Было не очень страшно. Тоскливо только.
У кирпичного забора лежал высокий дощатый ящик. На нем стоял открытый патефон. («Думать о нем? Зачем?») Рядом с патефоном стояли несколько чинов — двое из них с портфелями. И все в фуражках с синим верхом и красными околышами. Среди них я узнал Задницу и Завхоза. Оба держали в опущенных руках револьверы.
— Стоять, — велел конвоир.
Один из чинов — седоватый, в интеллигентных очках — открыл коричневую папку. Глянул на меня поверх очков:
— Вы?.. — И назвал мое полное имя.
— Вы не ошиблись, — сказал я. Он вежливо кивнул и стал читать:
— Постановление Чрезвычайной тройки военного трибунала Ермильского Управления Наркомата внутренних дел. На основании закона о военном положении, статья номер…
Формальности соблюдают, с-суки…
Читал он недолго. Захлопнул папку и шагнул в сторону.
Сыро было, пасмурно, зябко.
— Вперед! — скомандовал другой незнакомый энкавэ-дэшник. Весь в скрипучих ремнях. Кивком велел мне идти к деревянной стене, в тупик.
Я сделал несколько шагов, но тут же обернулся. Чин в ремнях опускал блестящую мембрану на край пластинки. Патефон зашипел, фройлен кокетливо запела о весне.
— Марш! — сквозь песню снова крикнул чин. — Лицом к стене!
— Обойдешься, — сказал я.
У меня кружилась голова, и казалось, что я стою на краю громадного патефона — между диском и черным провалом-рупором, вделанным в корпус. Оглушительная песня толчками вырывалась из железного чрева. Рядом со мной проносился исполинский никелированный обод диска с черным краем пластинки. Чуть в стороне покачивалась на фоне рассветного неба чудовищная мембрана с лепестками ажурного узора.
Да, я стоял и просто на земле, и как бы там, на патефоне.
Чин в ремнях что-то снова сказал мне. Потом пожал плечами и кивнул Заднице. Тот покрутил у нагана барабан, шагнул ко мне. Стал поднимать револьвер. Часто дышал, но на лице — никакого выражения. Как на том самом месте.
— Стреляй скорее, ж…, не бойся, — сказал я. Потому что уже знал: когда он поднимет наган еще чуть-чуть, я брошусь, пригнусь, пуля пройдет над головой. Я вырву у гада оружие и… там видно будет! Помнилось, что во дворе у ворот стоит мотоцикл… И не было теперь в мышцах никакой скованности. Была упругая сила…
Я опоздал совсем немного. На крошечную долю секунды. В последний миг успел заметить, что Завхоз подошел сбоку, со стволом на уровне моего виска…
Упала темнота. И тут же голова моя — в этой темноте — взорвалась тысячей огней. Но огни сразу погасли. С тупой болью в виске я падал в черный провал патефонного рупора.
Звуки песенки догоняли меня, но… нет, это был уже не слащавый немецкий шлягер. Ноты рассыпа`лись, перепутывались и сплетались в другую мелодию. Совсем в другую! Да… это была старая любимая «Рио-Рита»!
Музыка звучала негромко, но упруго. И даже со сдержанной победной силой. Это была моя музыка. Я сам сделался ею. Я превратился в дрожащий воздух, заскользил по трубчатым недрам патефона (они все сужались). Я взорвался струнным аккордом внутри мембраны, притих и тонкой нотой скользнул с иглы в черную борозду пластинки…
Несколько минут (или часов? или месяцев?) я лежал на чем-то твердом, пахнувшем смолой и асфальтом. Эта твердь была неподвижна. И в то же время она куда-то стремительно неслась вместе со мной в черном пространстве. В черном — потому что глаза были закрыты.
Я наконец разлепил веки. Все равно кругом была темнота. Ее заполняла мелодия «Рио-Риты». Откуда она? Зачем праздник, если случилось такое?
В виске сидела твердая, как деревянный кубик, боль. Я встал на колени — голова стразу сильно закружилась. Я потрогал висок, ожидая нащупать липкую дыру. Но покрытый волосками висок был невредим и чист. Тьму вдруг расчертил густой серебряный звездопад. Крупные, похожие на кристаллы звезды косо летели с высоты и сгорали у поверхности рассыпчатыми гроздьями искр. Потянуло прохладным луговым ветром. Он резко прогнал головокружение. Я встал.
В летящем свете звездопада я видел громадное черное поле, распаханное неровными бороздами. Они были глубиной чуть ниже колен. Это была не земля, а что-то твердое. Края борозд поблескивали.
Я пошел вдоль борозды, но какая-то сила тянула меня вбок, поперек борозд. А черное ребристое поле по-прежнему куда-то неслось в пространстве, хотя в то же время оставалось неподвижным. Звездопад прекратился, но полного мрака не было, в небе проступили серые мглистые облака.
Подчиняясь тому, что неумолимо тянуло меня поперек поля, я стал прыгать через борозды. А тягучая, как резина, сила делалась все сильнее. И вдруг при очередном прыжке я понял — это центробежная сила! И несла она меня на край исполинской патефонной пластинки, которая вертелась в неведомом пространстве.
