— Юлия Сергеевна, ясное дело, я человек маленький. Мало смыслю в ваших делах. Крути себе баранку, а все остальное сами знаете. Никак, ясное дело, не пойму, что они там со Сталиным мудрствуют?
— Кто «они», Григорий Авдеевич? — Юлия Сергеевна по-прежнему смотрела вперед на дорогу сквозь сухое, чистое стекло и не повернула головы.
— Ну, они, в Москве, ясное дело, — с запинкой уточнил дядя Гриша, недовольный ее недогадливостью.
Она не приняла доверительного тона и тем самым сразу отодвинулась от него. Он пожалел о своей назойливости, но отступать было поздно, он это понял, в душе каждый шофер — прирожденный дипломат.
— То он был хорош, как жив, а то умер — и нехорош стал. Вон вчера-то в «Правде» статью какую дали. Я сам вот партийный, всю войну прошел. Не как-нибудь, в противотанковой. У нас на щитах сами намалевали: «За Сталина! За Родину!» А теперь непонятно, ясное дело.
— Что же вам непонятно, Григорий Авдеевич?
— Все непонятно, ясное дело. Вот, к примеру, такое непонятно: один человек и виноват и прав сразу. Я, к примеру, не пойму. Судят за кражу, за убийство, за все прочее. Говорят — виновен. А тут не пойму. Может, ясное дело, не так что думаю?
— Сталин не просто человек, Григорий Авдеевич. В этом вся трагедия. Это же Сталин, не мы с вами, Григорий Авдеевич. Осудить все в Сталине — осудить весь народ, весь наш строй. Вы же сами с этим не согласитесь.
— Конечно, не соглашусь. Ну я-то, ясное дело, человек маленький. А народ, народ как? Наполовину прав, наполовину виноват? Да и при чем здесь строй? Ну, Сталин, Сталин, он еще не строй. А война, ясное дело, я был — знаю, а война как? Главное-то народ сделал, простые Ваньки, Федьки. — Дядя Гриша усмехнулся глазами. — Мне бы столько помощников, и я бы смог приказывать. Не верите?
— Допустим, переоцениваете вы свои силы, но в том и дело, Григорий Авдеевич, сложно все. Народ прав, партия права. Пришли к этому, решились открыто, на весь мир. Ничего не скажешь, смело. Значит, надо.
— Так-то оно так, — уклончиво произнес дядя Гриша. — И в газетах пишут. А сами вы как думаете? — неожиданно спросил он.
Юлия Сергеевна удивленно и сердито повернула голову — дядя Гриша сосредоточенно следил за дорогой, его руки с давней, заношенной татуировкой спокойно лежали на баранке. Между большим и указательным на правой пробитое стрелой сердце. Его вопрос, невозможный двумя годами раньше, вывел Борисову из себя; с трудом сдерживаясь, она разбирала расплывшиеся от времени буквы, наколотые у шофера на руке. «Маша», — прочитала она, сразу успокаиваясь и даже про себя усмехаясь. Она понимала и дядю Гришу, и его попытки завязать хитрый разговор. Просто дядя Гриша чувствовал ее крайне напряженное состояние и старался показать, что и он переживает. Она давно заметила за ним эту маленькую слабость. Почти звериная чуткость, и притом в самую точку. А так кто его знает, она становится чересчур мнительной. Сейчас все об этом говорят и думают. Идет высокая, шквальная волна, все бурлит и клокочет. Если в самое святое вера хоть в чем-то надломлена, то можно ли поверить вторично?
Она вспомнила Дмитрия, свой последний разговор с Дербачевым и, устраиваясь поудобнее, слегка откинулась на спинку сиденья, вытянула ноги.
И Дмитрий ее смутил, она хотела проверить что-то свое, больное, а вышло наоборот. Перемены, перемены — и сверху и снизу, в народе. Сразу не разобрать, что откуда идет.
