К книге
Книга про свободу. Уйти от законничества, дойти до любвиЧасть 3. Через призму свободы. Глава 10. Страх
68%
Часть 3. Через призму свободы. Глава 10. Страх
13

Нам нечего бояться, кроме самого страха

Мы уже говорили в начале книги, что страх и свобода связаны обратно пропорционально. Потеря свободы рождает страх. Или наоборот: страх – признак потерянной свободы. В этом и есть природа страха. Как сказал Франклин Рузвельт: «The only thing we have to fear is fear itself», то есть – «Единственная вещь, которой стоит бояться, – это сам страх».

И действительно, страх лишает нас чего-то настоящего, чего-то самого главного.

В России, как это ни печально, традиция страха занимает очень большое место. В нашего человека встроен такой мощный внутренний контроль, которого я, пожалуй, больше ни у кого не встречал – по крайней мере, на Западе. Не знаю, когда эта традиция страха впервые была посеяна. Возможно, во времена татаро-монгольского ига. Но уж точно гораздо раньше 1937 года, Чехов пишет о рабской крови задолго до 30-х годов XX века.

Есть исследования, которые показывают, что без жертвы не может появиться и тиран, и неизвестно, что первично.

Один из главных страхов, который нередко превращает человека в жертву, – это страх страдания. И вот тут, мне кажется, красноречивее всего будут слова одного человека, психолога, который пережил концлагерь и смог потом об этом написать книгу. Речь, конечно, о Викторе Франкле и его книге «Сказать жизни «Да!»[30]. Я хотел бы привести цитату оттуда, потому что это потрясающий опыт, как через страдания можно приобрести свободу и перестать бояться: «…казалось бы, в лагерной жизни своеобразная социальная среда принудительно определяет поведение людей. Но против этого можно с полным правом выдвинуть возражения, задать вопрос: а как же тогда быть с человеческой свободой? Разве не существует духовной свободы, самоопределения, отношения к заданным внешним обстоятельствам? Неужели человек действительно не более чем продукт многочисленных условий и воздействий, будь то биологические, психологические или социальные? Не более чем случайный результат своей телесной конституции, предрасположенностей своего характера и социальной ситуации? И в особенности: разве реакции заключенных действительно свидетельствуют о том, что люди не могли уклониться от воздействий той формы бытия, в которую были насильственно ввергнуты? Что, человек вынужден был полностью подчиняться этим влияниям? Что, „под давлением обстоятельств“, господствовавших в лагере, он „не мог иначе“? На эти вопросы есть ответы как фактические, так и принципиальные. Фактические основаны на моем опыте – ведь сама жизнь в лагере показала, что человек вполне „может иначе“. Есть достаточно много примеров, часто поистине героических, которые показывают, что можно преодолевать апатию, обуздывать раздражение. Что даже в этой ситуации, абсолютно подавляющей как внешне, так и внутренне, возможно сохранить остатки духовной свободы, противопоставить этому давлению свое духовное Я. Кто из переживших концлагерь не мог бы рассказать о людях, которые, идя со всеми в колонне, проходя по баракам, кому-то дарили доброе слово, а с кем-то делились последними крошками хлеба? И пусть таких было немного, их пример подтверждает, что в концлагере можно отнять у человека все, кроме последнего – человеческой свободы, свободы отнестись к обстоятельствам или так, или иначе. И это – „так или иначе“ у них было. И каждый день, каждый час в лагере давал тысячу возможностей осуществить этот выбор, отречься или не отречься от того самого сокровенного, что окружающая действительность грозила отнять, – от внутренней свободы (подчеркнуто мной. – С. О.). А отречься от свободы и достоинства значило превратиться в объект воздействия внешних условий, позволить им вылепить из тебя „типичного“ лагерника. Нет, опыт подтверждает, что душевные реакции заключенного не были всего лишь закономерным отпечатком телесных, душевных и социальных условий, дефицита калорий, недосыпа и различных психологических „комплексов“. В конечном счете выясняется: то, что происходит внутри человека, то, что лагерь из него якобы „делает“, – результат внутреннего решения самого человека. В принципе от каждого человека зависит – что, даже под давлением таких страшных обстоятельств, произойдет в лагере с ним, с его духовной, внутренней сутью: превратится ли он в „типичного“ лагерника или останется и здесь человеком, сохранит свое человеческое достоинство. Достоевский как-то сказал: „Я боюсь только одного – оказаться недостойным моих мучений“. Эти слова вспоминаешь, думая о тех мучениках, чье поведение в лагере, чье страдание и сама смерть стали свидетельством возможности до конца сохранить последнее – внутреннюю свободу. Они могли бы вполне сказать, что оказались „достойны своих мучений“. Они явили свидетельство того, что в страдании заключен подвиг, внутренняя сила. Духовная свобода человека, которую у него нельзя отнять до последнего вздоха, дает ему возможность до последнего же вздоха наполнять свою жизнь смыслом. Ведь смысл имеет не только деятельная жизнь, дающая человеку возможность реализации ценностей творчества, и не только жизнь, полная переживаний, жизнь, дающая возможность реализовать себя в переживании прекрасного, в наслаждении искусством или природой. Сохраняет свой смысл и жизнь – как это было в концлагере, – которая не оставляет шанса для реализации ценностей в творчестве или переживании. Остается последняя возможность наполнить жизнь смыслом: занять позицию по отношению к этой форме крайнего принудительного ограничения его бытия. Созидательная жизнь, как и жизнь чувственная, для него давно закрыта. Но этим еще не все исчерпано. Если жизнь вообще имеет смысл, то имеет смысл и страдание. Страдание является частью жизни, точно так же, как судьба и смерть. Страдание и смерть придают бытию цельность. Для большинства заключенных главным был вопрос: переживу я лагерь или нет? Если нет, то все страдания не имеют смысла. Меня же неотступно преследовало другое: имеет ли смысл само это страдание, эта смерть, постоянно витающая над нами? Ибо если нет, то нет и смысла вообще выживать в лагере. Если весь смысл жизни в том, сохранит ее человек или нет, если он всецело зависит от милости случая – такая жизнь, в сущности, и не стоит того, чтобы жить».

