К книге
Семилетняя войнаКонстантин Осипов Дорога на Берлин. ЧАСТЬ 1. Глава четвёртая Два друга
13%
Константин Осипов Дорога на Берлин. ЧАСТЬ 1. Глава четвёртая Два друга
6

1

Вступление русских войск в Восточную Пруссию, состоявшееся 21 июля 1757 года, самым решительным образом сказалось на ходе войны. Высланная Фридрихом II для противодействия русским армия фельдмаршала Левальдта была разбита при Гросс-Егерсдорфе. Правда, Апраксин не воспользовался этой победой, а повернул в Тильзит, но в следующем году русские войска завладели Кёнигсбергом и значительной частью Восточной Пруссии. В августе 1758 года Фридрих II атаковал русскую армию при деревне Цорндорф. Обе стороны сохранили свои позиции, однако заместивший Апраксина генерал Фермор приостановил своё наступление и, вопреки прямым указаниям Конференции, оттянул войска за Вислу. Нерешительные, даже подозрительные действия Фермора привели к его смещению. В июне 1759 года в армию прибыл новый главнокомандующий генерал-аншеф Салтыков; Фермор остался в роли его помощника.

В противоположность Апраксину и Фермеру Салтыков не искательствовал при дворе. В своих действиях он руководился только военной целесообразностью, и одно это имело самые благотворные последствия. Но Салтыков был к тому же опытен, хорошо знал русских солдат и умел в своей тактике примениться к их особенностям, — а это было уже залогом успеха.

В июле Салтыков двинул войска по направлению к реке Одеру, на соединение с австрийской армией. Австрийский главнокомандующий Даун остался на занимаемых им сильных позициях, предоставив русским принять на себя во время марша удар неприятеля.

— Это человек, которого святой дух медленно вдохновляет, — с облегчением отозвался Фридрих о Дауне, узнав о таком решении.

Впрочем, австрийцы были, напротив, очень довольны всегдашней неторопливостью своего главнокомандующего и даже выбили в его честь специальную медаль словами: «Продолжай побеждать медлительностью».

Атаковать русских должен был генерал Дона, располагавший 30-тысячной армией. Фридрих всячески побуждал его к этому. Опасаясь, что военный совет, взвесив все трудности предприятия, станет откладывать его, Фридрих запретил Дона собирать совет, угрожая за ослушание смертной казнью. Но как Дона ни усердствовал, король остался им недоволен. На смену ему был прислан генерал Ведель, которому были даны для этого случая права «римского диктатора».

Между тем Салтыков также решил не уклоняться от боя. Упорно, хотя и медленно, он продвигался в глубь Пруссии.

По обычаю, введённому Петром I, впереди армии шла плотными массами конница. Это было ново для западноевропейских стратегов и очень раздражало Веделя. Шли кирасирские и драгунские полки, шла нерегулярная конница: гусары, казаки и национальные команды. Казаки, как всегда, имели по две лошади (вторая для перевозки тяжестей), были вооружены пикой, ружьём и саблей, но калмыки-табунщики при казачьих сотнях имели только луки и стрелы. Команды калмыков, башкиров, казанских татар, сопровождаемые приставленными к ним для наблюдения небольшими отрядами регулярной кавалерии, проникали в лагери пруссаков, проносились по их ближним тылам, поражая своим наездническим искусством, оглашая воздух дикими криками, сея панику в прусском войске. Когда же на подмогу своим поспевала прусская кавалерия, «нерегулярные» начинали отходить, гарцуя и джигитуя, глумясь над откормленными прусскими помещиками, завлекая их до тех пор, пока перед ними не оказывались кирасиры и драгуны. Дав залп из карабинов, русские кавалеристы устремлялись в атаку, и то, что казалось пруссакам преследованием немногочисленного полудикого отряда, превращалось в кровавый сабельный бой с упорными, хорошо вооружёнными и обученными полками. Прусская кавалерия расходовала в этих боях свой наступательный порыв и зачастую оказывалась уже негодной к крупным операциям.

В средних числах июля Салтыков расположился на позиции неподалёку от занятого пруссаками местечка Цюллихау.

