Слобода почти наполовину населена ссыльными татарами, и так как в тот день у татар был праздник, то улица имела довольно оживленный вид. То и дело где-нибудь скрипели ворота, и со двора выезжали дровни или выбегали рысцой верховые лошади, на которых, раскачиваясь в стороны, сидели хмельные всадники. Эти поклонники Магомета не особенно строго блюдут запрещение Корана, и потому как верховые, так и пешеходы выписывали вдоль и поперек улицы самые причудливые зигзаги. Порой какой-нибудь пугливый конек кидался в сторону слишком круто, дровни опрокидывались, лошадь мчалась вдоль улицы, а хозяин подымал целую тучу снеговой пыли собственною фигурой, волочась на вожжах. Не сдержать коня и вывалиться с дровней -- это во хмелю может случиться со всяким; но для "хорошего татарина" позорно выпустить из рук вожжи, хотя бы при таких затруднительных обстоятельствах.
Но вот прямая, как стрела, улица приходит в какое-то особенное суетливое оживление. Ездоки приворачивают к заборам, пешие сторонятся, татарки в красных чадрах, нарядные и пестрые, сгоняют ребят по дворам. Из юрт выбегают любопытные, и все поворачивают лица в одну сторону.
На другом конце длинной улицы появилась кучка всадников, и я узнал бега, до которых и якуты, и татары большие охотники. Всадников было человек пять, они мчались как ветер, и когда кавалькада приблизилась, то впереди я различил серого конька, на котором вчера приехал Багылай. С каждым ударом копыт пространство, отделявшее его от скакавших сзади, увеличивалось. Через минуту все они промчались мимо меня как ветер.
Глаза татар сверкали возбуждением, почти злобой. Все они на скаку размахивали руками и ногами и неистово кричали, отдавшись всем корпусом назад, почти на спины лошадям. Один Василий скакал "по-расейски", пригнувшись к лошадиной шее, и изредка издавал короткие свистки, звучавшие резко, как удары хлыста. Серый конек почти ложился на землю, распластываясь в воздухе, точно летящая птица.
Сочувствие улицы, как всегда в этих случаях, склонилось на сторону победителя.
-- Эх, удалой молодца! -- вскрикивали в восторге зрители, а старые конокрады, страстные любители дикого спорта, приседали и хлопали себя по коленам в такт ударам лошадиных копыт.
В половине улицы Василий догнал меня, возвращаясь на взмыленном коне обратно. Посрамленные соперники плелись далеко сзади.
Лицо бродяги было бледно, глаза горели от возбуждения. Я заметил, что он уже "выпивши".
-- Закутил! -- крикнул он мне, наклоняясь с коня, и взмахнул шапкой.
-- Дело ваше... -- ответил я.
-- Ничего, не сердись!.. Кутить могу, а ум не пропью никогда. Между прочим, переметы мои ни под каким видом никому не отдавай! И сам просить стану -- не давай! Слышишь?
-- Слышу, -- ответил я холодно, -- только уж вы, пожалуйста, пьяным ко мне не приходите.
-- Не придем, -- ответил бродяга и хлестнул коня концом повода. Конек захрапел, взвился, но, отскакав сажени три, Василий круто остановил его и опять нагнулся ко мне.
-- Конек-то золото! Об заклад бился. Видели вы, как скачет? Теперича я с татар что захочу, то за него и возьму. Верно тебе говорю, потому татарин хорошего коня обожает до страсти!
-- Зачем же вы его продаете? На чем будете работать?
-- Продаю -- подошла линия!
Он опять хлестнул коня и опять удержал его.
-- Собственно, потому, как встретил я здесь товарища. Все брошу. Эх, мил-лай! Посмотри вон, татарин едет, вон на чалом жеребчике... Эй ты, -- крикнул он ехавшему сзади татарину, -- Ахметка! Подъезжай-ка сюда.
Чалый жеребчик, играя головой и круто забирая ногами, подбежал к моим саночкам. Сидевший на нем татарин снял шапку и поклонился, весело ухмыляясь. Я с любопытством взглянул на него.
Плутоватая рожа Ахметки вся расцветала широкою улыбкой. Маленькие глазки весело сверкали, глядя на собеседника с плутовской фамильярностью. "Мы, брат, с тобой понимаем друг друга, -- как будто говорил каждому этот взгляд. -- Конечно, я плут, но ведь в том-то и дело, не правда ли, чтобы быть плутом ловким?" И собеседник, глядя на это скуластое лицо, на веселые морщинки около глаз, на оттопыренные тонкие и большие уши, как-то особенно и потешно торчавшие врозь, невольно усмехался тоже. Тогда Ахметка убеждался, что его поняли, удовлетворялся и снисходительно кивал головой в знак солидарности во взглядах.
-- Товарища! -- кивнул он головой на Василья. -- Вместе бродяга ходил.
-- А теперь-то ты где же проживаешь?.. Я что-то раньше в слободе тебя не видал.
