К книге
Марусина заимкаСтраница 51
72%
Страница 51
51

       - Тимофей, - обратился я к нему после некоторого молчания. - Что же, после этого вы бросили хозяйничать?

       - Где бросить. Нешто можно это, чтобы бросить... Спахали опять, заборонили, я ружьем пригрозил. Ну, все-таки одолели, проклятая сила. Главное дело, - заседателя купили. Перевели нас с Пётром Иванычем в другой улус, поближе к городу. Тут ничего, жили года два...

       В глазах его опять засветился насмешливый огонек, и он сказал после короткого молчания:

       - Потом разошлись. Не вышло, видишь ты, у нас дело-то. Я ему, значит, говорю: - Ты, выходит, Пётра Иванович, хозяин, я работник. Положь жалованье. - А он говорит: "Я на это не согласен. Мы, говорит, будем товарищи, все пополам".

       - Ну, и что же? - спросил я с интересом.

       - Да что: говорю, - не вышло.

       Он поглядел перед собой и заговорил отрывисто, как будто история его отношений к Ермолаеву не оставила в нем цельного и осмысленного впечатления...

       - Отдал Ивану телку... шести месяцев. Я говорю: - Ты это, Пётра Иванович, зачем телку отдал? - "Да ведь у него, говорит, нет, а у нас три". - Хорошо, я говорю. Пущай же у нас три. Мы наживали... Он себе наживи! - Сердится! "Ты... говорит... мужик, значит, хресьянин. Должон, говорит, понимать". - Ну, я говорю, ты, Пётра Иванович, ученый человек, а я телку отдавать не согласен... - Ушел от него... К князю в работники нанялся...

       - А за что вы сюда попали? - спросил я, видя, что этот предмет, очевидно, исчерпан.

       - Мы-то? - Он взглянул на меня с оттенком недоумения, как человек, которому трудно перевести внимание на новый предмет разговора. - Мы, значит, по своему делу, по хресьянскому. Главная причина из-за земли. Ну, и опять, видишь ты, склёка. Они, значит, так; мир, значит, этак. Губернатор выезжал. - Вы, говорит, сроки пропустили... - Мы говорим: "Земля эта наша, деды пахали, кого хошь спроси... Зачем нам сроки?" Ничего не примает, никаких, то есть, резонов...

       - Жена, дети остались у вас на родине?

       - То-то, вот видишь ты. Жена, значит, померла у меня первым ребенком. Дочку-то бабушка взяла. Мир, значится, и говорит: "Ты, Тимоха, человек, выходит, слободнай". Ну, оно и того... и сошлось этак-то вот.

       Он, очевидно, не хотел вдаваться в дальнейшие подробности, да, впрочем, и без рассказа дело было ясно. Мир, бессильный перед формальным правом, решил прибегнуть к "своим средствам". Тимофей явился исполнителем... Красный петух, посягательство на казенные межевые знаки, может быть, удар слегой "при исполнении обязанностей", может быть, выстрел в освещенное окно из темного сада...

       - Вы, значит, попали сюда за мир, - сказал я.

       - То-то... выходит так, что за мир... Видишь ты вот.

       - А мир вам не помогает в ссылке?

       Он посмотрел на меня с недоумением.

       - Мир-от? Да, я чаю, наши и не знают, где моя головушка.

       - Да вы разве писем не писали?

       - Я, брат, неграмотный. В Расее писал мне один человек, да, видно, не так что-нибудь. Не потрафил... А отсель и письмо-то не дойдет. Где поди! Далеко, братец мой! Гнали, гнали - и-и, боже ты мой!.. Каки письмы! Этто, годов с пять, человек тут попадал, от нашей деревни недальной. "Скажите, говорит, Тимофею, дочку его замуж выдали..." Правда ли, нет ли... Я, брат, и не знаю. Может, зря.

       Он сидел рядом со мной, завязывая обувь, и говорил удивительно равнодушно... Я глядел на него искоса, и мне казалось только, что его выцветшие от зноя и непогод серые глаза слегка потускнели. Некоторое время мы оба помолчали. Думал ли он о далекой родине, о дочке, вышедшей неведомо за кого замуж, о мире, который не знает, где теперь "слободный человек" Тимоха, пострадавший за общее дело. Может быть, теперь никто, даже родная дочь, не вспоминает о нем в родной деревне, где такие же Тимохи в эту самую минуту тоже ходят за своими сохами на своих пашнях. И кто-нибудь пашет полоску Тимохи, давно поступившую в мирское равнение, как выравнивается круг на воде от брошенного камня... Был Тимоха, и нет Тимохи... Только разве у старухи матери порой защемит сердце, и слеза покатится из глаз. И то едва ли: старуха, пожалуй, на погосте...

       - То-то, - сказал он, помолчав. - Грешим, грешим... А много ли и всего-то земли надо? Всего, братец, три аршина.

       Я понял, что для Тимохи не было утешения и в сознании, что он пострадал за общее дело: мир оставался миром, земля землей, грех грехом, его судьба ни в какой связи ни с какими большими делами не состояла...

