Сегодня в ночь должна была дежурить рябенькая Холо-стова, она уговорила подежурить Марфу Лобову, и та согласилась — у Холостовой заболела младшая дочка, а Марфе одинаково, где быть, дома или на ферме. Все равно она не спала и, просыпаясь среди ночи, думала о муже. Когда от мыслей становилось совсем невмоготу, поднималась, зажигала свет, начинала делать что-нибудь по хозяйству. А вчера прибегала Прасковья Потапова из «Красных Зорь». Ее вызывали в Осторецк в комиссию по пересмотру дел репрессированных. Говорила, что спрашивали и про Степана. «И тебя, слышь, вызовут, Марфуша. Длинный такой, очкастый, про бумаги расспрашивал, не осталось ли чего».
Марфа до сих пор не могла опомниться, ждать становилось невыносимо. Она сразу согласилась подежурить вместо Холостовой и после вечерней дойки быстро сбегала домой, поела. Егора уже не было дома, успел уйти куда-то. Марфа и к этому привыкла. Парню двадцать, ждет повестку на службу, надо ему и погулять. Хорошо, если бы поскорей, а то чересчур к бабам пристрастился. Сам-то все мечтает ветеринарный техникум окончить. Сорвали тогда с учебы. Как просила директора не губить парню жизнь, оставить! Теперь уж после армии доучится. Егорка свое возьмет, в отца пошел, упрямый. Этой весной или к осени обязательно должны на службу взять, председатель то же говорит. Изменился бывший Митька Поляков, не тот стал. Когда-то подсмеивались, как покойный дед Матвей кормил его из солдатской каски; она иногда с грустью в глазах (старые стали) вспоминала ту далекую ночь, и пахнущие свежим сеном подушки, и свой испуг, когда он схватил ее на руки, говорил что-то непонятное и потом убежал. Она тогда плакала и, вспоминая, с усмешкой покачивала головой. Сейчас бы да те горести. Да и сама теперь не та, высушила жизнь — не сладкой оказалась, хоть и была председательшей и пользовалась на селе уважением до сих пор. Э, да о чем не приходилось думать в ее вдовьей (при живом-то мужике!) участи. Вот и на Полякова по-плохому глядела, когда он появился в Зеленой Поляне. Она слишком хорошо знала, что значил для мужа родной колхоз, сколько он отдавал ему сил и времени, всей своей жизни. И только в последнее время, когда Поляков вернулся из города без семьи, с одним чемоданом и тюками книг и чертежей — нераспакованные, они лежали в чулане, — она окончательно поверила в серьезные намерения Полякова и подобрела к нему. О жене он не распространялся, сказал только, что сыну приемному нужно школу кончить.
Бабье сердце чувствовало за скупыми словами много невысказанного. Марфа сурово отваживала от Полякова не в меру любопытных соседок. Когда он собрался в Москву на совещание, она связала ему толстые шерстяные носки в дорогу. Чем-то Поляков напоминал ей Степана. Он рано уходил и поздно приходил, часто она уже засыпала и не слышала. Рассердившись, точно как Степан, Поляков отмалчивался и дымил цигаркой ночи напролет и, совсем как Степан, не умел о себе позаботиться. Он тоже думал о возможностях оплачивать трудодень в колхозе не хуже, чем смену на заводе, и видел в этом главную задачу и главный выход.
Правда, когда он говорил, она не всегда его понимала, но и у Степана последнее время было много непонятных слов, Марфа лишь улавливала, что разговор идет об увеличении доходности колхоза, о том, чтобы колхозник сам старался не пропустить ни одного рабочего дня. Крепкий трудодень, как говорил Степан, материальная заинтересованность, по словам Полякова. И еще она понимала, что это очень трудно, на пути множество помех. Она вместе с мужем, а потом с Поляковым твердо верила в их и свою правоту. Удалось Степану добиться хорошей оплаты, и все в последний год его работы горело под руками, народ ходил довольный и веселый. Из города и то стали понемногу возвращаться. А потом не стало Степана, прислали вместо него Тахинина.
