К книге
Забыть и вспомнитьСтраница 8
22%
Страница 8
8

На щеках её набирался румянец, глаза блестели.… А класс гудел пчелиным ульем, и только несколько человек сонливо слушали учительницу.

Через несколько дней снова был урок литературы. Когда Людмила Михайловна вошла в класс, было непривычно тихо. Положила журнал. Поздоровалась. И.…едва опустилась на стул, – раздался выстрел. Очень неожиданный в тишине и потому громкий. Это сработал пистон, подложенный под ножку её стула. Лицо учительницы стало белым, руки, лежавшие на журнале, дрожали... Восторженный класс шушукался. За окнами верещала малышня, отпущенная по случаю праздника домой пораньше…

Спотыкаясь на длинных паузах, урок кое-как доковылял до звонка…

Больше мы её никогда не видели. В класс она не пришла, в школу тоже.…Позже говорили, что Людмила Михайловна оставила учительство и устроилась в бухгалтерию какой-то конторы, счетоводом.

Мы быстро забыли о ней.

Сколько событий сменили друг друга!

Но память не хочет изгнать из своих закоулков этот эпизод. И почему, когда я вспоминаю о нём, то и дело ставлю себя на место той растерянной фигуры и гляжу её глазами в отмороженные очи учеников?

Я не знаю, что это – особый талант, знание или род болезни – думать за другого человека, входить в его состояние, жить его болью.… Так или иначе, – это умение - лишнее умение. Оно не делает жизнь счастливее.

Но оно научило понимать: другим тоже бывает больно.

И ещё я понял: мы, дети, бываем большими мерзавцами.

…Учительница истории Галина Васильевна меня, кажется, отличала. Так мне видится теперь из бесстрастного грустного далека. Доброй она была к каждому. Но ведь я был не каждый мальчик, я был еврейский мальчик. Может быть она, неприметная русская женщина из простой семьи выделяла меня потому, что я хорошо отвечал на её уроках – я любил историю. После литературы, конечно, но уж точно перед географией. Отвечая, я иногда прибавлял что-нибудь из прочитанного, кроме учебника, то про французскую революцию, то про Пугачёва.

Я запомнил её приветливый и чуть глуховатый голос, и эту её особенность – быть в сторонке и как бы рядом одновременно – на школьном вечере ли, на субботнике… На выпускных экзаменах, словно невзначай оказывалась возле моей парты и, обронив пару ободряющих реплик, помогала обрести спокойствие и преодолеть панику перед непонятным в билете. На марафонском сидении во время сочинения по литературе деликатно положить на парту лишний бутерброд, - в те голодные годы это дорогого стоило.

Галина Васильевна научила меня одной странной вещи, – оказывается, можно быть добрым в поступках п р о с т о т а к. Не по случаю, или обстоятельствам, и не из корысти или притворства, а по-природе, потому что по-другому не выходит. Будто раскладывал кто-то в людей доброту – кому щепотку, кому кусок, а на кого-то выпало столько, что заполнило всего человека.

У такой доброты не бывает любимчиков.

И возле такой доброты сами собой погибают микробы плохого.

Иногда мне кажется: ещё она догадывалась о непростом мире еврейского мальчика и хотела, как могла, насытить его аурой душевности впрок.

Эти учителя, как и многие другие, учили меня в старших классах. Учитель же, ради которого я и затеял весь разговор, был у нас в «малышовом», в четвёртом. И было это ещё до того, как мы попали на Урал. С Иваном Ивановичем, словесником средней школы номер три города Орджоникидзе, в котором мы счастливо жили до начала войны и эвакуации, связан антизвёздный час моего детства.

Мы теперь знаем, что есть миры и антимиры, частицы и античастицы. Если есть у человека звёздный час, то, как назвать его противоположность? Незвездный? Антизвездный?

Иван Иванович был особенный человек, не похожий ни на кого. А ведь в четвёртом классе у нас было уже несколько учителей. До этого всему – и письму, и чтению, и арифметике, и пению, и рисованию учила одна учительница. В четвёртом пришли в класс «предметники». И среди них Иван Иванович, учитель русского языка.

Иван Иванович появлялся в классе неприметно и, как бы невзначай. Словно шёл мимо по другим делам и заглянул походя. Ни своё появление, ни урок он не превращал в событие. Серый скромный пиджак его был незаметно расстёгнут. Неяркий галстук и нейтрального цвета рубашка, пепельные прямые волосы по обе стороны чистого лба, - всё как бы собралось в нём для того, чтобы быть малозаметным, не бросаться в глаза…Он и сам не выделялся ни на переменах, ни в учительской, куда мы заходили за наглядными пособиями. Он никого из нас не выделял, никого не отличал, и я приятно удивился, когда однажды в школьном буфете, где мы «давили масло» у стойки в очереди, подозвал меня к себе, (почему он выбрал меня?) вручил 20 копеек и попросил взять для него стакан чаю и бутерброд.