Два года назад такого вопроса попросту не могло быть, а теперь он вдруг возник и прозвучал не где-нибудь на сессии или пленуме, он прозвучал в дороге, в машине. Как вам это нравится? И нужен ли он? Скорее, вреден, неправомерен. Даже вот с таким наивным желанием поддержать, что ль. Точно в сказке, ребенок нашел кувшин и открыл. И дух вылетел, загнать обратно его не так просто. Убеждают, что это добрый дух, ладно. И все же нужно определить, в чем тут дело. Или это случайность, смелость ребенка, или назревшая необходимость — две очень разные вещи. И если это не ребенок, то остается мудрец, верно уловивший дух времени. Но и в том, и в другом случае легче всего надломить и сокрушить веру. Вот каково ее будет восстановить, сохранить, укрепить — в этом сейчас главная трудность, определенную границу между сознательной и слепой верой провести подчас невозможно, и неизвестно еще, какая на данном этапе полезнее.
Юлия Сергеевна прикрыла глаза и думала, и дядя Гриша молчал и продолжал глядеть на дорогу. На миг в ней шевельнулась тоска по Дербачеву, по его походке, по его голосу, ясности и четкости суждения. Несмотря на все ее старания, она так и не смогла заставить себя поговорить с ним в Москве откровенно, хотя знала, что он ведет какую-то большую, хотя и негласную пока, работу, — по недавней встрече с ним она примерно представляла — какую.
— Вы поставили меня в тупик, Григорий Авдеевич, — сказала наконец она. — Если не верите, зачем спрашиваете. Не к чему. Я сказала вам все, что думала.
Не отрывая взгляда от дороги, дядя Гриша осторожно облизнул губы — ну и хитра, бестия.
— Что вы, Юлия Сергеевна? — наивно удивился он. — Кто это вам не верит?
— Ладно, Григорий Авдеевич, не оговаривайте. Разговор наш не ко времени.
— Это точно, ясное дело, — согласился дядя Гриша, старательно объезжая выбоину и с обидой думая, что вот не захотели с ним поговорить откровенно, а зря. Он маленький человек, а вполне может понять, с ее стороны одни отговорки, чтобы прикрыть свое пренебрежение и нежелание.
Дядя Гриша на этот раз ошибался.
Отправляясь в Зеленую Поляну, Поляков подшучивал над собой, он был далек от какого бы то ни было решения. Разговор с Борисовой в городском Доме политпросвещения задел и растревожил его. Он не думал, чтобы этот, казалось, мимолетный разговор мог иметь серьезные последствия.
Постепенно и прочно он влезал в дела колхоза, ему все меньше приходилось думать о своих сомнениях и колебаться — не оставалось времени. Он забыл и о досадной размолвке с женой.
Тахинин ревностно, каждое утро, заезжал за ним и вез по селам колхоза, знакомил с бригадирами, подсказывал, за что нужно, по его мнению, взяться в первую очередь, показывал фермы. День потратили на знакомство с работниками МТС и машинным парком. Поляков начал понимать, какую тяжесть взваливает себе на плечи и ч т о такое колхоз. Он не испугался этого открытия, а только озлился. Продолжал ходить и ездить, разговаривать и встречаться с людьми. И все больше ожесточался, понимал: именно теперь отступления назад быть не может. Это бы надолго уронило его в собственных глазах, а может, навсегда. По ночам, ворочаясь от беспокойных мыслей, он прислушивался к звукам в доме. Егор спал тихо, часто шуршала соломой, покусывала край корзины выводившая в углу старая серая гусыня, начинала вдруг перекатывать под собой яйца, и они осторожно, сухо постукивали. Он поворачивался к стене, вспоминал, какая у Кати узкая, теплая спина, а кожа приятная, очень белая, в мелких коричневых веснушках.
Поляков встал и на этот раз очень рано, вместе с Марфой. Она прошлепала в другой комнате босыми ногами по полу, осторожно прикрыла дверь в комнату, где спали мужчины; оставалась одна золотистая полоска света на полу.
