— Мама…
— Ты очень похожа на отца, — говорит Зоя Константиновна. — Очень… В народе говорят: если дочь похожа на отца, она должна быть счастливой…
Юлия Сергеевна молчит.
— Тяжело мне, Юленька, вспоминать. Если бы Сережа тогда не согласился, не поехал… Все бы в жизни по-другому
могло сложиться. Нет, я сейчас не могу его винить: никто из нас не выбирал. Все мы горели — нести знания в народ, что может быть выше? Он, не раздумывая, согласился. Сейчас Саловский район, а тогда уезд — самый темный и нищий. Школу было труднее организовать, чем сейчас, верно, построить большой завод. Тиф по всей губернии, привезли его при смерти… Двадцать восемь лет, Юленька, твоему отцу было.
— Мама… Ты все обо мне говоришь… А сама, разве ты никого потом не встречала… Прости, я не то хотела… Скажи, ты очень любила дядю Гену?
Зоя Константиновна сидит все так же спокойно и прямо.
— Зачем тебе это, Юленька? Любила, не любила… Он был хорошим другом, для тебя много сделал.
— Мама…
— Ты сегодня не в себе, Юленька. В трудное время пришлось нам жить. Ты не волнуйся за меня, поверь, все перегорело. Я тебе хочу сказать: мертвым тоже нужна правда, Юленька. Я ничего не знаю и сейчас не знаю… Подожди, почему ты об этом вспомнила?
Юлия Сергеевна опустила глаза. «Скажу, — подумала она. — Скажу потом, приеду и скажу, этого нельзя не сказать…»
— Мне трудно сейчас, мама…
Зоя Константиновна встала, подошла к ней.
— Я понимаю. Только ты никогда меня не слушала. Большие дороги требуют от человека гораздо больше, чем обычно. Ты когда едешь?
— Завтра, мама. В три пятнадцать.
Юлия Сергеевна отодвинула от себя чашку. Ей о многом хотелось сейчас рассказать матери, хотя бы просто по-женски пожаловаться. Разве она виновата в своем одиночестве? Это просто какой-то рок. Тогда, с Дмитрием… А Дербачев? А Славка Коломийцев? Ей всегда что-нибудь мешало, и сейчас она даже вспоминать боится. Все одно к одному. А вдруг в ней действительно есть что-то такое, что всех отталкивает?
Юлия Сергеевна встала:
— Я пойду, мама, посмотреть кое-что надо.
Февраль — предвесенний месяц.
«Внимание! Внимание! Говорят все радиостанции Советского Союза!»
День первый.
«Отчетный доклад ЦК КПСС XX съезду партии».
Да, да, да… Осторецк большой город, но есть больше, например город Москва.
День второй.
«Внимание! Внимание! Говорят все радиостанции Советского Союза! На утреннем заседании выступили товарищи…»
Прения, прения… Затем закрытое заседание…
Да, все это зрело, зрело… Но она никогда не думала, что будет столь беспощадно, что выявится так много темного, почти необъяснимого. Во что же теперь можно верить?
«Говорит Москва!»
Дочь, похожая на отца, будет счастливой… Мама, милая, ты не знаешь, что такое быть несчастливой.
Взгляды, лица, улицы…
Спокойно, спокойно. Все можно и нужно пережить. Что ей останется, если отбросить работу? Только зубы стиснуть. Она должна выдержать, она не имеет права — некуда отступать. Это последний и самый страшный предел.
Она должна выдержать.
«Внимание! Внимание!»
Возможно, она собиралась под землей, капля за каплей и век за веком. Тысячелетия уходят, как годы и как минуты, а капли, сливаясь в море, оставались, приобретая новый вкус и запах.
Все меняется, все меняется… Капли тоже меняются, и теперь, вырываясь из-под земли мутным потоком, вода тоже менялась. Капли и годы, капли и годы… Что? Что она хотела сказать? Да ничего. Просто подземная вода в самом деле хороша, прогоняет усталость, и тело становится легким, не чувствуется, и просто не замечаешь, как проносятся годы.
