного…
Прежде всего он осмотрел у Сивки ногу.
— Растянул, кажется. Ничего… Забинтую потуже, надо только сперва отмыть это чадо… Есть хочешь?
— Ага…
— Ну, вот и живое дело для меня нашлось… А ты, Пит, ступай, как договорились.
Он обратился ко мне так неожиданно по-свойски — «Пит», — что я ощутил себя мальчишкой, которого приласкали. И легче стало на душе, сильнее сделалась надежда.
Адрес, который дал отец Венедикт, привел меня в Западный Береговой район. Тот самый, где я бродил накануне дуэли. И это мне тоже показалось хорошим предзнаменованием.
От площади со старинными фонарями я по Кузнечной улице дошел до первого угла и свернул в Усадебный переулок. Нужный мне дом показался совсем небольшим — три окошка под треугольным фронтоном двускатной крыши. Но когда я вошел во двор, увидел, что в длину это строение весьма изрядное.
Скорее всего, это был флигель старинной и давно снесенной усадьбы. Вдоль одной стены тянулась галерея с арками и кирпичными столбиками. Она была завалена всякой рухлядью. К одному столбику прислонялось большущее тележное колесо (уж не от кареты ли восемнадцатого века?). Вдоль другой стены, близко от нее, шел дощатый забор, такой же древний, как колесо.
Узкий двор глухо зарос всякими сорняками, из которых торчали два кривых каменных вазона и какое-то чугунное сооружение, похожее на фабричный пресс.
Заброшенность и тишина очень пришлись мне по душе. Хозяйка тоже. Она уже знала о моем приходе, встретила приветливо:
— Весьма рада, сударь. Я уступлю вам комнату моего мужа, царство ему небесное. Там вам будет удобно, я полагаю…
Худая, старая, она похожа была на Эльзу Оттовну, только с более манерным поведением.
Впрочем, эта старомодная (порой слегка карикатурная) манерность ничуть не раздражала. Была она безобидная и даже милая.
Комната оказалась такая, что я озирался минут пять. Даже в детские годы она удивила бы меня стариной, а в нынешнее время… ну, сплошной антиквариат.
Была тут картина в бронзовой раме с завитками (на полотне — смутные полуголые фигуры в античных шлемах). Тяжело ходил маятник стоячих, с меня ростом, часов. За стеклами резных шкафов виднелась черная и рыжая кожа могучих книжных корешков. Письменный стол украшали узорчатые латунные накладки. На столе теснились фарфоровые и бронзовые статуэтки, а над ними возвышалась астрономическая сфера из медных обручей и медный же звездный глобус.
— Муж был большой любитель старины, — пояснила хозяйка. — Он преподавал географию в здешнем лицее, а потом заведовал отделом краеведческого музея.
Далее она сообщила, что ее зовут Эдда Андриановна.
— А вас, если позволите, я буду звать месье Пьер. Вы мне очень напоминаете Пьера Безухова из романа графа Толстого. Вы слышали о такой книге?
Я любезно разъяснил, что не только слышал о «Войне и мире», но и неоднократно читал это выдающееся произведение. И тем еще больше расположил к себе милейшую Эдду Андриановну.
— Если у вас, месье Пьер, возникнет необходимость с кем-то поговорить по связи, милости прошу ко мне в комнату. У меня неплохой «Орион» со стереоэкраном новой серии.
С полчаса я лежал на диване, вспоминая все, что было, и «раскладывая по полочкам». Потом опять резко подкатила тоска. И страх за Петьку. Я вскочил, набросил куртку, проверил ПП. И вышел на улицу.
Бродил по городу, вздрагивал, когда видел похожих на Петьку мальчишек. Понимал, что шансов на встречу почти нет, но все же это было дело, поиск, надежда…
Когда завечерело, я вдруг сильно устал и вернулся к себе, в Усадебный переулок. Опять лег. Кружилась голова. Вспомнил, что ничего сегодня не ел. Однако отказался, когда Эдда Андриановна сладким голосом через дверь пригласила меня к чаю. Сказал, что очень утомился и хочу уснуть.
— Ну, не смею быть назойливой…
Однако через минуту я услышал опять:
— Месье Пьер! Месье Пье-ер!..
Ох, пропади ты пропадом!..
Но она приоткрыла дверь:
— Месье Пьер, вас к экрану…
Я вскочил, чуть не развалив антикварный диван.
Вызывал меня отец Венедикт.
— Пит… Ты давай-ка ко мне. Сейчас… Есть кое-что…
— Что?
— Ну приходи. Есть… Только двигайся с оглядкой. Сам понимаешь…
Я понимал. Те двое наверняка уже очухались, а один-то из них тогда видел меня. И возможно, запомнил. Странно, что я не подумал об этом раньше, когда болтался по городу… Да и Полоз мог уже обо мне пронюхать. В гостинице-то я не скрывал свое имя.
Я пешком дошел до улицы Кочегаров — не очень оживленной, но и не безлюдной. Остановил фаэтон-автомат. Вышел из машины за два квартала до кладбища и опять двинулся пешком. Поглядывал, не идет ли кто следом. Были густые августовские сумерки, а на кладбище — полная тьма. Тревожно трещал ночной кузнечик. Я шел, почти ничего не видя перед собой, — на ощупь, по памяти. И наконец разглядел среди веток неяркое желтое окно.