Марфа стала чистить картошку; время от времени очищенные картофелины тяжело бултыхались в воду. Дмитрий сел на кровати, позевывая, почесал волосатую грудь, натянул брюки, обулся в комнате и, стараясь не разбудить Егора, вышел к Марфе:
— Доброе утро, Марфа Андреевна.
— Здравствуй, председатель. Что подхватился в такую рань? Четыре часа всего, первые петухи кричат, слышишь?
— Рано в председатели записала.
— Чего там — выберем. — Марфа, не поднимая головы, обрезала с картофелины тоненькую стружку. — Нам хозяин нужен, намучились мы с Тахининым. А работать нам не привыкать. — Марфа поглядела на черенок ножа, вздохнула. — Мы стяжливые. Вот твоей бабе непривычно покажется от городской жизни. Небось не захочет в деревню, в навозе копаться?
— Почему не захочет? Она работать умеет. Токарь.
— Если любит — пойдет. Баба, если любит, куда угодно пойдет. Это ваш брат по-другому. Ты вот уже две недели тут, небось и не вспомнил ни разу.
— Что привязалась? — улыбнулся Дмитрий. — А по правде сказать, вспоминать некогда. Совсем вы меня замотали. После собрания сразу поеду, поговорим. Так ведь, на снег, не привезешь.
— Отчего на снег? Вот МТС рядом, можно с директором столковаться, квартиру получишь.
Марфа плотнее запахнула кофту на груди, вслух подумала:
— Отчего понесло в эту петлю? Жил бы себе, ни о чем не тужил. Жена молодая, должность хорошая. Небось не твое это дело. Не пойму я тебя, Дмитрий Романыч.
— Надо же кому-то соглашаться. Если за дело с головой взяться, все можно наладить.
Откровенно насмешливо глядя на него, она скупо усмехнулась:
— Поди ты какой Аника-воин. Ты, Романыч, не говори гоп, пока не перескочишь. С такой думкой у тебя ничего не выйдет.
— С какой думкой?
— С такой. Горы сюды переворотить приехал: вот я приехал, теперь держитесь, все переверну небось.
— Постой, постой, почему ты решила?
— А сам высказал. Мира не знаешь, ничего не получится.
— Мужа-то вспомни. У него получалось?
— Степан небось другое дело. Он от мира шел, он много мог, не давали, проклятые. Не поймешь, что миру надо, не-ет, не сделаешь, не сумеешь, Дмитрий Романыч!
— Ты, Марфа Андреевна, себе на уме, — сказал задумчиво Поляков, размеренно постукивая подошвой об пол.
— Дурой сроду не была, Дмитрий Романыч, — как-то устало и равнодушно ответила Марфа и с хитрой усмешкой кончила — С вами поумнела. Все руководите, руководите, как бедной бабе не поумнеть?
— А кто виноват, Марфа Андреевна? — спросил Поляков. — Если уж судить, то по Фомке и шапка. Вы же и хозяева, если разобраться. А так что же? Тут никакой председатель не поможет, если вы указ ждете: вот приедет хороший председатель, он вас за ручку да на свадебку, пироги трескать. Руки в бока, самим на все наплевать.
— Кто тебе сказал, что нам наплевать?
— Получается так.
— А ты приглядись получше. Есть и такие, как не быть. Им даже на руку, в темной водичке гуще рыбка ловится. Им и Тахинин хорош, и к тебе постараются ключик подобрать. Будешь слепым — подберут, за милую душу подберут. Наплевать… Скажет такое. Ты походи по людям, поговори, кто чем дышит, увидишь сразу. Дело надо поставить, Романыч, а потом судить будешь.
— Ага, председатель, значит, дело налаживай, как силач по поднятию тяжестей, аттракцион такой в цирке есть, а вы вокруг рассядетесь семечки лузгать — поглядим, на что он годен. Похлопаем или поматерим.
— Горяч, горяч, Романыч, хоть руки грей. Остынь маленько. — Примиряюще позвала — Садись, супу налью, вот яичницу зажарила, — было бы время, что-нибудь лучшее сделала, испекла, да у нас так. Утром — суп, в обед — суп, вечером — картошка. Все некогда. С фермы да на ферму, рубахи Егору починить некогда. Садись небось, остынет.