Капля медленно сползала по запотевшему стакану. Перед Юлией Сергеевной стояла бутылка минеральной воды «Дремушинская». Ее назвали так по месту, где она вырвалась на поверхность земли. А может, потому, что в ней действительно всего ощутимей сказывалась предосенняя сила земли, когда яблоки висят тяжелые, крупные, солнце не жаркое, но густое и поля все золотые. «Золотые, золотые», — усмехнулась Борисова, поднося стакан к губам. Да, конечно, сентябрь… Скот ходит тучный, везут зерно, всего много. «Чушь, чушь», — сказала она, отставляя стакан подальше и не двигаясь. Тогда было все понятно; сельское хозяйство, ну, пришла пора, обсудили, взвесили, наметили конкретные меры. Она помнит, отлично все помнит. И сразу же после Пленума, нет, не сразу, недели через две… Да, да, недели через две… Почему она так долго задерживалась тогда в Москве? Ах, да, да, конечно, все по тому же вопросу. Уже навязло в зубах, сколько ей пришлось доказывать, спорить, убеждать.
Юлия Сергеевна опять пододвинула стакан, встряхнула его, и опять поползли по стеклу светлые капли.
Хорошо, что тогда ее поддержали, а то бы… А что? Да ничего. Она, оказывается, все отлично помнит. Ответственный работник ЦК, черноволосый, широкий, сидел спокойно, а приземистый и подвижный Дербачев почти бегал по кабинету, останавливаясь порой перед ней, и все говорил и говорил. Потом у него развязался шнурок ботинка, он заметил, присел на стул у стены и, не стесняясь, завязал.
— Ну, что вы, Дербачев, — недовольно сказал хозяин кабинета, глядя не на него, а мимо Юлии Сергеевны, в окно. — Есть же решения общих собраний колхозников. Я согласен с Борисовой. Зачем развернутое строительство прекращать? Вопрос ты ставишь не по-хозяйски. Большое дело — большие затраты. Колхозники ведь сами решили, нельзя мимо этого проходить.
— Сами, говорите? — Дербачев подошел вплотную к столу, и Юлия Сергеевна заметила, как хозяин кабинета поморщился. Потом он поднял черноволосую голову, поглядел в глаза Дербачеву, усмехнулся.
— Все никак не доспорите?
— Дело не в споре. Я и тогда и сейчас совершенно прав.
— Не слишком ли категорично?
— Нет. Вы сами были согласны с моим письмом.
— Я и сейчас согласен. Только не смешиваю одно с другим.
— Судьбы десятков колхозов…
— По многим причинам строительство нельзя приостановить. И колхозы затратили уже много средств, и моральный фактор… Вспомните начало. Здесь нужно все основательно подсчитать.
— Хорошо, я еще раз подсчитаю, — сказал Дербачев.
— Давайте подойдите к этому делу серьезнее, Николай Гаврилович, проконсультируйтесь с экономистами.
— И так уже серьезно. Но я готов. — Дербачев теперь глядел на нее, на Юлию Сергеевну.
— Сейчас есть дела поважнее, Дербачев, и вы это знаете. А это частность, решать ее надо в рабочем порядке. Подумаем.
Юлия Сергеевна вертела в руках стакан и вспоминала. И неожиданно усмехнулась. Ей хотелось верить и Гори-зову тогда, и этому, ответственному, даже чересчур ответственном у, — повторила она сейчас с горькой иронией, — и она оказалась обманутой, и кто знает, если бы ее не уверили тогда, не поддержали, возможно… А впрочем, разве это касается только электростанции?