И дальше, уже в конце книги, Франкл пишет слова, которые показывают, что и страдание – не напрасно, что и оно способно сделать человека свободным: «однажды для каждого освобожденного наступает день, когда он, оглядываясь на все пережитое, делает открытие: он сам не может понять, как у него хватило сил выстоять, вынести все то, с чем он столкнулся. И если было время, когда свобода казалась ему прекрасным сном, то наступает и время, когда все пережитое в лагере он вспоминает, как кошмарный сон. И главным его достижением становится то несравненное чувство, что теперь он уже может не бояться ничего на свете, кроме своего Бога».

Почему Божий суд страшный?

В фильме Тарковского «Андрей Рублев» есть такая сцена: в артели иконописцев произошла размолвка. Надо церковь расписывать, сцену Страшного суда писать, как и положено, на западной стене храма, а главный иконописец – Андрей Рублев – по непонятной причине забастовал, не хочет Страшный суд писать.

Его соработник по артели Даниил Черный уговаривает:

– Ты что, Андрей, с ума выжил? Ведь еще в Москве обо всем договорились – что и где на стенах будет. Сам великий князь сказал, что хорошо!

– Да не могу я писать, – отвечает Андрей.

– Эх, какое время теряем, – сокрушается Даниил, – время ведь сейчас теплое, сухое. Слушай, Андрей, а грешников, кипящих в смоле, ведь как звонко можно написать… Эх, мороз по коже! Ведь я такого беса придумал! Дым из носа, глаза…

Но Андрей стоит на своем:

– Не могу я это писать. Противно мне. Понимаешь? Народ не хочу распугивать. Пойми, Данила.

Тогда Даниил приводит свой самый сильный аргумент:

– Опомнись! На то и Суд страшный. Ведь не я это придумал.

По фильму не слишком ясно, чем именно кончается спор. Мы видим только, как младший артельщик Фома собирает свои краски и уходит в соседний городок – тамошний храм расписывать. Уходит он писать Страшный суд, тот самый, который Рублев так и не решается изобразить.

Однако было бы ошибкой в этой сцене видеть Андрея Рублева как некоего гуманиста, борца за права человека-грешника. Это совсем не соответствует природе Рублева. Его сомнение и его вопрос в другом: каким образом любовь может соединяться со страхом? Тарковский очень точно видит и показывает здесь внутреннее сопротивление христианина самой идее страха. Тем более такого христианина, который в скором времени напишет свою знаменитую икону Троицы.

Ведь что главное в иконе Святой Троицы? Согласие и великая любовь к Другому, которая видится в каждом Ангеле, в их наклоне головы, в их молчаливом внимании, с которым средний Ангел – Сын – глядит на Отца, на его благословляющий жест, а Отец передает этот взгляд третьему – Святому Духу, который и должен исполнить благодатью Чашу. Третий смотрит на Чашу и видит, что она наполняется кровью Сына. Но это жертва всех троих – единого Бога. Нужно согласие всех троих, Святой Троицы, чтобы пойти на такую жертву, которая преодолеет, преобразит тот страх, который появился еще у Адама. Нужны согласие и великая любовь к человеку, чтобы история мира пошла после этого иначе. В иконе Рублева есть чудо любви. Это жертвенная любовь, которая благословляет Сына прийти на землю и спасти человека.