Обозные распрягли лошадей; нескончаемая вереница повозок выстроилась на дороге. Солдаты, составив ружья с весёлым хохотом и прибаутками тащили хворост для костров.

В одном месте царило особое оживление: огромного роста солдат с румяным добродушным лицом набрал хворост прямо в телегу и, впрягшись в неё, без видимых усилий тянул в расположение своего батальона.

— Ну и силища! Го-го-го! Не всяк конь такую прорву сдюжит, — раздавались голоса.

Юркий маленький солдатик взлетел одним махам на воз и тонким, бабьим голосом, с ужимками закричал:

— Алефан! А меня свезё-ёшь?

— Ну-к што, — дружелюбно отозвался великан, чуть повернув голову. — Сиди! От такой дуры тяжести немного прибавится.

— Хо-хо! Отбрил он тебя, Митька, — грохотали довольные голоса.

— Чаво отбрил? Я с конём не спорюсь, — отвечал Митька и стал похлёстывать силача прутом, приговаривая: — Вези. Не ленись.

— А далеко ль везть-то? — не обижаясь, спросил тот.

— Дорогой пять, а прямо десять. Но! Вези, Алефан!

Настоящее имя солдата было Егор. Но однажды в походе, когда он один вытащил застрявшую в грязи пушку, видавший это пленный немец с уважением произнёс: «Oh! Ganz wie ein Elefant!»[5].

— Чего он бает? — покраснев, спросил Егор у засмеявшегося офицера.

Тот перевёл ему восклицание немца, и оно неожиданно пришлось по душе добродушному гиганту.

— Ну-к што. Слон — оно животное хорошее, работяга. Как говоришь? Алефан?

Эта кличка укрепилась за ним, и скоро не только его родной Углицкий полк, но вся первая дивизия Фермора знала его под этим именем…

С Митькой его соединяла крепкая дружба. Они были земляки и пришли в армию по приговору одного и того же сельского схода. Как будто «мир», посылая их, уравновешивал и дополнял их друг в друге. Митька был лукав и хитёр, Алефан — прост и доверчив. В бою Митька был зол, и если ему доводилось взять пленного, он норовил первым делом обобрать его. Алефан, напротив, даже опуская приклад ружья на чью-нибудь голову, сохранял всегдашнее благодушное выражение, а у пленных никогда ничего не брал: не то совестился, не то брезговал. Они и теперь бы долго потешали собравшихся дружеской перебранкой, если бы неожиданно не раздался чей-то повелительный голос:

— Кто знает, служивые, где здесь сержант Микулин стоит?

Смех сразу затих. Два офицера верхами, один в форме секунд-майора, другой — капитана, подъехали к солдатам.

— Как не знать, ваше высокобродь… Бона в лощинке батарея. Три палаточки белеют. Там его и найдёте.

Офицеры тронули коней и поехали в указанном направлении.

— Вот, Алексей Никитич, и увидите сейчас вашего друга, — усмехнулся тот, который задал вопрос солдатам. — Посмотрю-ка и я, что за диковина человек, о коем вы столь высокого мнения.

— Отличный, преотменный человек, — горячо сказал Шатилов. — И говорю это не потому, что он отец девушки, которая для меня дороже всего на свете, но вполне беспристрастно. Вы можете во всём довериться ему, а это ли не главный признак подлинного благородства? Да вот вам пример: когда был обнародован манифест о войне, он обязательно захотел вступить в армию. Граф Румянцев предлагал ему превосходное место в одном из своих имений, но он только поместил там Ольгу, а сам вернулся к своим пушкам.

— Но ведь и вы пошли волонтёром? — вставил его собеседник.

— Мне тридцать лет, а ему — шестьдесят… Не говоря о том что у него грудь прострелена. Правда, у него, как он говорит, свои счёты с немцами. Начались они с казанской деревушки, куда он сопровождал в ссылку Александра Ивановича Румянцева, а недавно был ещё случай… Только граф Пётр Александрович и помог… Хотя здесь обидчиком был голландец, но мой старик уверяет, что это — немец. — Шатилов, погрузившись в раздумье, словно говорил сам с собою. — Один человек как-то заявил, что это действительно немец. Но тотчас почему-то отказался от сих слов и после, сколь я ни допытывал v него, не повторил того… Стойте-ка! Да вот и сам Евграф Семёныч.

