Вася прижмурился и вышел на кухню, зажег свет и там. Ему становилось веселее. Он подсел к плите, стал ее разжигать. К приходу матери нужно было согреть чай, и самому тоже хотелось есть. Сырые дрова не загорались, только шипели и потрескивали. Вася подумал немного, принес свою сумку с книгами, решительно вытряхнул все содержимое на пол, сумку швырнул в угол, а книги стал разрывать и жечь. Тетрадки по письму и по арифметике последовали за учебниками, туда же отправились карандаши и линейка и еще несколько тетрадей и учебников. Теперь дрова горели хорошо, а Вася, не мигая, испуганно глядел в огонь круглыми глазами. Только одно он оставил — ручку-самописку, подаренную дядей Митей.
Мальчик вздохнул. Дядя Митя сейчас бы подсказал, что делать. Он такой умный, все знает, на инженера учится. Он бы им задал. Он на бокс как умеет, он его учил — ра-аз! р-раз! Вася вспомнил, разжал кулаки. Дядя Митя давно к ним не заглядывает. Мама не хочет ничего говорить, лучше не спрашивать. Мама очень сердитая, может даже отшлепать. Так однажды было. Вася, после первой в жизни взбучки, старался не повторить той же ошибки. Он сам мог спросить у дяди Мити. И недавно целый день простоял у заводских ворот, рядом с проходной. Он выбрал, когда у матери был отгул. Замерз очень, а дядю Митю не встретил и вернулся домой. Хотя руки с мороза совсем зашлись, матери он ничего не сказал.
Вася налил чайник и поставил его на огонь. Затем подумал и поставил на плиту кастрюльку с холодным гороховым супом. Возле горячей плиты по телу у него сразу пополз озноб. Он погрел руки над плитой совсем по-взрослому, с наслаждением ахая, затем поел горячего супу. Вскипел чай. Вася осторожно сдвинул чайник с огня на край плиты. После кружки крутого чая вприкуску с сахаром ему неудержимо захотелось спать. Он по-хозяйски, как учила мать, подмел кругом плиты, широко зевая, дождался, пока прогорели дрова и над углями перестали играть синие изогнутые языки огня, и, встав на табуретку, при помощи железного прута, которым помешивают горящие дрова, задвинул заслонку в трубе. Потом он стал решать, стоит ему мыть руки или нет, вообще-то мать всегда говорит, что на ночь нужно мыть руки, но это если все хорошо. А так, пожалуй, не стоит, все равно не поможет.
Он уснул с немытыми руками возле плиты на стуле, и его разбудил громкий стук сначала в дверь, затем в окно. Вернулась с работы мать. Стрелки на часах были где-то возле единицы.
— Ты почему не в кровати? — строго спросила она, стягивая с себя ватник. — Что за фокусы? Свет жжешь. Ты что, бояться стал?
— Да нет, мама, я так просто…
— Просто… Кто спит так вот, не по-людски? Господи, господи, — вздохнула она, — морозище-то прямо дьявольский, того и гляди, на ходу в сосульку застынешь. Ты плиту топил?
— Топил. Как пришел, так и топил, вон еще теплая.
— Правда, теплая, с улицы-то знобь берет. Такие морозы постоят — дров не хватит. Придется еще покупать.
Согреваясь, она ходила по комнате, одновременно что-то передвигая и переставляя, раскладывая по своим местам. Сегодня впервые за много дней она довольна, смена прошла удачно. Вытянула чуть ли не на двести процентов. Ее сменщик, токарь пятого разряда, с фамилией, из-за которой он вынужден выслушивать много веселых шуток, поздравил ее. Тимочкин была его фамилия, и самое главное — что-то девичье в манере держаться, здороваться, робко и гибко протягивая руку. Он был интеллигентен, в свое время чуть-чуть не закончил юридический институт. Помешала война.
— Очень тебя поздравляю, — сказал он, пожимая руку и заглядывая в глаза. — Ты молодец.
— Ладно тебе, Герка, — сказала она, вытирая вторую, свободную руку о спецовку. — Подумаешь, невесть что!