Как же эту любовь совместить со Страшным судом? Не смог этого сделать Андрей Рублев, и не только в фильме, но и в своей реальной жизни; мы знаем, что Рублев написал фрески Страшного суда во Владимирском Успенском соборе, но не как мучение грешников, кипящих в смоле, а как собрание святых, которые встречают этих грешников, то есть нас, в последний день мира.

Точно так же напишет фрески Страшного суда спустя сто лет после Рублева и другой известный иконописец – Дионисий, в соборе Ферапонтова монастыря в Вологодской области. У него также Суд – это собрание апостолов и святых, это встреча, нет там никакого страха.

В православном календаре есть одно воскресенье, которое называется Неделя о Страшном суде, или Неделя мясопустная. В это воскресенье читается Евангелие от Матфея (25: 31–46), где говорится о том, как Сын Человеческий призовет к себе все народы и поставит избранных людей по правую руку от себя, а других – по левую руку. По правую руку будут поставлены те, кто сделал добро другим людям – накормил, одел, напоил жаждущих, принял странников, посетил тех, кто оказался в болезни или в тюрьме. Те, кто избран стоять по правую руку, очень удивлены такому повороту событий, и еще более удивлены они объяснению, которое слышат от Христа: так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне (Мф. 25: 40). Все, кто страдает, голоден и холоден, кто болен или в тюрьме, – все они как братья Христу. Здесь решающим будет слово братья, так Христос переживает боль братьев своих меньших.

А те, кто поступил не так, кого Господь поставил по левую руку, – они не разглядели в других людях братьев Христа – образ Божий в человеке. Так как вы не сделали этого одному из сих меньших, то не сделали Мне (Мф. 25: 45), заключает Христос.

Логика, конечно, здесь непростая. Правыми, то есть теми, кто по правую руку, праведниками, оказываются те, кто не судит людей по их правоте или неправоте, кто не берет на себя роль судьи. Не важно, какого человека ты встретил на пути – доброго или злого, преступника или больного, но ты встретил того, кто нуждается в милосердии. А значит, ты встретил Сына Человеческого, Христа. Суд тебе не дан, а вот милосердие – свое милосердие! – ты можешь проявить. И если найдешь в себе такое милосердие, то Господь возьмет тебя в жизнь. Сложная логика, не человеческая. Но нам хочется больше быть справедливыми, чем милосердными. Нам кажется, что задача человечества (и наша личная) – построить справедливый мир.

И вдруг оказывается, что Божий суд определяет, чего в тебе было больше – справедливости или милосердия и жить тебе или не жить после этого. И все же Божий суд не есть страшный. Ведь как может действовать со страхом Тот, Кто Сам принес милосердие и изгнал страх? Нет этого страха в евангельском повествовании. Нет его и в названии Суда.

Несколько лет назад мне пришлось заниматься древними византийскими рукописями (лекционариями Нового Завета), и одной из задач проекта было исследовать древнюю календарную систему. И тогда я узнал, к своему изумлению, что в византийском календаре, как и в греческом, до сих пор это воскресенье (Неделя о Страшном суде) называется просто – мясопустное. Более того, в древних славянских календарях это воскресенье тоже называлось только мясопуст. А где же страх?

Непонятно, как сама идея того, что Суд – страшный, возникла на Руси. Во всех европейских языках (за исключением родственных нам болгарского и сербского) Суд не страшный, а последний. Есть варианты: Суд – это День Господа, или Младший день – то есть новый день, самый последний, после которого уже не может быть ничего старого, так в немецком языке. Даже в греческом языке, с которого переводили богослужебные тексты на славянский, этот день назывался «имера тис крисис» – «день кризиса», что и есть «день суда».

Также в названии этого дня на других языках подчеркивается момент встречи. А встреча с Господом – это всегда и радость, но и суд. Именно поэтому русские мастера-иконописцы подчеркивали не мучение грешников, а момент встречи со святыми и со Христом, момент вхождения в Царство Божие. Так что восклицание соработника Андрея Рублева Даниила Черного «На то и Суд страшный. Ведь не я это придумал» оказывается на поверку малоубедительным.

Страх Господень и страх философский

В славянском языке и в нашем мышлении каким-то образом сплелись два разных страха: страх Господень и страх человеческий. Последний, человеческий страх, – это то, что нас парализует. А вот страх Господень, о котором говорится в Библии, – это событие иного порядка. Так, в Книге Притчей Соломоновых сказано: Начало мудрости – страх Господень (Притч. 1: 7).

