К книге
Забыть и вспомнитьСтраница 10
27%
Страница 10
10

Тревога темно вдруг накатила на меня. Воздух колыхнуло тяжким предчувствием (откуда?)… «Не надо было это делать!»…

Я встал и поплёлся к платформе…

Я не стал разжигать костра.

То неведомое, чему должно было случиться, случилось на другой день.

Никакой прямой связи с крестом, поломанным на дрова, у события не было. Но память навсегда связала эти картины: мальчишка с охапкой сломанного креста… Костёр, так и не разожженный мной. И то утро, начинавшееся безмятежно.

…Танк наезжал на меня со скрежетом, гусеницы были в полуметре от лица, я видел комья сырой глины на грубом железе и прилипшую к ним былинку…Гусеница больно ткнула меня в лицо, и я проснулся. Не сразу понял, где я и что…. Но вот разглядел перед носом замызганную подошву босоножки. Босоножка принадлежала тёте Шифре. Должно быть, тётка потянулась во сне и упёрлась в меня.

Тётя Шифра села и стала озабоченно поправлять платок на голове. У тёти Шифры, сколько её помнил, всегда озабоченный вид, словно она решала очень важный вопрос.

Она считалась какой-то дальней нашей родственницей. Тётка торговала в киоске газированной водой. Мы часто с приятелем, наигравшись в лапту или другую игру, пробежав два квартала от дома, возникали перед киоском, с трудом дотягиваясь до прилавка, и выразительно смотрели на стойку с сиропами. Тётя Шифра молча нам кивала, и наливала в стаканы газировку. Пока мы пили стреляющую пузырями прохладу, она озабоченно смотрела мимо и о чём-то думала… Когда объявили эвакуацию, тётя Шифра попросилась с нами в эшелон и пришла на вокзал с небольшой сумкой, куда собрала своё имущество.

Шёл второй год войны. А для нас – второй месяц скитаний.

Я вытащил из мешка учебник по литературе для седьмого класса, который уже знал почти наизусть, но читать не стал, а стал думать о городе, куда мы едем.

Мы едем в Свердловск. Так сказали отцу. Немцы на окраине, контора ваша закрывается, вы немедленно эвакуируетесь. Куда? - На Урал, в Свердловск.

Мне виделось это новое слово само каким-то прозрачным, блёстским. И я представлял такие же белые, большие дома. Как на картинке из журнала. Не каменные и приземистые, как в городе, где мы жили и росли.

Никаких ярких событий не происходило в таборе беженцев.…Разве что эпизод с эшелоном. С тем, что стоял на первом пути.… За долгие недели все привыкли к этому эшелону, как к родному. Он вроде был, как часть дома. К соседним эшелонам ходили по нужде. К совсем дальним – в поисках съедобного. К не очень дальним – переодеться. А этот обжили, как обживают пристройку к дому. На шпалах стояли горшки, возле рельсов шипел примус, старики дремали в тени под самодельной крышей, кто-то к кому-то ходил в гости. Взрослые ребята ухаживали за девушками, женщины в тазиках затевали постирушки.… Особенно приноровились дети, - играли, - в прятки и пятнашки, прячась за колёсами. Малышня блаженствовала в настоящей тени, сидя на шпалах под вагонами. Соседский годовалый малыш часами играл в «песочек», перебирая в ладошках нечистую землю.