Потом, после встречи в ЦК, они с Дербачевым еще долго стояли и разговаривали. Дербачев настаивал на своем, и скоро разговор у них зашел далеко, и он говорил так громко, что она была вынуждена предложить ему пройтись по Москве. Они ходили и опять спорили, и только теперь, вспоминая тот далекий день, Юлия Сергеевна понимала, насколько Дербачев тогда видел дальше.
Бутылку «Дремушинской» она привезла из дому. Хорошая, очень хорошая вода. В правом углу окна на стекле затейливо ветвится морозный узор. Юлии Сергеевне кажется, что он на глазах увеличивается.
Она встала, поднесла руки к вискам и тут же отдернула их. О чем думает! Это же пустяки в сравнении с тем, что произошло сегодня, два дня назад, вчера и сегодня, сегодня… Что там строительство, да и Дербачеву нелегко пришлось последнее время: завертелся, не так просто все. Можно доказать необходимость строить, и можно доказать обратное. Все это мелочи, а вот доказать свое алиби труднее, и Дербачеву пришлось потратить много сил — только теперь опять пошел вверх. Сидел в президиуме.
А строительство теперь в такой стадии работ, что даже он…И Юлия Сергеевна все-таки не удержалась, чуть покачнулось перед ней теперь совершенно белое окно, белое, непроницаемое, блестящее. Некоторое время она ничего не видела, и ей казалось, что все в ней и она сама во всем перемешалась. Она стояла, крепко зажмурив глаза и стиснув зубы, чтобы просто не взять и не закричать для облегчения.
Сколько выходит в мире газет? Десятки тысяч газет на всех языках, газеты всех направлений и партий, дикторы всего мира, экраны телевизоров, телефоны и телетайпы — все, что могло так или иначе нести человеческое слово и мысль, заполнено одним: «Огромные перемены в жизни СССР!», «Двадцатый съезд!», «Русские говорят — войн можно избежать!», «Двадцатый съезд отвергает культ личности!», «Мирное сосуществование или атомная катастрофа!»
Дербачев прошел мимо гостиницы «Москва», мимо Исторического музея. Эти дни при первой свободной минуте он выходил на улицы. Еще никогда на его памяти в февральские морозы Москва не была такой тревожно-оживленной. Дербачев помнил ее всякой, но именно такой — никогда. Тряся замерзавшими руками, люди на ходу читали газеты, газет не хватало, их передавали друг другу, в любом дворе можно было увидеть людей, что-то обсуждавших и о чем-то споривших. И сам Дербачев таким, как сейчас, давно себя не помнил. Он всматривался в лица людей и думал, что они еще многого не знают, не знают, возможно, самого главного. Но скоро все узнают. Все узнают, и, пожалуй, это будет еще одним огромным завоеванием.
Переплетение сотен и тысяч больших и малых человеческих судеб ошеломляло, и Дербачев ловил себя на том, что начинает смотреть и на себя, и на других точно издалека, и это было ему всякий раз неприятно. Он уже знал, что это от усталости, бросал работу и выходил на улицу.
Он многое видел теперь иначе, и, вспоминая Борисову (а вспоминал он ее почему-то часто), он и на нее глядел по-другому. Для него она была теперь и сложней и понятнее. Он знал, что за таких, как она, стоит и нужно бороться, но он не знал, выдержит ли она. Взрыв есть взрыв, а такой, как этот…
Дербачев остановился перед Мавзолеем, пробравшись поближе к входу, поднял воротник. Тянул сухой морозный ветер.
Сменялись часовые у Мавзолея, и, как всегда в этот момент, все затихло, только слышался отчетливо и мерно солдатский шаг.
На заводском дворе «Осторецкого сельхозмаша» над молчаливой толпой на морозе взлетает легкий парок и дым — курят густо. Токарь Тимочкин протиснулся к Полякову:
— Дмитрий Романович, ты что-нибудь понимаешь? Ведь слова «культ личности» — это о Сталине?
— Думаю, о нем. Удивляешься, что ли?