За два года у Микулина прибавилось седины, плечи ссутулились, но кряжистая фигура его была ещё крепка, а в глазах появилось строгое, начальническое выражение.

— Принимаешь гостей, Евграф Семёныч? — спросил Шатилов, соскакивая на землю.

— Здравия желаю, ваши высокоблагородия, — вытянулся Микулин.

— Э, брось! Мы к тебе не по службе. Это вот приятель мой, секунд-майор Ивонин, Борис Феоктистович. Приехал со мной проведать тебя.

Старик пожал протянутые ему офицерами руки. Украдкой он посмотрел по сторонам и, заметив, что много его однополчан наблюдает за этой сценой, приосанился и с довольным видом погладил усы.

— Как же так? На войне всегда служба, Алексей Никитич. Да вот ещё господина секунд-майора привезли. Много чести мне, старому. Чем и попотчевать, не знаю.

— Не нужно, не нужно, — остановил его Шатилов. — Пойдём лучше с нами, коли ты свободен, вон в тот лесочек. Мне бы с тобой поговорить надобно. А лошадей вели стреножить да пустить на травку.

Подождав, пока Микулин испросил разрешения у командира батареи, с любопытством оглядывавшего визитёров, судя по внешнему виду, штабных, — все трое двинулись из шумного лагеря прямо по рыхлому полю к ближнему леску. Микулин степенно шёл чуть позади.

— Да ты что отстаёшь? — весело спросил Алексей Никитич.

— А как же-с! Ваше дружеское расположение мне доподлинно известно. Однако расстояние состояний между нами имеется. И не гоже, чтобы солдаты подумали, будто я и ровню вам тянусь.

— Он прав, — тихо сказал Ивонин. И обратясь к старику, спросил, указывая на плотно увязанные чехлами пушки: — Это, кажись, шуваловские единороги? Я секретных орудий ещё вблизи не видывал. В чём сила их?

— Как же! — оживился старик. — Они бьют, почитай, втрое дальше прежних, да и метче притом. Опять же снаряд в них главным образом разрывной, а в ем силы, конечно, больше. И к тому, ложатся снаряды полукругом, или, сказать, веером, и много неприятелей одним выстрелом уложить можно.

— Да… Много преимуществ, — проговорил Ивонин. — Чем же достигается такое?

Микулин с некоторым колебанием взглянул на него.

— Нас, когда к сим орудиям приставляют, клятву берут, что не расскажем об устройстве их, — сказал он. — Они всегда закрыты и под замком. Но полагаю, что вам сообщить могу: по чину вашему и по ручательству Алексея Никитича. У них дула не круглые, а овальные. И опять же: на одном станке несколько стволов.

— Хорошо придумал граф Пётр Иваныч, — улыбнулся Шатилов. — Недаром мы сто восемьдесят таких пушек для армии получили.

— Воистину положи меня, хорошо задумал-с! — с горячностью воскликнул старик. — И ещё извольте заметить: возить их весьма удобно. У нас в полку имелось две трёхфунтовых пушки. И всего-то на пятьсот шагов стреляет, а везёт её пара лошадей. А эта гаубица — «малым единорогом» прозываемая — весит тридцать один пуд, но имеет лафет разборный, а потому везде и без труда проходит.

— Что же, — желчно сказал Ивонин, обращаясь к Шатилову, — может, на сей раз граф в самом деле отличился. Вообще-то я, как вам известно, не поклонник его.

— Ну, на вас трудно угодить, — рассмеялся Шатилов.

— А хоть бы и так, — скривился Ивонин. — Пётр Иваныч — затейщик известный. То он велит чеканить медную монету весом вдвое легче, чтобы на этом три с половиной миллиона для казны выгадать, то повышает цены на соль. У нас в России соли расходуется в год чуть не восемь миллионов пудов. Тут, конечно, большой доход можно получить. Да только в деревнях люди болеть стали и даже помирают без соли.

— Что ж делать, — вздохнул Шатилов, — война!

