К книге
Марусина заимкаСтраница 10
14%
Страница 10
10

     Прошел  как-то по  тюрьме  говор:  Безрукого, мол,  покаянника  опять в острог  приведут.  Слышу  я разговоры  эти:  кто  говорит  "правда",  другие спорятся, а  мне, признаться, в  ту пору и ни к чему было: ведут, так ведут. Мало  ли каждый день  приводят?  Пришли это  из городу арестантики, говорят: "Верно.  Под  строгим  конвоем  Безрукого водят...  К  вечеру  беспременно в острог". Шпанка (Шпанкой на арестантском жаргоне  зовут  серую  арестантскую массу) на двор повалила, -- любопытно. Вышел и я погулять тоже: не то, чтобы любопытно было, а так, больше с тоски, все, бывало, по двору суешься. Только стал я ходить, задумался  и о Безруком забыл совсем. Вдруг отворяют  ворота, смотрю --  ведут старика.  Старичонка-то маленький,  худенький, борода седая болтается, длинная;  идет, сам  пошатывается, -- ноги не держат.  Да и  рука одна без действия висит. А, между прочим, пятеро конвою с ним, и еще штыки к нему приставили. Как увидел я это, так меня даже шатнуло... "Господи, думаю, чего только  делают. Неужели  же человека  этак водить подобает, будто тигру какую? И диви бы еще богатырь какой, а то ведь старичок ничтожный, неделя до смерти ему!.."

     Взяла меня страшная жалость. И  что больше смотрю, то  больше  сердце у меня  разгорается. Провели старика в  контору; кузнеца  позвали -- ковать  в ручные  и  ножные  кандалы, накрепко. Взял  старик  железы, покрестил старым крестом, сам на  ноги надел.  "Делай!"  -- говорит  кузнецу. Потом "наручни" покрестил, сам руки продел. "Сподоби, говорит, господи, покаяния ради!"

     Ямщик замолчал и  опустил  голову,  как будто  переживая в воспоминании рассказанную сцену. Потом, тряхнув головой, заговорил опять:

     --  Прельстил  он меня тогда, истинно  тебе  говорю:  за  сердце  взял. Удивительное  дело!  После-то  я  его хорошо узнал:  чистый дьявол,  прости, господи, сомуститель и враг. А как мог из себя  святого представить!  Ведь и теперь как вспомню его молитву, все не верится: другой человек тогда был, да и только.

     Да ведь и не я один. Поверишь ли, "шпанка"  тюремная  -- и та притихла. Смотрят  все, молчат. Которые  раньше насмехались, и те  примолкли, а другой даже и крестное знамение творит. Вот, брат, какое дело!

     Ну, а уж  меня он прямо  руками взял. Потому как  был я  в  то  время в задумчивости, вроде оглашенного, и взошло мне в голову, что есть этот старик истинный праведник, какие в старину  бывали. Ни  с кем я в ту пору не то что дружбу водить, а даже не разговаривал. Я ни к кому, и ко мне никто. Иной раз и слышу там разговоры ихние, да все мимо ушей, точно вот  мухи жужжат... Что ни надумаю, -- все  про себя; худо ли, хорошо ли, -- ни у кого не спрашивал. Вот и задумал я к старику к этому  в "секретную" пробраться; подошел случай, сунул  часовым по  пятаку, они  и пропустили, а потом  и  так стали пускать, даром. Глянул я к нему в оконце, вижу: ходит старик по камере, железы за ним волочатся,  да  все  что-то  сам  себе  говорит.  Увидел  меня, повернулся и подходит к дверям.

     -- Что надо?

     -- Ничего, говорю, не надо, а  так... навестить  пришел. Чай одному-то скучно.

     -- Не один я здесь, отвечает, а с богом, с богом-то не скучно, а все же доброму человеку рад.

     А я стою перед ним дурак дураком, он даже удивляется, посмотрит на меня и покачает головой. А раз как-то и говорит:

     -- Отойди-ка, парень, от оконца-то, хочу  тебя  всего  видеть. Отошел я маленько, он глаз-то к дыре приставил, смотрел, смотрел и говорит:

     -- Что ты за человек за такой, сказывайся.