— «Что, что»! Вот у меня разряд выше, а столько не сделаю. Счастливого тебе отдыха.
— Спасибо. И тебе. Теперь со всех ног бежать надо, на автобус еще не сядешь. Мальчонка один среди ночи. Герка, станок смазан, мусор убран, все на месте. Можешь убедиться.
Тимочкин посмотрел на нее умными, робкими глазами нерешительного человека, и она ушла. На автобус все равно не попала. Добиралась через мост пешком. Сейчас она бесцельно ходила по комнате и улыбалась. Ну, перестал показываться, черт с ним. Жили до сих пор? И дальше проживем, ничего страшного. «Ведь жили? Жили ведь?» — спрашивала она у себя. Пусть с тех пор, как увидела Дмитрия, многое изменилось, пробудилась надежда, она старалась глушить ее грубостью и водкой. Хотела она этого или нет, зловредная искорка разгоралась, и ничего нельзя было поделать. Ну и что из того? Пусть ей всего двадцать семь, она еще молодо выглядит. Все равно все кончено, жизнь кончена. Она поняла это в тот самый момент, когда он, рассерженный, хлопнул дверью и ушел. «Забуду, забуду!» — твердила она и, несмотря на тяжелую смену, вернулась легкая и светлая, и Вася, удивленно щурясь, спросил:
— Мам, разве сегодня получка?
Она поглядела на него, не понимая, потом рассмеялась от души добрым, неловким смехом — так она давно не смеялась. Сама того не желая, каждый вечер ждала она стука в дверь и ложилась спать с каждым днем все более угрюмая, на вопросы сына отвечала неохотно, сквозь зубы. Она видела: Васек тоже ждет. Они боялись смотреть друг на друга, потому что думали об одном и знали, что думают об одном. Она жалела сына и мучилась, глядя, как он тихонько собирает и разбирает подаренную Дмитрием авторучку. Она на все бы пошла для сына, но здесь она ничего не могла сделать.
Сегодня, после тяжелой, но удачной смены, она была возбуждена и быстро все переделала, вымыла грязные тарелки, прибрала на столе, подтерла полы.
— Придется еще раз протопить, — сказала она. — Выстынет до утра, продрогнем мы с тобой, Васек. И чай надо подогреть, остыл совсем.
— Давай разожгу, — отозвался Васек.
— Ладно, ладно уж, иди ложись, а то в школу проспишь.
Вася стоял, угрюмо и молча рассматривал пол.
— Ты чего набычился?
— В школу я больше не пойду.
— Что? Как — не пойдешь? — больше от неожиданности переспросила она и присела рядом. Взяла мальчика за плечи, повернула к себе и заглянула ему в глаза.
— Я тетради пожег и книги. Не пойду больше.
— Подожди, — остановила она, темнея в лице и как-то сразу постарев. — Подожди, — не сдержавшись, со злом крутанула она сына за рыжие вихры и, увидев его сухие колючие глаза, сразу опомнилась и отпустила. — Почему не пойдешь? Что за новости — учебники жечь? — Она увидела в углу пустую сумку и покачала головой. — Ведь они денег стоят.
Вася поднял голову и поглядел смелее. «Смотри ты! — удивилась женщина. — И когда он успел стать таким вихрастым и рыжим?»
— Вырасту и заработаю, — сказал он. — Только ты не ругайся, мам. Я заработаю даже раньше, а потом уже вырасту. А в школу больше не пойду.
— Да что случилось хоть, горе мое? Обидели?
— Да…
— Кто обидел?
Мальчик, сжав губы, молчал.
Она поняла, у нее сразу опустились руки, вся она как-то погасла.
— Ладно, — сказала она тяжело. — Не ходи, проживем. Проживем без них. Ладно, будешь дома, а подрастешь — найдется тебе дело.
— Спасибо, мам. Ты все равно лучше всех, — сказал он упрямо, не поднимая глаз.