— Нет уж. Не в том дело-с. Царь Пётр за копейку дрался, а ноне всё балы да бриллианты…

— Относительно соли господин секунд-майор верно заметил, — произнёс Микулин. — Была соль по двадцать одной копейке пуд, а стала по пятьдесят. Не всяк её теперь купит.

Они дошли до небольшой рощи.

— Кто идёт? — раздался окрик часового. В сгустившихся сумерках его фигура была неразличима, и только штык слабо поблескивал между ветвями.

Микулин шагнул к часовому и прошептал пароль.

— Посидим здесь, на опушке, — предложил Шатилов. — Евграф Семёныч, хотел я узнать, пишет ли дочка ваша. Я от неё, почитай, три месяца уже ничего не имею.

— Как же, сударь, пишет. Золотая дочь, прямо скажу. Живёт в именье, в Поджаром, всем довольна. Об этом хлюсте, о Тагене, ни духу, ни слуху. Всё бы хорошо, только скучает очень. Она ведь даром что кроткая, а с людьми сходится трудно. От застенчивости, должно.

— От скрытности, — тихо молвил Шатилов. — Ты не знаешь её, да и сама она себя ещё не познала. По виду проста она, а душа у ней не твоя, не нараспашку.

— Подружку ей надобно… — проговорил Микулин и, помолчав, добавил: — Если убьют меня, один ты на всём свете у ней останешься. В твои руки вверяю её. Будь сироте моей заступником. А коль не передумаешь ты, о чём прошлый год говорил со мной, — благословляю вас!

— Да пойдёт ли она за меня? — ещё тише проговорил Шатилов.

— Девичье сердечко капризно. Может, и любит, да вдаль рвётся. Жизнь-то зовёт, всяк думает, что его впереди нивесть какое счастье ждёт.

Ивонин, ковырявший веточкой землю и деликатно притворявшийся, что целиком поглощён этим занятием, вдруг сказал:

— А слыхали вы новость? Синод разрешил на всё время похода отменить для армии посты.

— Ого, — обрадовался Микулин, — теперь поедим мясца! А то хворь развелась. У нас в полку намедни лекарь говорил: из девятисот душ триста болеют.

— Кто особенно хвори подвержен, это рекруты, — проговорил Шатилов. — Вы, Борис Феоктистыч, давно при штабе состоите. Вам, наверно, известно: много ли у нас рекрут призвано?

— В нонешном году один со ста двадцати восьми душ, в прошлом и позапрошлом вовсе не брали, а в пятьдесят шестом году одного со ста тридцати пяти душ брали. Всего же за последние пять лет призвано двести тридцать тысяч человек.

— Изрядно… Куда же они все девались? Не перебил же их немец!

Ивонин пожал плечами.

— Солдаты приставлены к коляскам, к санитарным и амуничным фурманам, к провиантским возам, да все капитаны употребляют помногу людей для личных нужд. Вот к считайте! Третья часть армии состоит из нестроевых.

— Да… — неопределённо проговорил Шатилов.

— Вы изволили упомянуть о немцах, — продолжал Ивонин со всё нарастающим раздражением. — А по-моему, у нас в армии их предостаточно; в другой раз не столь вредны немцы, что перед фрунтом, как те, что в штаб-квартирах засели. О прошлом годе я в осадном корпусе под Кольбертом состоял. Артиллерией у нас командовал Фолькерзам, инженерными войсками — полковник Эттингер, пехотой — Берг, кавалерией — майор Вермилен, осадными работами — полковник Пейтлинг, главнокомандующим был Пальменбах, а генералиссимусом — Фермор.

— Вы рассуждаете наподобие Евграфа Семёныча, — улыбнулся Шатилов. — У вас все иностранцы — это немцы. Да к тому же Пальменбах ныне отстранён без объяснения причин, а над Фермором поставили Петра Семёныча Салтыкова.

— А вы не можете отделаться от вашего прекраснодушия, — кривя губы, проговорил Ивонин, — хотя могли бы многократно убедиться, что в жизни оно скорее вредно. Пальменбаха отстранили, да на его место другие тотчас нашлись. И не нужно далеко ходить, чтобы отыскать их.