     -- Чего сказываться-то,  -- отвечаю ему, -- самый потерянный человек, больше ничего.

     -- А можно ли, говорит, на тебя положиться? Не обманешь?..

     -- Никого, мол, еще не  обманывал, а тебя и подавно. Что прикажешь, все сделаю верно.

     Подумал он немножко, а потом опять  говорит: -- "Нужно  мне человека на волю  спосылать нынче ночью.  Не сходишь ли?"  -- Как же мне, говорю, отсюда выйти? -- "Я тебя научу", говорит. И точно, так научил, что вышел я ночью из тюрьмы, все равно как из избы своей. Нашел человека, которого мне он указал, сказал ему "слово". К утру назад.  Признаться, как стал подходить к острогу, на самой зорьке, стало у меня сердце загораться. "Что,  думаю, мне за неволя в  петлю лезти? Взять  да уйти!.."  А острог-то,  знаешь, за  городом стоит. Дорога  тут  пролегла широкая.  У  дороги на  травушке роса  блестит,  хлеба стоят-наливаются, за  речкой  лесок  шумит маленечко... Приволье!..  А назад оглянешься:  острог стоит, точно сыч насупившись... Да еще  ночью-то,  дело, конечно, сонное... А вспомнишь, как  тут с зарей день колесом завертится, -- просто беда! Сердце не терпит, так вот и подмывает уйти по дороге на простор да на волюшку...

     Однако  вспомнил  про старика своего... "Неужто, думаю, я  его обману?" Лег  на  траву,  в землю  уткнулся,  полежал  маленечко, потом  встал  да  и повернулся к  острогу.  Назад не гляну... Подошел поближе, поднял глаза, а в башенке, где у нас были секретные камеры, на окошке мой  старик сидит, да на меня из-за решетки смотрит.

     Пробрался я  днем-то  в  его камеру, обсказываю все, как,  значит,  его приказание исполнил. Повеселел он. -- "Ну, говорит,  спасибо тебе,  дитятко. Сослужил ты мне  службу, век не забуду. А что, парень,  -- спрашивает после, -- на волю-то,  небось,  крепко хочется?" А  сам  смеется. --  Так,  говорю, хочется, смерть!  -- "То-то, говорит.  А  за что ты сюда-то попал, за  какое качество?" -- Никакого, говорю, качества не было. Так, глупость моя,  больше ничего. -- Покачал  он тут головой. -- "Эх,  говорит,  посмотреть на  тебя, парень, и то обидно. Эдакую тебе бог дал силу и года твои, можно сказать, уж не маленькие,  а  ты, кроме глупостей этих, ничего  не знаешь на  свете. Вот сидишь теперь тут... Что толку? На миру, брат, грех, на миру и спасенье..."

     -- Греха, отвечаю, много.

     -- А  здесь мало,  что ли? Да и грехи-то здесь все бестолковые. Мало ли ты здесь нагрешил-то, а  каешься ли? -- Горько  мне, говорю. -- "Горько! А о чем -- и сам не знаешь.  Не есть  это покаяние настоящее. Настоящее покаяние сладко. Слушай, что я тебе скажу, да помни: без греха один бог, а человек по естеству грешен и спасается покаянием. А  покаяние по грехе, а грех на миру. Не согрешишь -- и не покаешься, а не покаешься -- не спасешься. Понял ли?"

     А я, признаться, в ту пору не совсем его слова понимал, а только слышу, что слова хорошие. Притом и сам уже я ранее думал: какая есть моя жизнь? Все люди --  как люди,  а я точно и не живу на свете: все равно как трава в поле или бы лесина таежная. Ни себе, ни другим.

     -- Это, говорю,  верно.  На  миру  хоть  и  не  без греха жить, так  по крайности жить, чем  этак-то маяться. А только как мне жить, не знаю. Да еще когда из острога-то выпустят.

     --  Ну, -- говорит старик, -- это уж мое дело. Молился я о тебе: дано мне извести  из темницы душу  твою... Обещаешь  ли  меня слушаться, -- укажу тебе путь к покаянию. -- Обещаюсь, говорю. -- "И клянешься?" -- И клянусь... -- Поклялся я клятвой, потому что в ту пору совсем он завладел мною: в огонь прикажи, -- в огонь пойду, а в воду, так в воду.