Она подхватила его на руки, унесла в другую комнату, и он брыкался и говорил, что не маленький. Она раздела его, уложила в постель. Он быстро уснул — намаялся, ожидая. Она все сидела рядом и потом тоже уснула, опершись о спинку кровати. На кухне догорали дрова в плите и шипел чайник. Из угла выбежала мышь, встала столбиком, свесив передние лапки, пошевелила усами и носом. Затем стала взбираться по венику, взобралась на торец черенка, посидела и по небольшому углублению в стене осторожно и ловко поднялась к полке, заставленной банками, мешочками с крупой и мукой.
Солонцовой ничего не снилось, только ей было очень трудно дышать. Взявшись за грудь, она тяжело всхлипывала.
На рассвете от дикого мороза ошалело гудели телеграфные столбы, конские кругляши на дорогах подскакивали на метр. В полях стояла мертвая тишина. Стоило свернуть в сторону, войти в белый неподвижный лес, и картина менялась. Нет-нет и прозвучит шорох — осыплется снег. Нет-нет раздастся живой звук: дятел тронет морозное дерево, или клест обронит сосновую шишку, или в последний момент, не разбирая кустов, рванется от голодной лисы длинноногий беляк, пойдет отмахивать по лесу широкие сажени. А то, не обращая внимания на потоки сыплющегося сверху снега, пройдет по привычному маршруту лось — в послевоенные годы они появились в окрестных лесах невесть откуда, понемногу расплодились и теперь, ревностно оберегаемые законом, попадались все чаще и, непуганые, не очень-то сторонились людей, нещадно объедая молодые деревца. Лобов как-то за одним из них гнал верхом.
Дмитрий любил лес не меньше поля, и особенно на рассвете. Он вставал затемно, задыхаясь от сухого мороза, уходил на лыжах прямо через Острицу. До опушки всего полчаса быстрой ходьбы. Долго плутал по лесным полянам, утопая и проваливаясь в сугробах, возвращался в село. У деда Матвея дымилась на столе горячая картошка, стояли в мисках соленые огурцы и моченые антоновские яблоки.
Дмитрий возвращался в одно и то же время, старик никогда не ошибался.
Они ели картошку с огурцами и тихо разговаривали. Дед Матвей за четыре года изменился, хотя внешне не очень заметно. Стал более замкнутым, совсем несговорчивым, все время проводил с топором или ножом в руках. Если не строгал топорища, тесал коромысла, выстругивал колодки для своего приятеля-сапожника. Занимался иногда чем-нибудь другим. Толок и просеивал табак и открывал вьюшку в трубе, чтобы вытягивало, — дышать в такие минуты было нечем в маленькой избенке, собранной по бревнышку с большим трудом с помощью деда Силантия два года назад.
Дед Матвей чихал и ругался, вспоминая вслух, в какой просторной избе жил до войны. Самый настоящий пятистенок. Неважно, что начинал оседать. Теперь бы приподнять, подложить пару венцов дуба, и тогда — еще на век, надо же ей было сгореть.
Шли годы, старик начинал отделять свою сгоревшую избу от общей войны; ему порой думалось, что изба могла бы и уцелеть. Племяннику негде вытянуться, старик каждый раз сокрушался. Голова упиралась чуть ли не в потолок — так мала избенка, бес ее возьми!
— Ничего, старик, — успокаивал его Дмитрий. — Я же ненадолго. День, два — опять на работу. Не журись, ничего не сделаешь. Не нужна мне большая изба, старик, и в этой хорошо. Не веришь?
— Ладно, ладно, Митька. Ничего я не знаю. Сейчас вы молодые, да ранние. Человеку простор нужен, а так ему душно.
Разговор завязался на второй день после прихода Дмитрия, за ужином. Они выпили раз и другой по стакану мутноватого, приятного на вкус самогона, настоянного на вишневом листе. В подслеповатое окошечко ничего не разглядеть — ранние наступают зимой сумерки, быстро и молча приходит ночь. Дед Матвей зажарил глазунью. Она, еще горячая, пузырилась на большой черной сковороде, занявшей чуть ли не полстола. «Где он ее такую откопал?» Дмитрий рассеянно вслушивался в длинные и туманные рассуждения деда Матвея: в подпитии со стариком случалось. Дмитрий приготовился к долгому сидению. Он набегался на лыжах, и ему не хотелось разговаривать, тянуло после стакана самогонки на сон. Дед Матвей, выпив, проворчал, что слаба штука, обманывает честной народ чертова баба.