— Спасибо. А знаешь, я о другом подумал, вспомнил, как после войны жили.
— Что вспоминать, никто не говорит, — согласилась она. — Теперь-то посмотри, пройдись. Все село небось отстроено, и все будто в порядке. Налоги отменили — слава богу, вспомнили. А трудодень все одно пустой небось. На своем и держишься. Огород, корова, подсвинок. Глядишь, не так уж и плохо. — Марфа покосилась на Полякова. — Слышала я, будут коров вроде отбирать. Правда, что ль? В соседнем районе вроде свели коров.
— Не знаю, не слышал. Не думаю.
— Никто ничего не знает, — вздохнула она, взглянула на свои руки, обернула их фартуком. — Ведь все эти руки делают, страну небось кормят. А почему им как по черту? Сам небось корову отведешь. Сена клока негде взять — отведешь. Лугов на пойме больше половины некошеных осталось. Колхоз не осилил, и колхозникам не дали. Какой же это порядок? У Степана, бывало, все, до последнего клочка, убрано. Умел. И колхозничкам даст, и колхозу есть. На молоке, на мясе и выезжали небось больше всего. — Марфа остановилась у стола, потом присела на лавку. — Нам не наплевать, сказал ты, Романыч, не в лад. Зря сказал небось. Думаешь, если работать не захочу, можно меня заставить? Не-ет, не заставишь. Сама работаю. Бесплатно, а работаю. Вот ты и подумай почему. Кусок хлеба мне и без того нашелся бы.
— Подожди, Марфа Андреевна, скажи лучше сама.
— Степана жду. Сам говоришь, что скоро вернется. Приедет в разор, поглядит, совсем пропадет. Я-то знаю характер его дурацкий.
— Ну, а если Степана и не было бы?
— Как это — не было бы? Тоже скажешь… Да и как без работы? С ума сойдешь, не умею без дела сидеть, Романыч, не привыкла.
Дмитрий тихонько, чтобы не стукнуть, отложил ложку — так просто и обыденно, как само собой разумеющееся, говорила Марфа, что ему расхотелось есть. Марфа натянула телогрейку и, туго подпоясываясь, собралась бежать на ферму.
— Посуду оставь — прибегу, уберусь.
— Ладно.
— Ешь, остынет, — сказала она ему с порога.
Сегодня Поляков решил не ехать в бригады и в другие села, входившие в колхоз «Зеленая Поляна». Ему надоели разъяснения Тахинина, его нескончаемые жалобы. И потом, от него было мало толку, он напоминал Дмитрию блестящего водяного жучка, бегающего на поверхности. Поляков решил осмотреть фермы в «Зеленой Поляне» без Тахинина, самостоятельно поговорить с людьми с глазу на глаз, понаблюдать и подумать. Все уже знали, почему он приехал, и многие называли его «председателем». Ему не нравилось — в этом чувствовалась легковесность. Он понял: в первую очередь ему придется столкнуться с людьми, с сотнями людей, самых различных, самых разных. Они же от серьезных разговоров отделывались, отгораживались шутками. Они словно говорили ему: «Может, ты и хороший человек, только что тебе до нас? Пришел и уйдешь, а нам жить и работать здесь всегда, на этой земле, зря ты нам в душу лезешь. Все равно мы тебе не верим, ничего ты не сделаешь. Сам знаешь, что не сделаешь, говоришь только потому, что тебе надо говорить и обещать». Поляков не верил в их безразличие вообще, оно казалось ему искусственным, просто он не мог пока подойти к ним как свой, равный, не умел взять верного тона, а они (он успел подметить) все ждали перемен, горячо, даже слишком горячо ловили всякую доходившую до них новость. А то, что они все подряд ругали, шло от другого, не от равнодушия — просто они устали, устали верить словам, одним словам, не подкрепленным делом.