Сейчас времена переменились, похоже, не на словах. Марфа жадно прислушивалась к известиям по радио (динамик у нее так и не выключался); неловко и прямо вытягивая руки перед собой, внимательно прочитывала «Осторецкую правду» и «Сельскую жизнь» — Поляков выписывал себе до десятка газет и журналов. И все ждала, ждала Степана.
Марфа сходила в помещение, где содержались вот-вот готовые телиться коровы, осмотрела их. Пока ничего тревожного не предвиделось. Марфа подбросила некоторым дробного лиственного сенца. Специально берегли ради таких случаев. Одной, особо исхудавшей, с обвисшим брюхом, принесла в лукошке нарубленной свеклы и опять вспомнила Полякова. Корова шумно обнюхала лукошко и стала есть. «Эта должна сегодня, — подумала Марфа. — Надо часа через два поглядеть. Худа больно, трудно будет».
Она вернулась в пристройку, где сторож дед Силантий растопил печь и грелся, жмурясь на огонь.
— Пока ничего, — сказала ему Марфа и села поодаль на топчан из неструганых досок.
Силантий блаженно покивал.
— Шла бы ты спать, — предложил он. — Надо будет — кликну.
— Ладно, ладно, дед, не нам с тобой решать. Тебе-то что, а мне потом отвечать небось. Девки-то уехали?
— Уехали, чего им… Земля на Алтае, говорят, жирная, хучь ешь ее, землю-то. А то бы шла спать, в сам деле?
— Да нет, не пойду.
— Ну, сиди, сиди, — согласился Силантий. — Што, от Степки ничего не слыхать?
— Нет, дед. Все в город хочу вырваться, по начальству походить. Говорят, скоро сами вызовут.
— Куда как важно. И то, под лежач камень вода не пойдет. Давно тебе надо сходить. Этакая безобразия! Слышь, стороной-то ходят слухи, из тюрем распускать стали. В Покровку, слышь, двое досрочно вернулись.
— Я тоже слыхала, вот и хочу съездить, узнать.
— И я говорю. Пошто тогда сажали? Я и говорю — непонятно. А Дмитрий Романыч уехал, говорят?
— Уехал. В Москву, на совещание.
— И я говорю — уехал. А пошто он туда уехал? Сев на носу, а он уехал. Раньше сходку один раз в году соберут, а хлеб родил.
— Дела там большие решаются, в Москве, говорят, по нашему крестьянскому положению.
Марфа развязала платок, опустила его на плечи, достала из кармана гребешок, стала расчесываться. За день волосы свалялись, и теперь было приятно. Она с наслаждением драла гребешком зудевшую кожу и отдыхала. С тех пор как деду Силантию пришлось бросить плотницкую работу (стало ломить руки от ревматизма), он ходил в сторожах, привык к ночным бдениям, а разговорчивостью и дотошностью он отличался и раньше. Марфа расчесывала, вновь укладывала хоть и поредевшие и поседевшие, но все еще густые волосы, отдыхала под болтовню деда Силантия. Она почти не слушала его. Затем она вновь повязалась, прислонилась головой к стене — хотела немного подремать, потом сходить к коровам. Огонь в печке потрескивал, дед Силантий щурился и вздыхал, подставляя теплу то руки, то ноги, то лицо. Ему нравилось тепло, было лень вставать, идти в обход по фермам, амбарам и конюшне, он оттягивал время, хотя в первый раз пора было идти.
— Вот оттает земля, поползут муравьи — попарюсь, отойдут руки — опять возьму топор. Та ли сладость — тюк да тюк, глядишь — готово. Вещь тебе, подержать можно, полюбоваться. А тут? Сиди сиднем, одни коровы сопят, собаки гавкают. Ничего себе не высидишь.
— Ты прошлым летом, я слыхала, лечился.
