К книге
Марусина заимкаСтраница 34
48%
Страница 34
34

       Свежее дуновение утра коснулось также и неподвижной фигуры сидевшего на крыльце человека. Бесприютный вздрогнул от холода, пробежавшего по спине, повел плечами и поднял голову. Затуманенным взглядом он посмотрел на небо.

       Из "семейной" камеры вдруг послышался плач ребенка, и эти неудержимые всхлипывания резко пронеслись из окна по этапному дворику. Когда ребенок смолкал на время, тогда было слышно дыхание спящих, чье-то сонное бормотание и храп. Но вскоре детский плач раздавался опять, наполняя собой тишину свежего утра.

       Бледная, изможденная, вышла на крыльцо мать ребенка. Месяца два назад она родила, и теперь в дороге, несмотря на все трудности, на собственные страдания, она с материнской неутомимостью и энергией отстаивала юную жизнь. И, по-видимому, старанья не оставались безуспешны: достаточно было прислушаться к звонкому, крепкому и настойчивому крику ребенка, чтобы получить представление о здоровой груди и хороших легких.

       Нельзя было того же сказать о матери. Некрасивое, испитое и изможденное лицо носило следы крайнего утомления: глаза были окружены синевою: она кормила и вместе с тем вынуждена была продаваться за деньги, чтобы покупать молоко и окружить ребенка возможными в этом положении удобствами. Теперь она стояла на крыльце, слегка покачиваясь на нетвердых ногах. Она, казалось, все еще спала, и если двигалась, то лишь под впечатлением детского крика, который управлял ею, помимо ее сознания.

       Бесприютный поднялся.

       - Матрена! - окликнул он женщину, - тебе молока, что ли?

       Женщина протерла глаза, увидела Бесприютного, и довольное, доброе выражение появилось на ее сонном лице.

       - А, ты здеся, Федор? Никак, уже встал? Да, Федорушко, молочка бы ему: слышь, как заливается.

       Федор направился к небольшому домику, где помещались караулка и кухня. Каждый раз с вечера он заготовлял молоко для партионных ребят, и не было еще случая, чтобы он забыл об этом. Не желая будить кашеваров, так как было еще рано, Бесприютный вышел из кухни во двор с охапкой щепок и кастрюлькой. Через минуту синий дымок взвился кверху, и огонь весело потрескивал и разгорался. Бесприютный держал над пламенем кастрюльку, арестантка, все еще сонная, с выбившейся из-под платка косой, стояла тут же.

       - Ишь, заливается, орет, - произнес Бесприютный, - ты бы хоть грудь дала.

       - Чего давать, молока ни капли нету; всю он меня высосал...

       - Ишь, бутуз. В кого он такой уродился? Ась?

       Арестантка слегка потупилась.

       - Да, чать, в Микиту Тобольского, с ним я в ту пору жила, - ответила она грустно. - А ты, Федор, вечор пошумел маленько.

       - Пошумел, - ответил Бесприютный, - на вот, тащи. Покорми дитё скорея.

       Арестантка ушла. Бесприютный поднялся и прислушался, как мальчишка тянул теплое молоко, жадно ворча и чмокая. Лицо бродяги стало спокойнее.

       А между тем день совсем разгорелся. Выкатилось на небо сияющее солнце, лес вздыхал и шумел, шуршали за оградой телеги, слышно было, как весело бежали к водопою лошади, скрипел очеп колодца.

       Жизнь закипала кругом и вливалась также в сердце бродяги. Его лицо было спокойно, как будто вчерашнего не бывало, как будто ожили надежды и образ мифической сестры загорелся всеми живыми красками, как те облака, что бежали в синеве небес...

       Бродяга глядел своим обычным взглядом. Выражение горечи опять спряталось куда-то в глубь его спокойных, задумчивых глаз, и в движениях явилась привычная уверенность авторитетного старосты.

       Он разбудил кашеваров, потом вошел в общую камеру.

       - Ну, вставай, ребята, вставай. Переход ноньче дальний.

       - А много ли?

       - Тридцать верст до лукояновского этапу.

       - Тише, ребята, не возись, - добавил он, взглянув в сторону, где было место молодого человека. - Барин вон заснул... Чай, всю ночь не спал - не буди! Уходить станем, тогда побудим.

       Действительно, молодой человек спал. Он вздыхал полной грудью: чистое бледное лицо было спокойно, и ветер, врываясь в окно, слегка шевелил его белокурые волнистые волосы...

       1886

Черкес

    Очерк

    I

       - Иван Семеныч, а Иван Семеныч!..

       - М-м-м... - послышалось в ответ из глубины повозки.

       - Только и есть у них: мычат, как коровы. У-у, падаль, прости господи, а не унтер, чтоб вас язвило!..