Никто не слышал и не заметил, как и когда к эшелону прицепили паровоз. И не сразу заметили, как сцепка бесшумно тронулась с места. Только когда затрещали «палатки» – привязанные к платформам простыни и одеяла, - и опрокинулись кастрюли, заливая варевом сухую землю, спохватились, ахнули. Взвизгнули хохотом.… Это было смешно, - видеть, как всё полетело вверх тормашками.…Вдруг спохватились, закричали. Кинулись к детям и вещам. Истерично запричитала какая-то старуха, тыкая скрюченным пальцем в сторону платформ. «Что, что? Где, где?» Наконец, разглядели. Смех опал, неправдоподобно жуткая пауза сменилась воплем ужаса, и все увидели ангелочка. Он сидел, белокурый и чумазый, в короткой распашонке, на шпалах между рельсами, а над ним, постукивая и набирая скорость, двигались платформы. Ребёнок играл: загребал кулачком пыль, пыль струилась сквозь пальчики, и он подставлял под струю другую ладошку. «Не вставай!», «Не вставай!», кричала присевшая толпа, он не слышал криков, люди стали кричать громче, уже показался хвост поезда, оставалось несколько платформ, они плыли в сантиметрах над головой малыша. Наконец, он обернулся на крики, радостно улыбнулся машущим людям, - столько человек сразу стали с ним играть, - потянул к ним руки и стал подниматься. «Не вставай!» – завопила толпа. Малыш еще радостней улыбнулся, привстал…Скоба последней платформы ударила его по затылку, он упал.

Завыла «скорая».…

К вечеру возбуждение улеглось. Прибрав развороченный лагерь, люди устраивались на ночлег. Огромная луна взошла, взблеснули капельки мазута на шпалах. В Орджоникидзе я не видел такой огромной луны. Но ведь я там никогда не спал на улице, на земле.

Мама привычно приставила к чемодану мешок, - устраивала ночлег. От вещей пахло оставленным домом.

Мы были в пути уже вечность. Остались позади Беслан, Грозный, Махачкала, стоянки в степи, воздушные ночные тревоги…

Первую часть пути человек думает о том, что оставил, вторую – о том, что его ждёт. Это я потом прочитал у Толстого. Я всё реже думал о том, что оставил, хотя последние перед отъездом дни были полны переживаний.

Эвакуацию объявили на десятое августа. Город быстро пустел. Пока взрослые укладывали вещи, я улизнул на улицу, играть в лапту, и вернулся, проголодавшись. Дома был отец, он стоял, опершись на наш огромный дубовый стол, за которым так часто собирались гости, и рассеянно смотрел перед собой. Я прижался к нему, - всегда ласковый, он резко отстранил меня. Я обиделся, отошел, но почувствовал: что-то случилось. Мама заламывала руки и смотрела неподвижно. - Вы всё обыскали? – Всё! – ответила она отцу. В комнате пахло отчаяньем….Оказалось, пропали деньги. Вся пачка. Это было немного, но это было всё, что удалось получить за проданную мебель. Несколько дней назад по комнатам ходил высокий чернобородый ингуш в черкеске с кинжалом, и похлопывал по шкафам, столам, прогибал сетки на кроватях. Я слышал, как он назвал сумму – двести рублей. За всё про всё.

Сейчас до меня доносились обрывки разговора. – «Немцы на окраине, прорвались к аэропорту». «Завтра последний эшелон, утром грузиться». – «Как ехать, Яша, без денег?» - Мать спрашивала отца, он молчал. Пришла тётя Тасо. Тетя Тасо – помощница, её все любят, ей всегда рады, она свой человек в доме уже много лет. Толстая приземистая тётя Тасо, с чуть заметными усиками на круглом лице, неторопливая, спокойная, начинает понемногу прибираться в разоренной квартире. Она уже была рано утром, когда все спали, теперь снова пришла помогать. Она устало двигается, подметает пол, тряпкой смахивает пыль - завтра увезут мебель. «Что случилось?» - спрашивает тётя Тасо с несильным грузинским акцентом. Она видит расстроенные лица родителей. Мама рассказывает, как положила двести рублей в старую газету, перевязала их верёвочкой… «Куда положила?» - спрашивает тётя Тасо. Мама отвечает, что не помнит. «Совсем голову потеряла!» – беззлобно ворчит тётя Тасо. Мне кажется, она очень расстроена нашим отъездом, привязалась к нам за эти годы.… Продолжая ворчать что-то себе под нос по-грузински, он обходит комнаты, заглядывает в книжный шкаф, под кровати, потом идёт к голландской печке, открывает чугунную заслонку и начинает вытаскивать из неё скопившийся мусор, - печка забита под завязку. На полу растёт кучка обугленных щепок, старых тетрадей. Обрывки газет. Вот у неё в руке какой-то пакет, небрежно перетянутый верёвкой. - «Это, нет?»- Мама хватает пакет, разворачивает: - «Этот!» - родители не скрывают радости.

