Как на самом деле было, никто не знает, но рассказывают вот что: шел по улице человек, шел и шел, а потом вдруг упал. Подбежали к нему, смотрят, а он не тот. Какой он прежде был, никто, конечно, не знал. Шел себе по улице и шел, а когда упал, смотрят, он совсем не тот. Ну конечно, тут шуры-муры, туда-сюда, то-се, подбежал второй, поднял человека, пустил его по улице — идет. Как колесо покатился. Опять стал тот самый. Никакого интереса.
Вика сказала Сапожникову:
— Ну что ты мне всякую чушь рассказываешь… Ну, а кто он, тот человек?
— Кто?
— Который упал?
— А-а.
— Нет, правда, кто?
— Это был я.
— А второй, который его поднял?
— Это был тоже я, — сказал Сапожников. — Однажды раненый упал на льду и разбил лицо. Это был тоже я, а однажды я замахал крыльями, взлетел на забор и закукарекал. Это был тоже я.
— Ты очень чувствительный.
— Нет, — не согласился Сапожников. — Я задумчивый.
— Ничего, все еще наладится, — сказала Вика — Ты еще выпутаешься.
На подоконнике стояла хрустальная ваза колокольчиком. Вика воткнула в нее какие-то прутья и налила воды. Два дня они стояли веником, а на третий брызнули розовыми цветами.
Сапожников только хотел было сказать ей, что вот, мол, сухие прутья, если их поставить в вазу да налить воды — и другое в этом роде, — только рот раскрыл, а она тут же все сообразила.
— Ты мыслишь образами, — сказала Вика, — не инженер, а прямо какой-то Белинский.
— Я — сломанный придорожный цветок татарник, — сказал Сапожников. — Я — Хаджи Мурат. Меня теперь только в хрустальную вазу ставить… Ничего нельзя, двигаться нельзя, пить нельзя, курить нельзя…
— Только без пошлостей.
— Я ни слова не сказал о женщинах. Что ты взвилась?
— Я тебя знаю.
— Вот-вот, курить нельзя, пошлости говорить нельзя… Слушай, — сказал Сапожников, — мне сегодня улица снилась. Лето, а по асфальту идут глазастые девчонки в мини-юбках, с вытаращенными коленками…
— Противно, — сказала Вика.
— Ты же сама такая.
— Я бы их из пулемета расстреляла.
— А не жалко?
— Жалко, — сказала она.
И Сапожников вдруг откинул одеяло и выскочил на холодный пол. Ничего. Жив.
Вика крикнула:
— Ты что?
Сапожников стоял на паркете на дрожащих ногах.
— Совсем с ума сошел, — сказала Вика, — совсем…
Сапожников похлопал себя ладонью по ноге.
— Волосики… — сказал он.
Вика вылетела из комнаты.
— Не сердись, — крикнул Сапожников. — Пошлости тоже зачем-то нужны.
Хлопнула входная дверь.
— Тишина, ты лучшее из того, что я слышал, — сказал Сапожников и, держась за стенки, выбрался в коридор, где у него возле холодильника имелась гиря.
— Лучше умереть стоя, чем жить на коленях, — сказал Сапожников и нагнулся за гирей.
Тут на него упала щетка, потом рулон чертежей. Они показались ему очень тяжелыми. Он запихнул их в угол. Отдохнул немножко. Потом рывком поднял гирю, подержал ее над головой и осторожно опустил на пол.
Ничего не случилось.
— А ну, — сказал Сапожников сам себе и поднял еще раз.
Потом он доплелся до кровати и сел на краешек. В груди булькал, толкался и бил крыльями недорезанный петух.
— Болит, — жалобно сказал Сапожников, но никто не услышал. — Ну и хрен с ним. А раньше, что ли, не болело? Уж лучше от гири.
Тогда он встал, повторил все сначала, и пот заливал ему лицо, и слезы заливали ему лицо, а на улице нерешительно бренчали первые гитары, ничего, они разойдутся еще. Скоро лето. И тогда он обнаружил, что стоит на коленях перед гирей.
— Нет… — сказал Сапожников сам себе. — 3ачем же умирать стоя. Лучше все-таки жить стоя, чем умирать на коленях. Если сейчас не умру — буду жить, а как же!
Потом дополз до постели, улегся и дышал.
— Курить бы надо бросить, — сказал он.
И тут чмокнул замок, и вошла Вика.
— Отдышалась? — участливо спросил Сапожников.
— У меня голова болит от тебя, — ответила она.