       Я не видал лица жандармского унтер-офицера Чепурникова, произносившего злобным голосом эти слова, но ясно представлял себе его сердитое выражение и даже сверкающий глубокою враждой взгляд, устремленный в том направлении, где предполагалось неподвижное, грузное тело унтер-офицера Пушных.

       Ночь была темна, а в нашей повозке, конечно, еще темнее. Колеса стучали по крепко замерзшим колеям, над головой чуть маячит переплет обтянутого кожей верха: он казался темным полукругом, и трудно было даже разобрать, действительно ли это переплет над самой головой или темная туча, несущаяся за нами в вышине. Фартук был задернут, и в небольшое пространство, оставшееся открытым, то и дело залетали к нам из темноты острые снежинки, коловшие лицо, точно иглами.

       Дело было в ноябре, в распутицу. Мы ехали к Якутску; путь предстоял длинный, и мы мечтали о санной дороге. На станциях обнадеживали, что от Качуга по Лене уже ездят на санях, но пока нас немилосердно трясло по замерзшим колеям.

       Унтер-офицер Чепурников отдернул фартук. Резкая струя ветра ворвалась к нам, и Пушных зашевелился.

       - Ямщик! Что, еще далече до станции?

       Ямщик наш был одет в пеструю и мохнатую собачью доху, а так как темные пятна этой дохи сливались с темною же, как чернила, ночью, то на облучке нам виднелась лишь странная куча белых заплаток, что производило самое фантастическое впечатление.

       - Верстов еще с десять, - послышалось оттуда.

       - Хлопаешь зря: едем-едем - все десять верстов.

       Чепурников нервничал и сердился.

       Ямщик равнодушно пробурчал что-то, несколько придержал лошадей и набил трубку. Мгновенно вспыхнувший огонек осветил невероятной формы мохнатую шапку, обмерзшее лицо, отвернувшееся от ветра, и скрючившиеся от мороза руки.

       - Ну, ты, поезжай, что ли! - сказал Чепурников с холодным отчаянием.

       - Сьчас!

       Огонек погас, и на облучке опять замелькало только созвездие из беловатых пятен.

       Телега качнулась, мы задернули фартук и вновь понеслись вперед среди холода и темноты.

       Чепурников нервно ворочался и вздыхал, Пушных сладко всхрапывал. Этот гарнизонный счастливец обладал завидною способностью засыпать мгновенно при всяких обстоятельствах, и это служило главною причиной глубокой ненависти, которую питал к нему, несмотря на недавнее знакомство, его дорожный товарищ. Последний пытался доказывать неоднократно, что Пушных не имеет никакого "полного права" своею грузною фигурой занимать большую половину места, назначенного для троих. Пушных при этом жмурился и стыдливо улыбался. Он позволял даже Чепурникову всячески тиранить себя каждый раз при усаживании в повозку. Желчный унтер-офицер порывисто запихивал куда-нибудь его ноги, подбирал и укладывал руки, заталкивал в самый дальний угол его спину, гнул его и выворачивал, точно имел дело с тюфяком, а не с живым человеком.

       - Вот... вот!.. так... этак!.. - приговаривал Чепурников, толкая и пихая какую-нибудь часть рыхлой фигуры товарища. - Р-раздуло вас, прости господи, горой!..

       Пушных конфузливо и виновато улыбался.

       - Чем же я, Василий Петрович, в эфтим случае... Мы все, то есть, родом экие!.. Ой, Василь Петрович, ты мало-мало полегче пихайся.

       Чепурников окидывал взглядом свою упаковку и оставался недоволен.

       - Бес-с-совестные! - ворчал он.

       Надо заметить, что оба мои спутника принадлежали к разным родам оружия, и Чепурников, как жандарм, считал себя неизмеримо выше Пушных уже тем, что его служба вменяла в обязанность тактичное и вежливое обращение. Поэтому он обращался даже к Пушных не иначе, как во множественном числе, хотя при этом высказывался нередко довольно бесцеремонно: "Бессовестные вы этакие чурбаны!" - говорил он, например.

       Но, в сущности, все мы понимали, что совесть тут ни при чем. Особенно же когда, проехав версты полторы. Пушных засыпал, как камень, - тут уж вступали в силу положительно одни физические законы: Пушных, как тело наиболее грузное, опускался на дно повозки, вытесняя нас кверху.

       То же случилось и в эту холодную ночь. Чепурников жался к краю повозки, я кое-как сидел в середине, стараясь не задавить Пушных, который все совал под меня голову с беспечностью сонного человека. Я всматривался в темноту: какие-то фантастические чудовища неясно проползали в вышине, навевая невеселые думы.

       - Ну и командировка выдалась!.. Не фартит мне, да и только! - сказал Чепурников с глубокою грустью и с очевидною жаждой сочувствия.

       Мне было не до сочувствия. Для меня эта "командировка" была еще менее удачной, и мне казалось, что это у меня на душе проплывают одни за другими бесформенные призраки, которые неслись там, в вышине.