Один дальний наш родственник, низенький аккуратный старичок, в чей дом мама приходила навестить знакомых, встречал меня, маленького, неизменной приветливой улыбкой и песенкой: «Кошек мучил, бил собак, и отличный был босяк»…

Кошек я не мучил, собак тоже, но и полным паинькой не был.

Мы, конечно, были головорезы, даже самые скромные из нас источали необузданную энергию. К тому же срабатывала гремучая смесь южных темпераментов: среди учеников были грузины, армяне, ингуши, осетины, и в русское большинство класса затесались, как водится, двое-трое еврейских ребят.

Не только на переменах, но и во время уроков, школа гудела, и много сил и времени, с разной долей успеха, учителя тратили на то, чтобы добиться тишины. Все.

Но не Иван Иванович. Для Ивана Ивановича этой проблемы не существовало. Тишина на его уроках даже не дышала.…Наверное, мы робели в его присутствии, а, может быть, даже и побаивались его. Хотя я не припомню, чтобы он когда-то повысил голос или наказал кого-нибудь.…

Но главной была не эта его необыкновенность. Главным было другое.

- Майсурадзе! Не приставайте к соседке! – тихо произносит Иван Иванович, и угловатый, с уже пробивающимися над губой усиками Шота испуганно втягивает голову в плечи.

Вы скажете – обычное учительское замечание. Обычное, если не знать, что Шота Майсурадзе сидит на последней парте, а Иван Иванович – за учительским столом, повернувшись с п и н о й к к л а с с у, и с м о т р и т н а д о с к у, где двоечник Филимонов потеет над сложносочиненным предложением.

Мы не испытывали судьбу, но иногда забывались, и Иван Иванович, любивший пребывать в этой своей позе, - затылком к классу, - безошибочно называл имя нарушителя и чем, неположенным, тот занимается.

Этот «номер», на грани фантастики, как сказали бы мы теперь, повергал нас в мистический трепет.

Много лет спустя, уже взрослым, я разгадал секрет тайного оружия учителя. Над классной доской висела картина Бродского «Ленин в Смольном», и в стекле, как в зеркале, отражался весь класс – от первой парты до «камчатки». Ивану Ивановичу не составляло труда увидеть, что творилось у него за спиной….

Но…как он продолжал всё равно «всё видеть», и тогда, когда картину у б р а л и (повесили в актовом зале)?!

Непостижимо!

…То лето было для меня счастливым: я, наконец, научился свистеть!

Если б вы знали, как я мечтал об этом! Если б вы знали, что значит для десятилетнего мальчишки уметь свистеть! Пальцами, как Гришка по прозвищу Деникин, рябой вор в законе из соседнего двора, время от времени возникавший на нашей улицы после очередной тюремной отсидки…. Или Ватушик, насмешливый великан-грузин, красавец, страдавший припадками эпилепсии. Или другие взрослые полублатные ребята, к которым нас тянуло магнитом, и которые нас не замечали…. Вообще-то дел у нас было навалом, - лето на Кавказе длинное, жаркое, а соблазнов на улице – завались! С марта все в одних трусиках и - босиком. Лафа! Столько всего за день можно успеть! Я уже где-то рассказывал, сколько всего можно успеть, но так интересно - снова вспоминать набеги на соседские и холодок опасности в груди. Или буйный Терек, ворочающий пудовые валуны. А игра в «отмерного»! Вот где можно показать свою лихость и ловкость, прыгая коновым через того, кто вадит, отмерять ватаге длину прыжка, – а ну-ка, кто повторит? Или игра в альчики, то есть, в кости, в игру воспетую Пушкиным! Это я потом прочитаю: «Юноша трижды шагнул, наклонился, рукой о колено Бодро оперся, другой поднял меткую кость».

А повальное увлечение «жошкой»! Кто больше подкинет ногой шерстяной кусочек кожи, (свинцовая пломба в центре – для устойчивости), - даешь рекорд! И самое любимое – игра в лапту. Вот где упоение, - ты ловок, и бита в руке не знает промаха!

Но для полноты счастья мне не хватало умения свистеть!

Мечта, тайная, как первая любовь в четвёртом классе. Даже сильнее желания научиться играть на барабане. (О, барабан! Звездный час души!…). Ведь для того, чтобы свистеть, не требовалось компании или совместных игр, или, как теперь говорят, тусовки. Мечта затихала зимой и обострялась летом.

В то лето способствовали обстоятельства: родители сделали мне последнее предупреждение: если ещё раз увидят в руках рогатку, запрут дома. Мне не везло: то рогаткой, то камнем или мячом я часто угадывал кому-нибудь в окно, словно весь мир вокруг был стеклянный. Добрый мой отец журил меня, безропотно платя за починку разбитых окон. Стекольщикам даже не надо было подбивать пацанов на чёрное дело – бить окна, обеспечивая им «фронт работы», с этой задачей успешно справлялся я один. Последний случай меня чуть не доконал: накануне я разбил окно. Шум города едва затих, и вот вдруг - опять этот звон, который ни с чем не спутаешь. Я прошмыгнул с улицы, где мы сражались кукурузными кочерыжками, домой, вжал голову в плечи и обреченно стал ждать суда.…Однако никто не приходил, родители мирно беседовали в комнате. Я вернулся на улицу. О, счастье! Окно действительно где-то разбили, но виновник был не я.