— Лечился. Муравья хорошего не нашел, худосочный весь муравей. Хорошего кипятком обдашь — ядом шибанет в нос. А потом залазь, сиди — любо-дорого. А этот, прошлым летом, — так, не за пах, даже за эти нежные места не тронул, — дед Силантий неопределенно указал бородой куда-то вниз и, довольный сам собой, тихонько тоненько захихикал.
— Пакостник ты, дед, — сонно отозвалась Марфа. — То-то небось плакали от тебя бабы в молодости.
— Плакать не плакали, а смеялись часто, девка.
— Пошел бы ты, старый, поглядел. Хватит зубы скалить.
— Надо сходить, — согласился дед Силантий, с кряхтением натягивая на себя латаный-перелатаный полушубок и подпоясываясь.
Он вернулся скоро, и Марфа приоткрыла глаза, она еще не успела задремать по-настоящему, и заворочалась, устраиваясь поудобнее.
— Тихо все, заглянул я в телильню — ничего пока, все, как следует быть. Спи, девка, отдыхай.
Он опять подсел к печке, подбросил сухое полено, подумал и подбросил еще одно, и скоро по свежим дровам нежно, неслышно поползли бледно-оранжевые язычки огня, поленья стали потрескивать, темнеть. На концах поленьев у дверцы закипала вода, это навело деда Силантия на мысли о наступившей весне, об оттаявших вершинах холмов, о мутных ручьях в канаве, о своих ноющих руках, и еще он подумал о председателе: что самая весна, горячка, а он разъезжает по совещаниям. Тут, правда, примешивалось прошлое, в свое время Дмитрий Поляков не обратил внимания ни на одну из дочерей деда Силантия, хотя те старались изо всех сил. Где-то глубоко внутри, скрывая сам от себя, дед Силантий таил надежду. Приедет председатель и объявит какой-нибудь новый закон, принятый на совещании в Москве. Хотя бы о том, что теперь будут платить на каждый трудодень не меньше пятнадцати рублей. Почему именно пятнадцать, дед Силантий не знал. Ему хотелось, чтобы не меньше пятнадцати, и это его радовало. Тогда в колхоз все пойдут работать, даже отслужившие срок солдаты будут жениться на месте и работать в колхозе. С такой приятной мыслью он задремал, успев отодвинуть в глубь печи недогоревшие дрова.
Пахло горелым намокшим углем, распаренной овчиной, сухим навозом, и Марфа все время хотела проснуться. Она видела идущего по дороге человека в вымокшем, раскисшем полушубке и опять не могла его догнать. Она вдруг увидела, что у него один рукав пустой, и, не в силах больше бежать, схватилась за сердце. Она понимала: если не окликнуть, он уйдет. У нее пересохло горло, пропал голос, она лишь беззвучно шевелила сухим языком.
— Степан! — позвала она наконец и проснулась и долго не могла понять, где она и что с ней.
Дед Силантий спал сидя, уронив голову набок, на грудь, из уголка рта у него вытекала на бороду струйка слюны. «Мамочки! — испугалась Марфа. — Вот беда, все продрыхла!» Она разбудила деда Силантия, приказала ему подбросить в печку дров и побежала к коровам. Та самая, которую она вечером пожалела за худобу, лежала, вытянув голову, подкатив глаза, другие беспокойно топтались в своих загонах и тревожно помыкивали. Марфа похолодела. «Так и есть, давно трудится, совсем из сил вышла». Марфа метнулась назад, зачерпнула воды из котла, вымыла руки с мылом.
— Беги за ветеринаром, дед, — сказала она. — Лысуха давно, видать, трудится, все ногами выбила. Сдохнет, гляди.
Дед Силантий еще не проснулся окончательно, вытирая рот ладонью, пробурчал:
— Ништо, в колхозе хватит.