— Марфа? — спросил Дмитрий, зевая, вспоминая другой вечер, пять лет назад.
— Какая там Марфа — кума Степанида, есть у нас такая червоточица. Марфа теперь не занимается. Стала председательшей, куда и делось. Сейчас она на ферме работает — передовичка! — во тебе! Я тебе, Митька, не так просто говорю. Человеку, ему, лешему, простор нужен. А так, взаперти, он чахнет, хоть ты его салом-медом залей, все одно чахнуть будет. Баба и расцвела, на простор вышла, ветру свежего хватила.
— А как ты понимаешь простор, старик?
— А как его понимать? Налить еще?
— Давай, на сон можно.
— Вот то-то и оно, понимаю. Что тебе говорю? Колхозы вон объединили, землю в собственность закрепили, все такое, пятое-десятое. Если хозяин, пошто каждый командует: это сей, а это не сей? А откуда им знать, что у нас родит, а чего не родит? То-то я тебе и говорю. Вот председатель, Степка Лобов, мой сосед однорукий. Я его таким знал, — дед Матвей показал на четверть от пола. — А что есть председатель, обчеством выбранный? Если хочешь, разнесчастный человек, семья у него разнесчастная. Свои его ругмя ругают, приезжее начальство тоже в три шеи костерит. А почему, спрашивается? Э-э, брось ты, Степка, говорю ему, брось должность свою проклятую, не хозяин ты на ней, а самый распоследний батрак. Не она при тебе, а ты при ней заместо работника. Всякое там городское дерьмо, прости господи, крутит тобой и вправо и влево — как захочет.
Дед Матвей помолчал, покивал, низко наклоняя седую голову. Дмитрий видел его лохматый затылок.
— Вот я ему и говорю: брось. А он своей культей знай машет. Кому-то, мол, надо ж! Может, его правда, вот ведь и колхозы объединяли, его, однорукого да неграмотного, оставили.
— Он на курсах в городе был, учился.
— Ну, был, был! Раньше наш брат курсов не кончал, а земля родила. Земля, она, как дите, ласку любит. Чтобы ты к ней сердцем приросши был. А сейчас что? Вот я тебя спрашиваю, Митька, ты рабочий человек, ты мне ответь. Вот, работаю я… Ты слышишь?
— Конечно, слышу. Что ты, старик, расходился? Ты работаешь, я работаю, все у нас работают.
— Может, работают и все, а как получать, тут, брат, разно выходит. Тебе мяса кусок, мне квасу глоток. Сколько ты получаешь, а ну, скажи?
— Я… В хороший месяц больше тысячи вытянет. У меня на учебу много времени уходит, а так и больше можно.
— Ага! Во-о! — Дед Матвей помотал у самого носа племянника темным пальцем.
— Что — ага?
— То. Тебе тыщи в месяц мало, а я тридцать палочек. Ага! Знаешь, сколько в прошлом году у нас трудодень обошелся? Не знаешь? Так скажу: двести тридцать граммов на трудодень. Вместе с ячменем. Во-о! Сроду счету такого не слыхивать было. Граммы отколь-то взялись, вот тебе как научно дошло. И получается не грамм — один срам, во-о! Сколько они стоят, твои двести тридцать граммов, на деньги? Каких-нибудь тридцать копеек. Штаны купить, срам спрятать, нужно полторы сотни отвалить. Во-о! Ты мне скажи, Митька, могу я заработать за год на одни штаны, чтоб голой ж… не светить, или как? Ты рабочий человек — ты скажи! А я тебе скажу: ни к чему мне она, земля, коль от нее одни слезы. И уходят в город, там хоть в брюхе пусто, зато кино посмотреть можно. Будь лет на тридцать моложе, тоже б ушел, в брюхе щелк, на ж… шелк. Тьфу! Тьфу! — сказал дед Матвей, встал покачиваясь, утомленный длинной речью, полез на полку за жестянкой с табаком.