Мы прожили в этом доме много лет. Не думали, что придётся уезжать. Жалели Белкиных, семью, уже пережившую эвакуацию из Киева, их подселили к нам на уплотнение. А теперь вот сами.…До Белкиных жила у нас семья писателя Лурье из Одессы, красивого, молчаливого человека. Лурье прожили недолго, они двинулись дальше на восток. Белкины застряли. Были они тихие, незаметные, выделялись дети – улыбчивый Додька, с которым мы стали приятелями, хотя он был младше меня, и красавица Белка, - яркая, пышная шестнадцатилетняя девушка. Весь город сворачивал шеи, когда она шла по улице. Теперь Белкины покорно ехали вместе с нами уже во вторую для них эвакуацию. С Белкой нам повезло: когда на станциях она подходила к воинскому эшелону, попутному нам хотя бы на несколько прогонов, красноармейцы охотно теснились, впуская вместе с ней и нас… Они, не отрываясь, смотрели на Белку. А она, стараясь не смущаться, всё стягивала на груди кофточку, которая с каждым днём становилась ей всё теснее. Белка была сверхчистоплотна: она умудрялась каждый день мыться по пояс, отыскивая где-то не только воду для этого, но и укромный уголок, и два раза в день чистила свои и без того белоснежные зубы. За чисткой зубов я наблюдал с ужасом, - она драила их… мылом, зубной порошок кончился у неё на третий день. Сам Белкин, небольшого роста, с приплюснутым носом, похожий на человека на известном портрете Дюрера, словно пребывал в дрёме, никогда не спешил, и однажды чуть не отстал от поезда: пока ходил за кипятком, эшелон коротко гуднул и тронулся. Старик протянул нам чайник, а залезть в высокий вагон никак не мог. Его ноги уже волочились по насыпи, и мы все, вцепившись в его слабые руки, с трудом, втянули его вовнутрь.

То утро, начавшееся так безмятежно, обернулось враз суетой. Я не успел открыть свою «Литературу для 7-го класса» как прямо к нашей стоянке подкатил грузовик, и взрослые объявили аврал, - погрузку. Быстро закинули вещи, шофёр, не выключал мотора, подгонял всех, и машина укатила в Баку. На голом затоптанном пятачке остались Белкин с семьей, и я с тётей Шифрой, - в кузове на всех не хватило места. Отец, перегнувшись через борт, на ходу втолковывал Белкину контрольный адрес в Баку, где мы должны встретиться, и ещё номер пристани, где нас будут ждать. До меня сквозь рёв отъезжающего грузовика донеслось: «Пятьдесят! Пристань пятьдесят!» Белкин шевелил губами, запоминая адрес, потом вздохнул и пошёл к станции, мы поплелись за ним…. Мы не уехали не только из-за нехватки места, была и более важная причина: надо было дождаться открытия эвакопункта, - это на той стороне путей, - и отоварить талоны на хлеб. Белкин уселся под станционным окошком, и стал ждать открытия кассы. Уже несколько раз в неделю, говорили, в сторону Баку стали ходить пассажирские вагоны. Женщины, - жена Белкина, Маня, сама Белка и тётя Шифра ушли по перекидному мосту на ту сторону станции в эвакопункт, а мы остались возле кассы. Додька возился в палисаднике с камешками, я уселся на перилах ограждения и погрузился в мысли о белых домах далёкого Свердловска. Белкин задумчиво сидел на ступеньке возле кассы, подперев голову ладонью.