     Верил я тому  человеку. И  стал было мне один арестантик говорить: "Ты, мол,  зачем это  с  Безруким  связываешься? Не гляди, что он  живой  на небо пялится:  руку-то ему купец  на разбое пулей  прострелил!.." Да я слушать не стал, тем  более, что и говорил-то он во хмелю, а я пьяных страсть не люблю. Отвернулся  я  от  него,  и он  тоже  осердился:  "Пропадай, говорят,  дурья голова!" А надо сказать: справедливый был человек, хоть и пьяница.

     В  скорости Безрукому облегчение  вышло. Перевели  его  из  секретной в общую, с другими прочими вместе.  Только и он, как я же,  все  больше  один. Бывало,  начнут арестанты приставать, шутки шутить, он  хоть  бы те слово  в ответ. Поведет только глазами,  так  тут  самый  отчаянный опешит.  Нехорошо смотрел...

     Ну,  а  еще через малое  время -- и совсем  освободился.  Гулял я  раз, летнее  дело, по двору; смотрю, заседатель в контору прошел, потом провели к нему Безрукого.

     Не прошло полчаса, выходит Безрукий с  заседателем на  крыльцо, в своей одежде, как есть на волю  выправился, веселый. И  заседатель  тоже  смеется. "Вот ведь, думаю, привели человека с каким отягчением, а  между прочим, вины за ним не имеется". Жалко  мне, признаться, стало, -- тоска. Вот, мол, опять один  останусь.  Только  огляделся он  по двору, увидел  меня и манит к себе пальцем. Подошел  я,  снял  шапку, поклонился  начальству,  а Безрукой-то  и говорит:

     --  Вот, ваше благородие, нельзя ли этого парня обсудить поскорее? Вины за ним большой нету.

     -- А как тебя звать-то? -- спрашивает заседатель.

     -- Федором, мол, зовут, Силиным.

     -- А, говорит,  помню. Что ж, это  можно. И судить его не надо, потому что за глупость не судят. Вывести за ворота, дать но шее раза, чтоб напредки не  в  свое место не совался, только и  всего.  А  между прочим, справки-то, кажись, давно у меня получены. Через неделю непременно отпущу его...

     -- Ну, вот, и отлично, -- говорит Безрукой. -- А ты, парень, -- отозвал он меня  к сторонке, -- как  ослобонишься, ступай  на  Кильдеевскую  заимку, спроси  там хозяина  Ивана  Захарова,  я  ему о тебе поговорю,  дитятко;  да клятву-то помни.

     И ушли они. А через неделю, точно, и меня на волю отпустили. Вышел я из острога  и тотчас отправился в эти вот самые места. Разыскал Ивана Захарова. Так  и так, говорю, меня  Безрукой прислал.  -- "Знаю, говорит. Сказывал  об тебе старик.  Что ж,  становись пока в работники ко мне,  там увидим". --  А сам-то, мол. Безрукой где же  находится? -- "В отлучке, говорит, -- по делам он все ездит. Никак скоро будет".

     Вот и стал я жить  на заимке -- работником не работником, -- так, живу, настоящего  дела не  знаю.  Семья у  них небольшая  была. Сам хозяин, да сын большой,  да работник...  Я четвертый, Ну,  бабы  еще,  да Безрукой наезжал. Хозяева -- люди строгие, староверы, закон соблюдают; табаку, водки -- ни-ни! А работник  Кузьма -- тот у  них полоумный какой-то был, лохматый да черный, как  эфиоп.  Чуть,  бывало,  колокольчик  забрякает,  он  сейчас в  кусты  и захоронится. А  Безрукого-то  пуще  всех  боялся.  Издали, бывало,  завидит, тотчас бегом в тайгу, и все в одно место  прятался.  Зовут хозяева, зовут -- не откликается. Пойдет к нему сам Безрукой,  слово скажет, он и идет за ним, как овечка, и все опять справляет, как надо.