-- За бумагам пришел. Приискам ходим, спирту таскаем {Торговля водкой на приисках и вблизи приисков строго воспрещена, и потому в таежных приисках Ленской системы развился особый промысел -- спиртоносов, доставляющих на прииски спирт в обмен на золото. Промысел чрезвычайно опасный, так как в наказание за это полагаются каторжные работы и, кроме того, дикая природа сама по себе представляет много трудностей. Множество спиртоносов гибнет в тайге от лишений и казачьих пуль, а нередко и под ножами своей же братии из других партий. Зато промысел этот выгоднее приисковой работы. (Примеч. В.Г.Короленко.)}.
Я взглянул на Василья. Он потупился под моим взглядом и подобрал поводья лошади, но потом поднял опять голову и вызывающе посмотрел на меня горящими глазами. Губы его были крепко сжаты, но нижняя губа заметно вздрагивала.
-- Уйду с ним в тайгу... Что на меня так смотришь? Бродяга я, бродяга!..
Последние слова он произнес уже на скаку. Через минуту только туча морозной пыли удалялась по улице вместе с частым топотом лошадиных копыт.
Через год Ахметка опять приходил в слободу "за бумагам", но Василий больше не возвращался.
Содержающая
Четвертого сентября мы приехали в Томск и после зимы на Оби здесь застали еще почти лето. На этот раз после губернаторской канцелярии меня доставили не в пересыльную, а в так называемую по-арестантски "содержающую". Это было дряхлое здание без ограды, как-то цинично глядевшее решетчатыми окнами прямо на улицу. В окнах второго этажа сидели арестанты, обмениваясь с улицей не всегда скромными шуточками. Нам пришлось объехать это здание с переулка. Здесь уже была ограда и ворота. Нас остановили у этих ворот, и, пока шли переговоры, я имел случай видеть любопытную картину: в полуоткрытую калитку на тюремном огороде виднелся господин в рыжем пальто, окруженный тюремным штатом и арестантами-огородниками с лопатами. Это оказался томский губернатор М-лов*. Он только что, видимо, открыл беспорядок: на кочне капусты он нашел червяка и указал на него смотрителю. Смотритель почтительно наклонился, за ним наклонился помощник, старший надзиратель...
Затем нас провели в канцелярию, и нам пришлось ожидать, пока придет смотритель. В канцелярии я застал сцену, которая никогда не изгладится из моей памяти. За столом, огражденным барьером, сидел помощник стряпчего, каждые две недели приезжавший для того, чтобы давать арестантам справки о движении их дел. У барьера, напирая друг на друга, тесно жалась толпа арестантов.
-- Как мое дело, ваше благородие, Ивана Сидорова?..
Чиновник рылся в бумагах и отвечал: -- Дело у заседателя такого-то участка.
-- Господи! Который уже месяц, а он меня все не допрашивает!..-- отчаянно вскрикивал арестант.
Его оттирали, выступали новые вопрошатели и получали такой же ответ. Впечатление было такое, будто в Томске дела в то время совсем не двигались, и вся эта толпа забыта здесь навсегда. Волнение среди арестантов по мере этих справок росло, то и дело прорываясь злобными замечаниями, а порой и ругательствами по адресу, может быть, совсем неповинного чиновника. Особенное негодование вызвало одно дело. Крестьянин из недальнего села приехал зачем-то в город. Полиция потребовала паспорт. Паспорта не оказалось, и мужика взяли за бесписьменность. Взяли и... оставили в тюрьме. Дело было самое простое: справка о личности. Село было недалекое. Между тем родственники арестованного приходили на свидания, общество доставило удостоверительный приговор, староста нарочно приезжал с этим приговором, а дело все покоилось у заседателя такого-то участка, а мужик все сидел в тюрьме, получая каждые две недели один и тот же ответ... Когда и на этот раз помощник стряпчего опять повторил его,-- мужик прямо завыл истошным голосом, и дело Ивана Ларионова как бы обобщило впечатление всей этой злополучной массы. Я стал опасаться за участь бедного чиновника: барьер трещал под натиском арестантов. Даже привезшие меня жандармы не могли сдержать негодования по адресу "чужого ведомства"... К счастию, чиновник успел наскоро собрать свои бумаги и ускользнул из канцелярии. Иначе трудно сказать, чем бы это могло кончиться.
А в это время губернатор (М-лов) с величайшим вниманием исследовал на огороде червей на кочнах капусты. Арестанты, зная об этом, просили меня, чтобы я заявил, что у меня есть до губернатора дело. "К вам он придет,-- говорили они.-- А мы тут хоть пропадай, ему все равно". Я согласился, но когда пришел смотритель, бывший с губернатором на огороде, то оказалось, что губернатор уже уехал... Смотритель обещал передать мое заявление, и это дало арестантам надежду, что при сем случае и они смогут заявить свои жалобы.