— Я одинокий, — сказал Сапожников.
— Ну уж нет, — сказала она. — Прежде чем помереть, мы с тобой еще поживем, Сапожников.
Он и раньше замечал, что им разом приходят одни и те же идеи, но не знал, что это бывает на расстоянии.
— А то еще был такой случай, — сказал Сапожников. У него этих случаев было сколько хочешь.
Вика перебила:
— Они мне сообщили, что у тебя инфаркт был из-за меня.
— Они романтики.
Она усмехнулась пренебрежительно, а Сапожников, чтобы ее утешить и выделить из общей массы людей, сказал:
— Им непременно надо, чтобы из-за любви был инфаркт, а еще лучше — помереть. Тогда будет о чем рассказывать и бегать из дома в дом высунув язык.
— У нас же ничего с тобой не было, — сказала она.
— Им это не интересно. Им интересно, чтоб было.
— Мне тоже.
— Но тут уже ничего не поделаешь.
— А может быть, ты циник? — спросила она.
— Нет, — сказал Сапожников. — Я механик.
— Ты всем голову морочишь.
— Что правда, то правда.
— Слушай, а из-за чего у тебя был инфаркт — Ну-у, товарищи! — сказал Сапожников. — Медицина этого не знает, а ты хочешь, чтобы я знал! А был ли инфаркт? Может, инфаркта-то и не было?
— У тебя ужасное отношение к женщине.
— Да, — подтвердил Сапожников, — что правда, то правда. Хотя, скорее всего, нет.
— А зачем ты мне тогда в любви объяснялся? Откуда я знаю, может быть, ты каждый вечер объясняешься?
— Господи, — удивился Сапожников. — Если б я мог каждый вечер объясняться, я бы объяснялся! Нет, каждый вечер я не могу. Я бы тогда был не Сапожников, а господь бог.
Вика поплакала немножко, а потом сказала:
— Я тебе прощаю.
Тут пришла Нюра, и Вика распорядилась:
— Все-таки нужно, чтобы он жил.
— Ладно, — сказала Нюра. — Будет сделано.
— Я так думаю, вы с ним еще хлебнете горя.
— Сапожников, — сказала Нюра, — ты почему девушку обидел?
— Это я его обидела.
— Вы не огорчайтесь, — утешила Нюра. — Кому он в любви объяснялся, потом удачно замуж выходит.
— Вот это самое ужасное, — сказала Вика. — Ну, я пойду. У вас грузовой лифт работает? Я люблю на грузовом.
— Вика, а почему на грузовом? — спросил Сапожников. — Разве ты шкаф?
— Он автоматический, — сказала Вика. — В нем двери сами открываются.
— Все это любят, — сказала Нюра и пошла ее провожать.
Потом загудел лифт, и Нюра вернулась.
— Вот почитай "Литературку".
Сапожников почитал.
Хватит про осень и зиму. Наступило лето.
Горожанин днем обливался потом, а после захода солнца глубоко дышал ночным бензином. Горожанин работал на славу и из-за денег, курил и перевыполнял планы, ссорился с начальством и домашними, глох от шума машин и собственного темперамента, ходил в кино и орал: "Гол! Гол!" — на стадионе и перед телевизором, разводил цветы на балконе и хомяков в банке, покупал свечи и керамику, эстампы и старую мебель, французские туфли и японские купальники, подыскивал комнату для любовных упражнений и боялся любви больше голода. Складывалась какая-то новая эпоха, и ее старались угадать по случайным приметам. Одни говорили, что современность — это модерн, другие — что современность — это лапоть на стене и самовары. Одни считали, что современность — это моя хата с краю, другие, что современность — это смирно и не могу знать. Одни считали современным город, другие — деревню. Рождаемость падала — перенаселение возрастало. Одни глядели на восток, другие — на запад, воздевали очи горе и зрели в корень. Бог и дьявол поменялись обличьем и за мир дрались оружием, а война лезла в души писком транзисторов. Микроскопическое и большое, пошлое и великое перебалтывались в одном котле, и клокотало варево, опрокидывающее банальные прогнозы отчаяния и оптимизма.
Наверное, и во все времена было так, что от великого до смешного один шаг, но Сапожников в другие времена не жил, и старушечий лозунг "раньше было лучше" действовал на него как предложение о капитуляции, и он вовсе не считал, что дорога через хаос должна быть усыпана выигрышными билетами.
Через два месяца Сапожников уехал в Ялту.