Это надо понимать так, что есть состояние некоего страха, который становится мудростью при правильном и гармоничном развитии человека. А разве мудрость может быть парализующим началом? Никак нет. Нельзя переносить страх человеческий на то, что происходит при встрече человека с Богом, когда появляется мудрость – видение смысла всей твоей жизни. Ведь встреча с Господом есть единственная возможность посмотреть на себя со стороны и выйти в другое измерение жизни.

Страх Господень – понятие Ветхого Завета, следовательно, и рассматривать такой страх надо с точки зрения отношений Бога с народом Израиля как со Своей невестой, о которых я уже говорил.

Представьте себе, что невеста ждет жениха. А тот задерживается, не приходит и причину этого запаздывания не сообщает. А потому у невесты начинается вполне понятный приступ страха – а вдруг жених и вовсе не придет?

Помните рассказ о десяти девушках, которые ждали жениха до позднего часа? Хотя это уже не Ветхий Завет, а притча, рассказанная Христом. Но и для Христа (как Мессии) важны те отношения жениха и невесты, которые сложились как основа отношений Бога и человека.

А сколько других притч Господа передают все ту же подробность, что жених (господин, царь, властитель, уехавший в другую страну) задерживается со своим приходом. И мы это знаем. Вот уже почти две тысячи лет, как мы ждем второго пришествия Христа-Мессии. А народ иудейский и того больше – ждет и ждет, для него это ожидание уже давно превысило двухтысячелетний срок. Ожидание стало элементом нашей веры – надеждой. Надежда стала элементом мудрости.

Такое ожидание может и даже должно породить страх – а вдруг не придет Желанный?

Или еще хуже – Он пришел, а я Его не узнал. Пропустил. Прошляпил. Так это же не Его вина, ведь это я обознался, не признал Его в брате. Страшно! Может показаться, что нет никакой мудрости в таком страхе. Но проверьте сами – сковывает ли вас этот страх в тот момент? Парализует ли вас отчаянием? Опыт говорит – вовсе нет.

Страх ожидания Любимого – это иного рода страх. Такой страх мобилизует, заставляет собрать все силы, сжаться пружиной и ждать того момента, когда можно будет ударить в колокол: «Се, Жених грядет!» Идет! Вставайте, спящие девы, Он идет!

Тогда понятно, что страх Господень есть только начало мудрости, он учит нас достойно ждать. Ждать – быть в напряжении жизни, не засыпать, не ковырять в носу. А делать усилие. Усилие к жизни, усилие во времени. Ждать – занятие мудрого человека, ведь в таком состоянии человек начинает различать качество времени в кажущейся монотонности дней.

* * *

Подойдем теперь к этому страху, который порождает мудрость, с другой стороны. Со стороны философской. Ведь философия – как любовь к мудрости – должна иметь непосредственное отношение к страху Господню.

Есть очень интересное утверждение Мераба Мамардашвили, что тот, кто не способен пережить страха, не создан для философии. Удивительно такое слышать от гениального философа нашей эпохи, человека, который сознательно дистанцировался от любых религиозных форм.

Смотрите, что Мамардашвили на самом деле говорит: акт философствования есть акт вхождения в некую сферу (сферу мысли, сферу бытия), где происходит новое рождение человека. Этому вхождению предшествует страх – страх не осуществиться. То есть то, что зачастую мы воспринимаем как страх перед судом: суждено тебе сбыться или не суждено? На самом деле это не страх суда, а страх ожидания – суждено ли встретить Жениха или не суждено? Ударит ли молния и жизнь загорится любовью, или жизнь будет длиться холодно и бесформенно?

Сбыться – попасть в точку встречи и узнать Жениха. К этому готовит человека философия – живая философия, конечно, а не студенческие конспекты, – но свершается встреча по вере. Человек, переживая страх, входит в философию. А здесь, в этой сфере, как и в Ветхом Завете, он переходит в состояние надежды – в ожидании он сжимается как пружина, наращивая заряд новой энергии. Теперь он готов к моменту, когда придет Тот, ради кого нужно распрямиться, и ударит этот заряд во все колокола: пришел! И ты состоялся.

Конечно, сам Мамардашвили излагает это намного сложнее, рассказывая о богатых оттенках той реальности, которую мы обычно пропускаем во время своей жизни. Я не буду на этих пропусках сейчас останавливаться. Повторю: настоящая любовь к мудрости – фило-софия – рождается от особого сорта страха, который христиане (возможно, что и иудеи тоже, но об этом я мало знаю) называют «страх Господень», а философы переживают как «страх и трепет».

Предыдущая главаГлава 13 из 19Следующая глава