     Наезжал  Безрукой на  заимку-то  не  часто  и со  мной почитай  что  не разговаривал.  Беседует,  бывало,  с хозяином  да  на  меня  смотрит, как  я работаю; а подойдешь к нему, все некогда. "Погоди, говорит, дитятко,  ужо на заимку  перейду,  тогда поговорим. Теперь  недосуг".  А  мне тоска. Хозяева, положим, работой не притесняли,  пища хорошая,  слова дурного не слыхивал. С проезжающими  и то посылали редко. Все  больше либо сам хозяин,  либо  сын с работником,  особливо  ночью. Ну,  да мне  без работы-то еще того хуже; пуще дума одолевает, места себе не найду...

     Прошло никак недель пять, как я из тюрьмы вышел. Приезжаю раз вечером с мельницы; гляжу, народу у  нас в  избе много... Распрег коня; только хочу на крылец итти, -- хозяин мне навстречу. "Не ходи, говорит, погоди малость, сам позову. Да слышь! -- не ходи, я тебе говорю". Что же, думаю себе, за  оказия такая? Повернулся я, пошел к сеновалу. Лег на сено, -- не  спится. Вспомнил, что  топор  у  меня  около  ручья  оставлен.  Сходить, думаю:  станет  народ расходиться, как бы кто не унес. Пошел мимо окон, да как-то и глянул в избу. Вижу:  полна  изба  народу,  за  столом  заседатель сидит;  водка перед ним, закуска, перо, бумага, -- следствие, одним словом. А в стороне-то, на лавке, Безрукой сидит.  Ах ты, господи!.. Точно меня  обухом по  голове шибануло!.. Волосы  у него на лоб свесились, руки назад связаны, а глаза точно угли... И такой он мне страшный тогда показался, сказать не могу...

     Отшатнулся я  от окна, отошел к сторонке... Осенью дело  это было. Ночь стояла звездная  да темная. Никогда мне, кажется, ночи этой не забыть будет. Речка эта плещется,  тайга шумит, а сам я точно во сне.  Сел  на бережку, на траве, дрожу весь... Господи!..

     Долго  ли,  коротко  ли  сидел,  только  слышу: кто-то  идет  из  тайги тропочкой  мимо, в  белом пинжаке, в фуражке, палочкой помахивает. Писарь... верстах в четырех жил. Прошел  он по мостику и прямо в избу. Потянуло тут  и меня к окну: что будет?

     Писарь вошел в двери, снял шапку,  смотрит кругом. Сам, видно, не знал, зачем  позвали.  Потом  пошел   к  столу  мимо  Безрукого   и  говорит  ему: "Здравствуй, Иван  Алексеевич!" Безрукой  его так и опалил глазами, а хозяин за  рукав  дернул да шепнул  что-то. Писарь,  видно,  удивляется. Подошел  к заседателю,  а тот, уже порядочно  выпивши, смотрит на него мутными глазами, точно спросонья. Поздоровались. Заседатель и спрашивает:

     -- Знаете вы этого человека? -- сам в Безрукого пальцем тычет.

     Посмотрел писарь, с хозяином переглянулся.

     -- Нет, говорит, не видывал будто.  Что такое, думаю, за оказия? Ведь и заседатель-то его хорошо знает.

     Потом заседатель опять:

     -- Это не Иван Алексеевич, здешний житель, по прозванию Безрукой?

     -- Нет, -- отвечал писарь, -- не он.

     Взял  заседатель  перо,  написал  что-то  на  бумаге и стал вычитывать. Слушаю я  за окном, дивлюсь  только. По  бумаге-то выходит, что  самый  этот старик Иван Алексеев не есть Иван Алексеев; что его соседи, а также и писарь не признают за таковое лицо, а сам он именует себя Иваном Ивановым и пачпорт кажет.   Вот  ведь  удивительное  дело!  Сколько  народу  было,   все   руки прикладывали,  и ни один его не признал. Правда, и  народ  тоже подобрали на тот случай! Все эти понятые у Ивана Захарова чуть не кабальные, в долгу.

Предыдущая главаГлава 10 из 71Следующая глава