       И опять смутный звон леса затянул для меня все более определенные впечатления.

       - Так и живете всё? - спросил я через несколько минут.

       - Так вот и живу в работниках на чужедальной стороне.

       - Неужто нельзя было во столько времени устроить своего хозяйства?

       Он почесал в голове.

       - Оно, скажем, того... Просто сказать тебе... оно бы можно... И женился бы. Да, видишь ты, слабость имею. Денег нет, оно и ничего. А с деньгами-то горе...

       Он виновато улыбнулся.

       - Четвертый год у Марьи живу. Хлеб ем, чего надо купит... Не обидит... Не баба - золото! - прибавил он, внезапно оживляясь. - Даром что порченая... Кабы эта баба да в другие руки...

       - А Степан?

       - Что Степан! Вон, слышь, постреливает. На это его взять. Птицу тебе влёт сшибет, на озере выждет, пока две-три в ряд выплывут, - одной пулькой и снижет... Верно!

       Он засмеялся, как взрослый человек, рассказывающий о шалостях ребенка.

       - Ухорез, что и говорить. За удальство и сюда-те попал. С каторги выбежал, шестеро бурят напали, - сам-друг от них отбился, вот он какой. Воин. Пашня ли ему, братец, на уме? Ему бы с Абрашкой с Ахметзяновым стакаться - они бы делов наделали, нашумели бы до моря, до кияну... Или бы на прииска... На приисках, говорит, я в один день человеком стану, все ваше добро продам и выкуплю... И верно, - давно бы ему на приисках либо в остроге быть, кабы не Марья.

       Он помолчал и через некоторое время прибавил тише:

       - Венчаться хочут... Все она, Марья, затевает. Они, положим, по бродяжеству вроде как венчаны.

       Косая пренебрежительная улыбка мелькнула на его лице, и он продолжал:

       - Круг ракитова кусточка, видно... Ну, ей это, видишь ты, недостаточно, желает у попа.

       - Да ведь он бродяга!

       - То-то и оно: непомнящий, имени-звания не объясняет. Она то же самое. Ну, да ведь... не Расея. Знаешь сам, какая здесь сторона. Гляди, за бычка и перевенчает какой-нибудь.

       Он неодобрительно вздохнул и покачал головой.

       - А все Марья... Не хочется как-нибудь, хочется по-хорошему... Ну, да ничего, я ей говорю, у вас не выдет... Хошь венчайся, хошь не венчайся, толку все одно ничего!.. Слышь, опять выпалил...

       - А вы, Тимофей, не любите Степана, - сказал я.

       Он как будто не понял.

       - Что мне его любить? Не красная девушка... По мне, что хошь... Хошь запали с четырех концов заимку...

       И, окончив обувание, он встал на ноги.

       - Нутра настоящего нет... человек ненатуральный. Работать примется, то и гляди, лошадь испортит. Дюжой, дьявол! Ломит, как медведь. Потом бросит, умается... Ра-бот-ник!

       Он понизил голос и сказал:

       - Этто Абрашка-татарин приезжал. Она его ухватом из избы... А потом поехал я на болото мох брать, гляжу: уж они вдвоем, Степашка с татарином, по степе-то вьются, играют... Коней менять хочут. А у Абрашки и конек-то, я чаю, краденой.

       Через несколько минут он уже ходил за сохой, внимательно налегая на ручку.

       - Ну, ну, не робь, - поощрял он лошадь, - вылазий, милая, копайся... Н-нет, вр-решь, - возражал он кому-то, с усилием налегая на соху, когда какой-либо крепкий, неперегнивший корень стремился выкинуть железо из борозды. Дойдя опять до меня, он вдруг весь осклабился радостной улыбкой.

       - Пашаничку на тот год посеем. Гляди, кака пашаничка вымахнет... Земля-то - сахар!

       Он весь преобразился. Очевидно, в этой идее потонули для него все горькие воспоминания и тревоги, которые я расшевелил своими расспросами... И опять он пошел от меня своей бороздой, ласково покрикивая на лошадь... Скрипела соха, слышался треск кореньев, разрываемых железом, и стихийный говор леса примешивался к моим размышлениям о Тимохе, подсказывая какие-то свои непонятные речи.

       У выхода из лесу, на самой опушке, взгляд мой остановила странная молодая лиственница. Несколько лет назад деревцо, очевидно, подверглось какому-то нападению: вероятно, какой-нибудь враг положил свои личинки в сердцевину, - и рост дерева извратился: оно погнулось дугой, исказилось. Но затем, после нескольких лет борьбы, тонкий ствол опять выпрямился, и дальнейший рост шел уже безукоризненно в прежнем направлении: внизу опадали усохшие ветки и сучья, а вверху, над изгибом, буйно и красиво разрослась корона густой зелени.