И тут случилось то, что навсегда врезалось в мою память неблекнущей картиной.

Когда-то про это эпизод я рассказал Глебу Панфилову, только начинавшему карьеру кинорежиссёра, - какое-то время мы работали на одной телестудии. Может быть, поэтому воспоминание распадается у меня на кинокадры. Вот Додька склонился над камушками. Вот я, сидящий на перилах и беззаботно болтающий ногами. Напротив, возле окошка кассы, Белкин. А вот возникают, совсем, как видение из прошлой жизни, в тени зелени, две стройные фигуры. Гладкие, красивые лица. Женщина, с лицом русской царевны из киносказки, и мужчина – похожий на нынешнего премьера Касьянова, в дорогом, хорошо сшитом костюме, лицо холёное, безмятежное, симпатичное. Наверное, здешние жители. Они так непохожи на усталых, затравленных беженцев вокруг. У мужчины в руке кулёк с виноградом. Неужто в жизни ещё есть виноград? И люди, которые вот так, просто, могут нести его в открытом кульке? Никому и в голову не придёт применить к себе эту картину из безвозвратного прошлого. Но Белкину, этому совсем нестарому еврейскому старику, приходит. Белкин поднимает глаза и спрашивает, наверное, просто так, по еврейской привычке спрашивать без особой надобности: - «Скажите, а где вы покупали этот виноград?». Мужчина на долю секунды замедляет шаг, лицо его темнеет, и изо рта его, такого красивого, выскакивают чёрные жабы: «Ах, ты, жидовская морда! Тебе ещё и виноград нужен, пархатый жид, недобиток!». Мужчина удаляется, продолжая жидофобствовать сладострастно и грязно… Белкин смотрит ему вслед и философски, почти миролюбиво, замечает: «Чем так долго ругаться, проще было сказать, где…» Пара уже не слышит его, удаляясь. А Белкин…Белкин опирается снова на ладонь, и в следующую секунду я вижу, как он заваливается головой вперед, вытягивается, и его тело мешком сползает по бетонному откосу в канаву. Двое или трое из очереди у кассы бросаются к нему.…Но даже я понимаю: это Смерть. Я вижу первый раз это страшное. Я хочу сглотнуть, но не могу, слюны нет, в горле судорога, а язык – обрывок наждака во рту и не могу распечатать губы… Бессознательно спрыгиваю с перил и мимо окаменевшего Додьки бегу. Бегу по бесконечным ступеням наверх, потом по доскам путепровода над бесконечными путями с мертвыми рядами эшелонов внизу. Бегу по мосту, по которому боялся дальше пяти метром ходить прежде, бегу в бесконечность, не зная, куда – к тётке Шифре, к жене Белкина, в точку эвакопункта, о котором не знаю, где он. Бегу по нескончаемому раскалённому переходу, наталкиваясь на людей.…Где-то, на середине бега меня кто-то хватает за руку. Это Белка. Она смотрит на меня и понимает, что случилось что-то страшное…

Когда мы вернулись, Белкин уже лежал на грязной пыльной платформе. В изголовье его сидел на корточках Додька, и гладил ладошкой щёки отца. По лицу Додика текли слёзы. Я впервые увидел, что они похожи: тот же приплюснутый нос, те же припухлые губы…Белка убежала за врачом, уже бесполезным, жена Белкина села на землю возле мужа, и обхватила голову руками. А тётя Шифра, прижимая к бокам два огромных каравая отоваренного хлеба, ходила вокруг тела умершего и говорила, не переставая: «Снимите с него туфли, ему легче будет! Снимите с него туфли, ему легче будет! Снимите с него туфли, ему легче будет!…» Её не слышали…

Предыдущая главаГлава 10 из 37Следующая глава