— Беги, я тебе сказала, черт старый, я тебе…
— Да ить сами справимся, што я, не видел на своем веку? Тоже мне, думаешь, в начальство вышла, обрадовалась, в правленцы ее выбрали. А может, я никакого начальства не боюсь? Ты этого не знаешь? Не боюсь, и все тебе…
Марфа, без телогрейки, с засученными рукавами, уже не слышала, и дед Силантий стал собираться идти, кряхтеть и охать. Ноги, руки совсем занемели, и он, вместо того чтобы сделать, как приказала Марфа, заковылял вслед за ней, прихватив только висевшую на стене бечевку. Марфа, присев на колени, возилась у коровьего зада, дед Силантий стал распоряжаться.
— За голову-то его лови, за голову, — советовал он, топчась рядом, намереваясь нагнуться и отказываясь от этой бесплодной попытки из-за боли в пояснице. — Или за ноги, слышь, за ноги его.
— Идет неправильно, не пойму, — сквозь зубы отозвалась Марфа. — Я тебе сказала, куда нужно, ты чего стоишь, старый хрен?
— Ге-е, пока я добегу туда, полстада сдохнет. Ведь вот надо было телефонию протянуть, счас бы — дзык! — и готово тебе.
— Помолчи, иди, ей под голову брось-то сенца, глаз о мерзлячья повредит.
— Ништо. Ишь нежные какие все стали.
У Марфы взмокло лицо, и дед Силантий видел, как под ситцевой кофтой ходили у нее лопатки и выступал худой позвонок.
— Тянешь? Ты его за ноги, за ноги чепляй, оно ловчее. Дай я тебе помогу, только полушубок скину.
— Не лезь, руки-то небось век не мыл. Корова — скотина чистая небось.
Марфа говорила, не глядя на деда Силантия, и тот сокрушенно качал головой.
— Худоба-то, срам один, довели скотину, растелиться не может! Нечего сказать — хозяева!
— Помолчи… Сам на что — чурка с глазами? Склизкие-то, никак не ухватишь, — сказала Марфа и замолчала, выпрастывая ножки. Выпростала и бессильно откинулась, отдыхая и вытирая локтем вспотевшее лицо. Отдыхать долго было некогда. — Дай бечеву, — сказала Марфа, сделала петлю и захлестнула ею торчавшие слабенькие ножки, и корова, почувствовав помощь, слегка приподняла голову и опять уронила ее, стукнув рогом о мерзлячья, закатывая белый с красными прожилками глаз.
— Ничего, родная, потерпи, ну, поднатужься, еще, родная, еще маленько, — приговаривала Марфа. — Вот так, так, ну, отдохнем.
Она отдыхала вместе с коровой и потом опять тянула. Когда теленок вышел, Марфа сразу увидела, что это слабенькая, худенькая и дробная телочка. Она сразу стала дымиться на холоде, не шевелилась и не открывала глаз. Марфа испугалась теперь, что она неживая, и стала продувать ей ноздри, тормошить; почувствовав под своей рукой слабый толчок, измученно улыбнулась.
— Живая, вишь, со звездочкой, в мать.
Корова с опавшим брюхом лежала рядом, все так же вытянув голову и закрыв глаза, и Марфа засуетилась:
— Тепленьким ее надо напоить. Помоги-ка мне, дед, теленка унести. Да отстань, я сама, поднять помоги.
Она взяла теленка под задние и передние ноги и подняла. Корова тоже подняла голову, дрожа от напряжения шеей, и посмотрела ей вслед, призывно мыча.
В телятнике Марфа опустила теленка на пол. Он, неловко поерзав, скоро встал на дрожащие слабые ноги и вытаращил на Марфу большие, блестящие и бессмысленные глаза.
Дед Силантий принес телогрейку, и Марфа накинула ее на озябшие плечи. Ночь кончилась, и скоро должны были прийти скотники и доярки.
Марфа набрала в ведро теплой воды, растерла в ней вареной свеклы, густо посолила и поднесла отелившейся корове. И вспомнила, что забыла положить председателю в чемодан пару выстиранного и приготовленного белья, а он сам и не подумал посмотреть. Белье осталось лежать на полке для книг, — уходя на дежурство, Марфа видела его там.