       И мне показалось, что я понял тихую драму этого уголка. Таким же стремлением изломанной женской души держится весь этот маленький мирок: оно веет над этой полумалорусской избушкой, над этими прозябающими грядками, над молоденькой березкой, тихо перебирающей ветками над самой крышей (березы здесь редки - и ее, вероятно, пересадила сюда Маруся). Оно двигает вечного работника Тимоху и сдерживает буйную удаль Степана.

    IV. БЕЛАЯ НОЧЬ

       Матово-белая, свежая ночь лежала над лугами, озером и спящей избушкой, когда я внезапно проснулся на открытом сеновале.

       - Вы не спите? - спросил меня товарищ.

       - Недавно проснулся.

       - Ничего не слыхали?

       - Нет, а что?

       - Мне показалось, будто кто плакал. Вероятно, хозяйка.

       - Может быть, вам почудилось?

       - Едва ли. Этот Степан, должно быть, жох. Как по-вашему?

       - Вы с ним были дольше, чем я. Я только и слышал его рассказ.

       - Бродяжья идиллия, - сказал он саркастически. - Вы уже, конечно, записали... Хотел бы я знать, есть ли тут хоть слово правды!

       - Отчего же?

       - Ну, да я знаю, у вас они все "искру проявляют". Вот и этот еще тоже с искрой, должно быть.

       Он приподнялся и посмотрел на лежавшего рядом Тимоху, который, забившись лицом в сено, храпел и вздрагивал, точно в агонии. Очевидно, этот храп не давал спать моему товарищу и, кажется, разбудил и меня. Должен сознаться, что и в позе Тимохи, и в его богатырском храпе мне тоже чудилось в эту минуту какое-то сознательное, самодовольное нахальство, как будто насмешка над нашей нервной деликатностью.

       В тоне моего товарища я уловил знакомую ноту. Пустынные места и постоянное ограниченное общество, вне родственных и живых интересов, развивают особое, болезненное настроение. Разнообразие человеческой личности развертывается только навстречу разнообразию среды: без этого она застаивается и тускнеет. В таком настроении бородавка на щеке постоянного товарища, знакомый тон его голоса, слишком хорошо известные мнения вызывают глухое нерасположение, даже злобу. Припадки глубокой ипохондрии - специфическая болезнь пустынных мест, - и мы, по взаимному договору, старались не тревожить друг друга в такие минуты.

       Поэтому, не отвечая ни слова на саркастические замечания товарища, в другое время относившегося к людям с большим добродушием и снисходительностью, я сошел с сеновала и направился к лошадям. Они ходили в загородке и то и дело поворачивались к воде, над которой, выжатая утренним холодком, висела тонкая пленка тумана. Утки опять сидели кучками на середине озера. По временам они прилетали парами с дальней реки и, шлепнувшись у противоположного берега, продолжали здесь свои ночные мистерии...

       Я пустил лошадей к воде. Обе они вошли в озеро по грудь и пили с жадностью, порой разбрызгивая воду, как бы сознательно наслаждаясь ее изобилием. По временам они подымали морды и начинали прислушиваться к чему-то в тишине белой ночи. Я тоже невольно вслушался. Из-под тихого шелеста тайги чуть внятно проступал какой-то протяжный далекий звон... По мере того как чуткое ухо ловило его яснее, он принимал все более определенные, хотя и призрачные формы: то будто мерно звенел знакомый с детства колокол в родном городе, то гудел фабричный свисток, который я слышал из своей студенческой квартиры в Петербурге... А за ними вставал целый ряд таких же призраков-звуков, странно тревоживших душу каким-то щемящим очарованием.

       Избушка тихо спала, тайга спокойно шевелилась и вздыхала. И вдруг какое-то жуткое по своей определенности ощущение - бессознательный вывод из накопившихся впечатлений - встало в моем воображении... Что слышится обитателям этого угла в голосах пустынной ночи или когда кругом завоет зимняя метель? Какие призраки шлет им эта чуткая, будто насторожившаяся тишина пустыни? Куда она зовет их, к чему она их манит, что обещает? Удастся ли Марусе удержать завязавшуюся жизнь этого поселка, или прав лаконический Тимоха со своими пессимистическими предсказаниями: все это не настоящее, раз сломанной душе уже не выпрямиться и чуткая враждебность пустыни одолеет ее усилия?..

       В избушке скрипнула дверь. На пороге показался Степан. Он постоял несколько секунд, посмотрел на небо, потом лениво пошел в лес, захватив предварительно узду. Через несколько минут послышался резкий топот, и Степан выехал из лесу на буланом жеребчике. Лошадь бежала как-то капризно и резво; подъехав к берегу озера, Степан спрыгнул на бегу и, напоив коня, привязал его к городьбе. Когда затем он опять подошел к берегу, глаза его были тусклы, точно чем-то завешены. Он остановился и стоял над водой молча и неподвижно. Вероятно, его тоже захватили таинственные голоса пустынной ночи. Через минуту он вздрогнул, как будто от холода...

Предыдущая главаГлава 51 из 71Следующая глава