       - Эх, и что бы месяц раньше! Купил бы я в Качуге шитик, поставил бы парус - и катай себе вниз по Лене до самого Якутска. Ведь это, как вы думаете, экономия?

       - Конечно, экономия.

       - То-то вот, что экономия... А как по-вашему, сколько?..

       - Не знаю...

       - А вот погодите, рассчитаем. Три тысячи верст, по четыре с половиной копейки, это выходит по сту по тридцати пяти рублей с лошади. Ежели теперь на четверку да на обратный путь хоть, скажем, на две лошади... Поэтому экономия составляется сот восемь рублей на одних прогонах. Так или нет?

       Чепурников рассчитывал с каким-то сладострастным наслаждением и потом сказал со злостью:

       - А теперь вот и за одну лошадь, смотрите, останется ли? Вспомните мое слово: станут нам дальше и четвертую лошадь припрягать. Такой подлец народ стал, такой подлец - и сказать вам не могу. Этто чтобы служащему человеку сколько-нибудь уважить - никогда!

       Мне от этих расчетов было ни тепло, ни холодно. Пушных напоминал о себе сладким мычаньем сквозь сон.

       - Да вот тут еще с этим делись, с чурбаном! - желчно закончил Чепурников. - А спрашивается теперь: за что?

       Он смолк. Темная дорожная ночь тянулась без конца, а колокольчик, казалось, бился и стонал на одном месте. Туманы продолжали ползти в вышине какими-то смутными намеками на что-то необыкновенно печальное. Чепурников вздыхал и злился рядом со мной, продолжая раздражать себя расчетами экономии, утерянной только потому, что меня бог не послал ему месяцем ранее.

       Но вот повозка быстро забилась на ухабах, колокольчик заболтал что-то несвязное, послышался хриплый лай ленских собак, более похожий на какой-то очень жалобный вой, и в промежутке между фартуком и верхом повозки проплыл яркий огонь фонаря, раскачиваемого ветром на верхушке полосатого столба.

       Станция.

       Я стал выбираться из повозки, разминая отекшие члены. Чепурников захватил узелок с провизией и стал бесцеремонно тормошить Пушных. После нескольких пинков беспечный унтер-офицер промычал что-то, зевнул протяжно и сладко и стал вываливаться из телеги.

       - Полоски (сабли) захватите, - крикнул ему Чепурников на ходу, - да револьверы!

       Но Пушных в эту минуту, стоя уже на земле и заложив руки за голову, сладко тянулся, хрустя суставами, и зевал.

       Когда он вошел через минуту в теплую станционную комнату, потирая по-детски кулаками заспанные глаза, в руках у него не было ни "полосок", ни револьверов, которые остались в повозке.

    II

       Я сел к столу и, облокотившись на него, смотрел перед собою, отдаваясь ощущению тепла и отдыха. Глаза мои были открыты, но все предметы принимали для меня какие-то фантастические формы. Стены комнаты раздвигались, и я опять видел себя далеко на дороге, в темной повозке. Только в углу повозки приютилось теперь какое-то странное животное на четырех изогнутых ножках; оно сердито шипело на меня, фыркало и лязгало зубами, сквозь которые пробивалось пламя, пыхая на меня жаром. От этого я начинал ужасно грустить, и тогда глаза мои инстинктивно искали на стене картину, изображавшую возвращение блудного сына. Блудный сын стоит на коленях, а старик отец протягивает над ним благословляющую руку. У старика было доброе лицо, и он так благосклонно глядел, а быть может, еще и до сих пор глядит на проезжающих со стен всех станций, на протяжении всей Лены. Почтенный старец! Он столько раз и так радушно встречал меня своим благословляющим жестом, что я положительно привязался к нему и, входя в любую станцию, утомленный угрюмыми приленскими видами, тотчас же разыскивал его глазами. И в эту минуту я стремился к нему под защиту. Тут ли он? Да, он тут, и, значит, я не на холоду, а в светлой комнате, и сердитое животное, пыхающее огнем, - только железная печурка, жарко натопленная лиственничными дровами. Да, старик тут, и, значит, у меня есть добрый знакомый в этом далеком и неприветливом краю, в этом маленьком домике с полосатыми столбами, приютившемся у подножия угрюмых и мрачных хребтов.

       Пушных, положив руки на стол и голову на руки, тихонько всхрапывал, а Чепурников суетился один, то подкладывая дров, то распоряжаясь относительно самовара. Наконец он удалился за перегородку, и через минуту оттуда послышался сначала просто любезный, а потом и дружеский разговор.

       - Я очень доволен; я даже так рассуждаю, - говорил писарь, - что вас ко мне сам бог послал, право. Можете верить слову.

Предыдущая главаГлава 34 из 71Следующая глава