На берегу, скрестив руки, стояли старики в футбольных трусах и жокейских кепочках. Девочка-балерина, опираясь на ржавые перила, делала батманы. Другая некрасивая девочка прижималась к некрасивой матери и твердила: я тоже хочу так… О, ей предстояла трудная жизнь. По пляжу ходил человек в белой кепке, заломленной набок, из-под которой выглядывали седеющие кудри. Он поводил плечами и все время как бы собирался сделать что-то вызывающе спортивное. Но не делал. Эта выставка искореженного комнатной жизнью тела была чудовищна. На каменной набережной бушевал голый старик. Он бегал, приседал, размахивал руками, прыгал, как обезьяна, и вздымал руки к солнцу. На топчане сидела, расставив ноги, огромная старуха. Другая, в очках, приветствовала подружку воинственным жестом. Все это живо напоминало сумасшедший дом.
— Ксс-ксс, — слышался сзади голос нянечки, которая общалась с котенком. — Ешь, ешь… да пей молоко, чертенок… Ну, на тебе с пальца… Надо его в столовую отнести… Да где же его мамаша, черт ее побери…
— Она боится нас, — сказал Сапожников, содрогаясь своего сходства с купальщиками, и отошел от пляжа.
Ночью был дождь с градом. Под крыльцом пищал мокрый котенок. А утром на пляж море выкинуло мертвого дельфина. Плавник его костяно смотрел в солнечное небо, на боку была кровавая рана, глазки его были закрыты, и он был тяжелый. Большую муху сносило ветром, и она никак не могла сесть к нему на смеющуюся губу.
На завтрак давали сосиски с картофельным пюре, манную кашу и тертую морковь. Вечером будет кинофильм. Индийская картина "Материнская любовь" в двух сериях. Сапожников знал этот фильм. Там поют.
По террасе все время ходил артист балета в кровавом кимоно с двумя белыми иероглифами — на груди и на спине. У волнолома среди желтой пены плавали бледные презервативы. Кипарисы, кипарисы. Море было лазурное и, как писала чеховская девочка в диктанте, море было большое. Оно действительно было большое, но утыкалось в низкий горизонт. В низкий горизонт теперешнего Сапожникова, человека без перспектив.
— По-моему, критик — это человек, у которого не хватает смелости попробовать свои рекомендации на собственной шкуре, — сказал Сапожников.
— Так бы сразу и говорил, — сказала Неля. — А то "деушка-деушка, который час?".
— Который час? Восемь пятнадцать. Сейчас кино начнется. "Материнская любовь" в двух сериях.
— Учти, я не с каждым в кино хожу.
— Слушай, мартышка, — сказал Сапожников. — Ты какая-то чересчур умная. Тебе не трудно?
— Между прочим, я не глупей тебя..
— Это уж точно, — сказал Сапожников. — Глупей меня еще поискать. Давай разговаривать на близкие нам темы, а то мы запутаемся. Вот скажи, может пьеса состоять не из героев, а из прохожих?
— Легче надо жить, легче, — сказала Неля.
— Я знаю, — сказал Сапожников. — А как это сделать?
— Ха-ха, — сказала Неля. — Надо б лампочку повесить, денег все не соберем.
— Пошли купим завтра белые кепки, — сказал Сапожников. — А то у нас мозги расплавятся.
— Я стройненькая, — сказала она. — Мне кепка пойдет. Ты знаешь, у меня такое состояние, мне музыку нужно.
За их спиной хихикнули. Сапожников обернулся и встретил взгляд мужчины с хамоватым лицом курортного чтеца. Есть такие чтецы с сытыми многозначительными лицами. Особенно они любят читать Превера. "Луч солнца упал на подоконник, и я вспомнил тебя — Мари". В этом роде. И пожилые дамы чувствуют себя вознесенными… А чтец тут же им читает Пастернака, а потом Аверченко. О дураках.
— Они считают, что я чокнутая, а я не чокнутая.
А Сапожников взял ее за руку и сказал погромче:
— Идем, мартышка… им до тебя еще расти и расти. Они всего лишь слегка начитанные… А ты дикий зверек. Они живут чужим умом, а ты своим. Ты необработанный алмаз. А они обкатанные, как голыши на берегу. Из них только узоры на стадионе делать.
После этого часть людей стала относиться к Сапожникову плохо, а часть — хорошо. И, естественно, ему нравилась эта, вторая часть. Особенно Сапожникову понравилась спина одного дядьки, потому что хотя тот и стоял к нему спиной, но с явным одобрением прислушивался к его тираде. Дядька обернулся и оказался профессором Филидоровым.