Я уже знал немного об этом губернаторе от некоторых томских ссыльных, возвращавшихся во времена "диктатуры сердца". М-лов сначала заигрывал с ссыльными. Один из них (Поспелов) писал корреспонденции и статьи в сибирских газетах. Узнав об этом, М-лов пригласил его к себе и выразил горячее сочувствие прессе. Но когда после этого появились корреспонденции, задевавшие тобольскую администрацию, то приятные отношения кончились. Очевидно, его превосходительство считал, что выражение "сочувствия прессе" достаточно для того, чтобы застраховать свою губернию от неприятных обличений.
Мое заявление подействовало, и на следующий день его превосходительство посетил не только тюремный огород, но и самую тюрьму. Я придумал предлог: меня посадили в одну камеру с сумасшедшим, и смотритель заявил, что перевести меня в общую камеру не может без разрешения губернатора. Мой сожитель по камере был политический Рабинович, участник довольно громкого процесса, которого теперь везли, кажется, с Кары в казанскую психиатрическую лечебницу. Мне пришлось провести беспокойную ночь: Рабинович курил без перерыва принесенные арестантами папиросы, а потом, докурив последнюю, сидел на койке и, как автомат, повторял одну фразу:
-- Папиросу мне... Нет ли папиросы?.. Послушайте, папиросу мне!
Я не мог уснуть до самого рассвета.
Наутро стало известно, что в тюрьму приехал губернатор. Арестантов загнали в камеры и заперли на замки. Предосторожность, как оказалось, была не лишняя. М-лов прошел прямо ко мне и прежде всего нашел беспорядок: сырое пятно на стене. Затем, выслушав мое заявление и приказав перевести меня в другую камеру, он вышел в коридор, в котором изо всех камер неслись отчаянные вопли:
-- Ваше превосходительство!.. Зайдите к нам... И к нам, и к нам... И к нам!.. Имеем жалобы...
Весь коридор гудел, как растревоженный улей, а из некоторых камер неслись отчаянные вопли и даже удары в дверь. М-лов, человек худощавый, желчный, с обозленными глазами, видимо, смотрел на эти вопли, как на крайние проявления беспорядка и даже бунта. Приказав открыть одну дверь, наискосок от меня, он вошел туда, и я слыхал отрывками его жесткую речь. Мне было слышно не все, но то, что я слышал и что мне потом передали, поразило меня крайней степенью бюрократического цинизма. Содержание речи было кратко: -- Кто вы такие?.. Арестанты, то есть преступники. На кого хотите жаловаться?.. На чиновников, то есть на царских слуг. Кому же я должен верить,-- преступникам или царским слугам?.. Поэтому -- никаких жалоб!..
Этот силлогизм, который, по-видимому, казался М-лову неопровержимым, закончил посещение первой камеры... Губернатор вышел, и конвойные, после короткой возни, захлопнули дверь. После этого вся тюрьма закипела старательно закупоренным в камерах негодованием и гневом, а губернатор, с резко сдвинутыми бровями и озлобленным против бунтовщиков лицом, проследовал дальше. Он приказал открыть еще одну камеру, из которой при его проходе арестант резко крикнул: "Где же у вас правда!.." Но и там дело закончилось такой же соломоновски краткой и безапелляционной губернаторской речью, а затем возней арестантов и конвоя. После этого выходной блок взвизгнул, затем коридорная дверь хлопнула, и посещение кончилось... Кого-то увели в секретную... Коридор некоторое время шумел и кипел, откуда-то слышались крики, ругательства, удары в дверь, а затем... понемногу все стихло. Камеры стали открывать для обеда. Тюрьма проголодалась.
Между тем достаточно было бы самого поверхностного взгляда, чтобы понять, что в "содержающей" далеко не все благополучно. Не говоря уже о вопиющих жалобах на задержку дел,-- никогда я не видал такой оборванной тюрьмы. Арестанты ходили в каких-то фантастических лохмотьях, и даже нижнее белье не всегда прикрывало наготу. Мне до сих пор вспоминается живописная фигура одного арестованного купчика, который, сидя в привилегированной камере, надевал крахмальную манишку и красный галстук, но, выставляя грудь, старался драпировать ноги полами изорванного халата. Среди жалоб, которые неслись из камер, слышалось между прочим: "Сами посмотрите, в чем мы ходим! Обносились до крайности".
Несмотря на то, что губернатор сделал все, чтобы вызвать бунт, и что было несколько "беспокойных" арестантов, которые, очевидно, старались поднять тюрьму на какое-нибудь яркое выступление,-- волнение скоро стихло; Мне объясняли сведущие арестанты, что шумела больше тюремная мелкота, "шпанка", а тюремная аристократия, "Иваны", ее не поддержали. Смотритель, по-видимому, знал, с кем имеет дело. Он как-то радостно признавал свою вину, когда губернатор замечал пятно на стене или червяка на капусте, и в то же время умел ладить с влиятельными элементами тюрьмы. В тюрьме допускались кутежи и повальное пьянство, что подкупало "Иванов"...