— Ты знаешь латинскую пословицу? О мертвых не говорят…
— Брось, Тимочкин. Дело не в мертвых — в живых.
Юлия Сергеевна вышла из вагона с маленьким коричневым чемоданом с одной неброской застежкой посередине. Знакомый трехэтажный вокзал показался чужим — огромные окна, толпа, дежурные железнодорожники с фонарями. Где-то должна быть машина, чемодан оттягивал руку. Она хорошо знала, что он почти пуст, и с трудом удержалась, чтобы тут же не заглянуть в него. Она тряхнула им, что-то загремело, и она, наклонившись, чуть согнув колено, открыла чемодан и улыбнулась. В чемодане была одна вещь — коробка со смешной куклой.
Перед Дербачевым на широком столе потертая папка с тронутой ржавчиной металлической скрепкой. Прямо на обложке выцветший от времени, когда-то жирный штамп: «Дело №…», чернил нельзя было разобрать, и Дербачев открыл папку, хотя знал первую страницу дела уже наизусть. Он повторил цифру пятизначного номера, отодвинул от себя тяжелую бронзовую пепельницу и достал папиросы. Закурил.
«Лобов Степан Иванович…» Да, да, наконец ему удалось разыскать это дело. Пожалуй, он уделил этому слишком много времени…
Пожалуй. Нашлось бы что-нибудь и более важное, что необходимо было сделать раньше…
Он курил, листая подшитые несколько лет назад страницы, и сыпал пепел прямо перед собой, на стол.
Май пятьдесят третьего, три с лишним года назад… Врач, начальник лагеря… диагноз: «Скоротечная форма туберкулеза…» Все.
Дербачев нажал кнопку и, не глядя на вошедшего, сказал:
— Снять копию… Для меня.
Старый беляк заметал по мартовской пороше следы: вдруг делал громадный прыжок в сторону, становился столбом, пробовал подвижными ноздрями воздух. Километрах в шести от Зеленой Поляны он поплутал по невысокому подлеску, нашел и неровно обгрыз две молоденькие липки и пошел против ветра к знакомому лесному оврагу. Шерсть на спине у него начинала слегка темнеть. У самого оврага он сделал несколько скачков по ветру и застыл. Запах человека заставил его замереть на мгновение, чуть шевельнуть короткими передними лапами, и это было настолько по-детски, что Егор Лобов, опуская ствол ружья, заулыбался. А в следующее мгновение на том месте, где был беляк, лишь взлетел тусклым облачком снег.
Перед весной оживленнее становилось на дорогах Осторетчины. МТС завозили остатки горючего и запчасти, колхозы обменивали семена. Колхозники запасались на весну дровами, торфом, колхозы — строительными материалами. С нового года стал регулярно, раз в день, ходить из Осторецка до Зеленой Поляны и обратно небольшой автобус, а то мелькает по холмам от села к селу разъездная книжная лавка или проедут с песней артисты куда-нибудь на концерт. Разных людей можно встретить на дорогах Осторетчины, и дела у них разные.
Один везет почту, другой цемент или ранних цыплят из районного инкубатора, а третий едет просто в гости к родне, думает о пирогах с рябиной, о холодце с хреном, о душевном разговоре с родичем за рюмкой, которая в таких случаях словно чудом, сколько ее ни опрокидывай в себя, всегда стоит полнехонька до краев.
Последнее время Марфе Лобовой снились дороги. Мощенные камнем и раскисшие от дождей, широкие, обсаженные деревьями, тропинки по зеленям, вытоптанные сотнями ног. И всегда — фигура идущего впереди человека. Засыпая, она каждый раз знала, что сейчас будет торопиться, идти вперед, бежать, а он, незнакомец, все равно будет впереди и все так же далеко. Обессиливая, она начинала звать, протягивала руки, — он уходил, медленно уменьшаясь и, наконец, совсем исчезая. Марфа просыпалась и начинала думать.