Чем ближе край, тем неумолимее центробежная тяга. Что будет, когда она меня сбросит с диска? И куда сбросит? Я упал, попытался застрять в борозде, но общий для всей вселенной закон центробежного движения вымел меня из скользкой канавы, как букашку. И понес через твердые борозды, перекатывая, словно легкую поролоновую куклу…
Ничего страшного не случилось. Я слетел с края, покувыркался в сырой траве и замер, лежа ничком. Стал ждать: что же дальше? Боялся, что почувствую боль поломанных рук и ног.
Но боль была только от ушибов, несильная. А Ерошкин сипловатый голос вдруг негромко сказал:
— Пожалуйста, выключи «Рио-Риту».
Лишь сейчас я понял: эта музыка все еще неустанно звучит во мне. Напрягся, погасил мелодию. И с закрытыми глазами замер, умоляя судьбу: пусть Ерошкин голос будет не галлюцинацией, не мгновенным бредом, а правдой…
Это была правда. Это был Ерошка. Я увидел его сразу и ярко, потому что над лугами стремительно взошло малиновое солнце.
Ерошка сидел передо мной на корточках. Исхудавший, грязный, со слипшимися волосами, в измызганной своей трикотажной одежонке.
Я быстро сел. Джинсы тут же промокли подо мной, потому что всюду был густой росистый клевер. Я мельком заметил, что росы стеклянными россыпями сверкают на лугах, а никакого патефона нигде нет. Ну, нет и не надо. Зато Ерошка — вот он!
Не веря небывалой этой радости, я смотрел на него и, кажется, глупо улыбался. А он глядел исподлобья. Рванул пук сырой травы, начал стирать им с ног черную грязь. Она не стиралась, только размазывалась. По ногам тянулись длинные царапины, они были еще чернее, чем грязь.
Я не знал, что спросить. Сидел во мне глупый страх, что любой вопрос может что-то разрушить и Ерошка исчезнет.
Он сказал наконец — сипло и сердито:
— Все же догнал я тебя… — И вдруг всхлипнул. Провел под носом ладонью и там тоже размазал грязь.
Я толчком встал, поднял Ерошку под мышки, взял на руки. Он был совсем нетяжелый. Я понес его, путаясь башмаками в сыром клевере и ромашках. Ерошкины ноги болтались, и намокшие кроссовки колотили меня по бедру. Ерошка обмяк и полушепотом сказал опять:
— Все-таки догнал…
И ткнулся носом в мое плечо.
— Долго ты догонял меня, малыш?
— Долго… — выдохнул он.
Подробностей я не знаю до сих пор. Знаю только, что о том, как он догонял меня, можно было бы написать отдельную книгу.
Ерошка иногда рассказывал, но мало и неохотно. А при настойчивых вопросах морщился, и в глазах набухали слезинки. Кое-что я все-таки от него услыхал. А кое-что подсмотрел в его снах, когда он вскрикивал, разметавшись на кровати, а я гладил его взмокший холодный лоб…
Было у Ерошки много беспросветных, захлестнутых отчаяньем дней. Толпы беженцев, обстрелы, трупы на обочинах… Был эшелон, лающие крики конвоиров. Ерошка знал, куда идет эшелон, потому что оказался среди евреев. Он ведь читал кое-что о давней войне и понимал теперь, что впереди. Но то, что он не еврей, доказывать не пытался. Зачем? Этот путь был один из тех, которым Ерошка мог догнать «дядю Славу». Смутное понимание многомерности пространства, видимо, изначально жило в Ерошке. Так же, как понимание непрочности временны`х структур, которые может перетряхнуть легким стуком девочка с красным мячиком…
Но ужас перед камерой-душегубкой оказался непосильным для мальчишкиной души. И когда этот ужас заслонил все другие чувства, все мысли, Ерошка бежал из вагона. Бежал на остановке, когда раздавали узникам крохотные куски хлеба.
Ему повезло сперва. Он сумел укрыться в ближнем леске. Но почти сразу наткнулся на патруль. Это были дядьки с полукруглыми бляхами фельджандармерии на пыльных мундирах.
«Ну и ладно. Теперь это быстро…» — кажется, подумал Ерошка. Глядя на черные короткие автоматы, он поднял из травы гнилой сук, замахнулся, как гранатой. Горячие гвозди ударили по Ерошкиным ребрам…
Но тогда, в первые минуты встречи, я ничего такого не знал. Я нес Ерошку через утренний луг и надеялся выйти на какую-нибудь дорогу. Никаких врагов я не опасался. Потому что невысоко над лугами (видно, с ближнего аэродрома) прошел узкокрылый реактивный лайнер — серебряная птица двадцать первого века.
Наконец я спросил Ерошку:
— А Еська? Ничего не знаешь о ней?
— Не-а… — Он посильнее болтнул ногами. — Но я не боюсь. У нее такая лошадка… Дядя Слава, она Еську, скорей всего, доставит прямо домой.
«А где он, ваш дом-то?» — чуть не спросил я. Но не решился — опять из-за неясного опасения. И спросил о другом:
— А твоя лошадка… что с ней?