Счастье счастьем, но случай не прошёл даром: он сделал, чего не смогли родители с их увещеваниями, - я забросил рогатку.

Однако, если продолжить стекольную тему, то признаюсь, – имел я с неё, как говорят в Одессе, и какой-то навар – в виде удовольствия близко наблюдать работу стекольщиков. Это были романтические люди, это были артисты своего дела! Конечно, не тогда, когда, напившись, они бились насмерть, пуская в ход стамески. Кровь лилась. Казалось, никто не останется живой, но через день-другой, оклемавшись, они с тяжёлыми рамами стёкол на плечах, снова вышагивали по улицам: «Чиним окна!»…

Да. О пьянстве. «Пьян, как стекольщик», эта присказка не уступала известной о сапожнике.

Но когда они работали, мы стояли возле, как приклеенные. Глаз не оторвать! Пассы, как у дирижёра. Одно движение алмаза, - без линейки! – и стекло с лёгким звуком раздваивается; легкое постукивание стамеской (стоккатто!) - и в филёнку входят гвоздочки, ограничители. И, наконец, волшебный пассаж – скольжение стамеской по замазке вдоль пазов и - солнце вселяется в зеркальную плоскость…

Новое дело! –говорила мать, увидев, что я не вынимаю пальцы изо рта. Каждую минуту я выдавливал из себя свист, но кроме сипа и слюны ничего из меня не выходило.

Я смирился…

Засвистел я неожиданно, - для себя, но больше для окружающих. Удача выбрала не очень подходящее время и место, но я ликовал.

Было так.

По улице тянулась процессия. Похоронная. Покойник лежал на грузовике, покрытом кумачом, сзади шёл, надрывно играя, духовой оркестр, за родственниками в чёрном тянулась длинная череда. Мы выскочили из двора на звуки музыки (событие же!), когда подбежали, музыканты сделали перерыв и прочищали мундштуки инструментов, продувая и встряхивая их. Мы прыгали рядом по тротуару, перескакивая через крылечки и ступеньки подъездов…Я продолжал привычное занятие, – выдавливал пальцами шипение изо рта…. И вдруг в тишину ворвался пронзительный свист. Процессия вздрогнула и посмотрела в мою сторону. Я стушевался и убежал.… Во дворе я снова попробовал, – получилось!!! Я ликовал, продолжал свистеть, как соловей–разбойник, нарушая покой этажей.

Я выучился свистеть по-всякому: и четырёхпалым свистом, и двумя пальцами, и одним, и каждым из десяти, от большого пальца до мизинца, потом карандашом, ручкой, любым стержнем.

Пик восторга, сравнимый с щенячьим, начинался с утра, - я просыпался с озарением: я у м е ю с в и с т е т ь. Мир был полон сбывающихся желаний…

Найдётся ли такой современный Босх или Брейгель, чтобы изобразить, что творится в обычном классе начальной школы во время большой перемены? Я бессилен описать это, и вся моя надежда на воображение и память тех, кто учился когда-то в советской школе. Я хочу написать, что в классе стоял дым коромыслом и – осёкаюсь: сравнение примитивное. Но, заглянув в один из словарей, решаюсь всё же оставить – соблазн заёмной мудрости! Дым коромыслом, это когда…в курных избах без труб дым стелется низом, закручиваясь и заволакивая «себя в себя».

В тот день, после долгих каникул, мы бесились, закручивая себя в себя. Кто-то кому-то около доски «загибал салазки», и страдаемый верещал дурным голосом. Ещё бы: процедура не из приятных: сильный слабому ноги за шею заворачивает. В другом углу играли на шалабаны, и у Филимонова уже вспух лоб. Длинный Шота Майсурадзе гонялся за маленьким Артёмом Акопяном – сделать ему «вселенскую смазь», то есть, всей пятерней шарахнуть по лицу снизу вверх. Но большинство впало в дикий раж вокруг пустой консервной банки, – играли в футбол. Банка, грохоча, летала между партами, все прыгали через всех, над головами стоял ор и вопли, и я, полный восторга, поддавшись всеобщему упоению, вложил четыре пальца в рот, и – пронзительный, победный, торжествующий свист рванулся к небесам вселенной.

Мы не расслышали звонка, не расслышали, как стало тихо. Я оглянулся: в дверях стоял Иван Иванович. Нас сдуло за парты.

Обычно Иван Иванович говорил: «Здравствуйте, садитесь!». Без паузы. Теперь он сказал «здравствуйте» и обвел взглядом наши лица. Мы стояли тихо – в самый раз перевести дыхание и остыть. Иван Иванович положил портфель и спросил спокойно, буднично: «Кто свистел?» В портрете Ленина над доской отражалась блеклая неподвижность класса.

Предыдущая главаГлава 8 из 37Следующая глава