— Сгорела… — дыхнул он мне в плечо. И больше я не спрашивал.
Дорога все не попадалась, но зато я вышел к ручью. Он весело ворковал в обрамлении береговых пахучих трав с желтыми зонтиками соцветий. Услыхав говор воды, Ерошка энергично заболтал ногами, извернулся, прыгнул у меня из рук. Весело стряхнул кроссовки, скакнул в ручей — сразу по колено. Струи забурлили вокруг его ног.
То ли от свежести ручья и утра, то ли еще почему-то, Ерошка резко повеселел. С фырканьем и плеском вымыл шею и лицо, обильно смочил волосы и растопыренными пальцами разгладил их на косой пробор. Смыл черноту с коленей. По очереди поджал, как журавленок, ноги, посмотрел. Грязи уже не было, только царапины. Ерошка взглянул на меня — так живо, что с ресниц полетели капли. Глаза были влажные и чисто-зеленые.
— Смотри! — Ерошка подбородком с дрожащей каплей показал на берег. Там валялись его кроссовки — теперь уже растоптанные и грязные (вот уж действительно «лёпы»). На каждой кроссовке, на побитом кожаном носке, сидел кузнечик.
Ерошка стянул через голову футболку (разрушив при этом прическу).
— Выстираю. Хочу смыть это… — Он держал футболку на весу, за плечики, грудью ко мне. Зеленый кенгуренок оказался теперь почти неразличим, выгорел, но белый круг, в котором он сидел, был расчерчен черными линиями — кольцевыми окружностями и перекрестьем. А в центре — такой же черный кружок. Это явно была мишень! И на ней — несколько бурых засохших клякс. Меня передернуло.
Но Ерошка быстро окунул футболку в струи, пополоскал, скрутил, выжал, развернул опять — и оказалось, что мишени нет. И бурых клякс не было. Может, мне они просто почудились? Тем более что кенгуренок (или динозаврик? или кузнечик?) опять зеленел вполне отчетливо.
Но вот что не почудилось! Надпись под белым отстиранным кругом опять была другая! И желто-зеленые буквы теперь не просто поменялись местами. Некоторые сделались иными: SERAFIMA.
Конечно, я ничего не сказал. Просто стало радостнее на душе. А Ерошка, видимо, ничего не заметил. Выбрался из воды. Кузнечики с кроссовок прыснули в траву.
— Никуда не денетесь, — вслед им сказал Ерошка. Стал натягивать кроссовки. Поморщился, ойкнул.
— Что такое? — сразу испугался я.
— Да так… Наколол где-то…
— Покажи!
На белой отмытой ступне был черный след укола с розовой припухлостью вокруг.
— Еще не легче!
Не хватало какого-нибудь заражения!
Средство было пока одно: я нашел на берегу подорожник, намочил, приклеил к Ерошкиной ноге. Растоптанная «лёпа» наделась на ступню без сопротивления. Но сможет ли он идти?
…Сразу скажу: никаких дурных последствий эта Ерошкина ранка не принесла. Но какое-то время я нес Ерошку на плечах, потому что ступать ему было больно — морщился и сопел.
Конечно, он сперва побрыкался:
— Ну, чего это я поеду на тебе, как детсадовское дитя! Я тяжелый!
Но я сгреб его и закинул себе на шею.
— Тоже мне тяжесть. Три кило макарон… — Не разуваясь, перешел ручей и резво зашагал через луг. Ромашки и колокольчики захлестали по мокрым штанинам. Солнце стало белым и жарко светило мне в левую щеку.
Ерошка, смирившись с ролью «детсадовского всадника», сперва молча побалтывал ногами. Потом хихикнул:
— А что тяжелее? Три кило макарон или три кило чугуна?
— Старая шуточка, — сказал я.
— Старая, а ответа никто не знает. Думаешь, одинаковая тяжесть?
— А разве нет?— А вот и нет. Три кило чугуна тяжелее.
— С чего ты взял?
— А конечно! Вот урони себе на ногу макароны и чугун одинакового веса! Сразу убедишься.
— Спасибо за совет. Хорошо, что на ногу, а не на голову… Он хихикнул опять. Привычно так, будто в прежние времена. Потом озаботился:
— Тебе не очень тяжело?
— Мне совсем не тяжело, — соврал я, стараясь дышать ровно.
— А то, может, спустишь меня? Нога уже не болит…
— Сиди, не ерепенься. А то спущу и… дам тума`ка.
Он обрадованно фыркнул:
— Надо говорить «тумака`»!
— Ты же сам говорил «тума`ка»!
— Это раньше. А теперь…
— А что теперь?
— Подожди, — отозвался Ерошка рассеянно. И примолк.
Мы наконец вышли к луговой дороге. Передохнули, присев на валявшуюся у обочины шину самосвала. Потом я снова преодолел Ерошкино (не очень энергичное) брыканье и посадил его на плечи. Поскольку мы не знали, в какую сторону идти, я пошел так, чтобы солнце светило в спину.
Ерошка вдруг сказал сбивчиво:
— Па… послушай, дядя Слава. Я стихи досочинил. Те, про макаку.