— Кого вы имеете в виду? — спросил Шатилов и, показав глазами на внимательно прислушивавшегося Евграфа Семёновича, добавил: — Впрочем, делается уж совсем темно. Будет время поговорить об этом дорогой.

— Э, батенька! — не слушая его, сказал Ивонин. — Кого же иметь в виду, как не начальника нашего авангарда, господина Тотлебена? Мне случаем довелось узнать биографию сего воителя. Интересуетесь ли?

— После, после, — заторопился Шатилов и решительно поднялся. — Пора итти. Тебе, Евграф Семёныч, небось, скоро уж вставать пора?

— Жил на воле, спал подоле, — усмехнулся Микулин, Они снова пересекли то же взрыхлённое поле и вышли к батарее. Лошадь Шатилова, сытая и вычищенная, громко заржала, когда он подошёл к ней.

— Что, Намётка, застоялась? — проговорил Шатилов, ласково трепля её расчёсанную гриву. — Сейчас поедем.

— Ну, Евграф Семёныч, бывай здоров! Станешь писать Ольге, не забудь от меня приветствовать.

— Счастливо вам, Алексей Никитич. Авось, не в последний разок видимся. А коли что, не поминайте лихом. И помните моё стариковское слово: девичье сердце, что воск. Пригреешь — растает. Воистину положи меня, — мы, мужики, сразу любить начинаем. А девушкам стыд мешает аль робость… Ей и хочется сердце в полон отдать, и буди мешает что. Так и с Олюшкой.

Шатилов ничего не ответил. Ивонин и он обменялись крепким рукопожатием со стариком, вскочили на коней и неторопливой рысью поехали вдоль дороги.

2

Темнота совсем сгустилась. В траве немолчно стрекотали кузнечики; над головами проносились с беспокойными криками ночные птицы; откуда-то из ближней рощи донёсся крик совы. Мелькнула падающая звезда и растаяла за синеюшей громадой леса.

Шатилов проводил её долгим взглядом.

«Вот так и жизнь моя, — подумалось ему: — мелькнёт, и никто никогда не вспомнит, не узнает, как и чем жил я». Ему стало вдруг до боли жаль себя. Один на целом свете, отца не помнит, мать потерял пять лет назад. Мать! Как бы дорого он дал за одно только прикосновение её нежных рук! Может быть, он и Ольгу так полюбил оттого, что она чем-то неуловимым напоминает ему покойную.

Мысли его привычно перенеслись к Ольге. Он так приучил себя постоянно думать о ней, что ему казалось чуть ли не изменой, если в продолжение часа он ни разу не воскрешал перед собой её образа. Иногда казалось даже, что ему вовсе не нужно видеть её, потому что встреча разгонит его сладкие мечты, с которыми он так свыкся. Настоящая Ольга станет разговаривать иначе, чем эта, — всегдашняя, в мечтах; настоящая будет совсем по-иному держать себя с ним.

Из-под ног лошадей выскочил заяц, стремглав метнулся и пропал в густой траве. Лошади шарахнулись, захрапели. Ивонин выругался и дважды ударил свою лошадь плёткой. Шатилов улыбнулся в темноте: всегда-то он сердится.

Он отчётливо вспомнил, при каких обстоятельствах впервые встретился с Ивониным. Генерал Тотлебен велел прогнать дважды сквозь строй драгуна, забравшего курицу у немецкой крестьянки. Несоразмерность вины и наказания поразила многих. Солдаты глухо роптали, офицеры представляли Тотлебену, что провинившийся уж немолод и вряд ли выдержит такое количество шпицрутенов. Но начальник авангарда был неумолим. Тогда Ивонин на свой страх явился к главнокомандующему и добился отмены шпицрутенов. Драгуна поставили под ружьё с полной выкладкой на два часа. Шатилова поразила тогда страстность, с которой секунд-майор защищал неизвестного ему человека, и ею смелость в обращении с генералами. «Солдат добрый человек, да плащ его хапун, — сказал Ивонин Фермеру. — Если из-за каждой немецкой курицы мы станем забивать русского солдата, то скоро прусскому королю нетрудно будет справиться с нами». Несколько офицеров окружили Ивонина и горячо поздравили с успехом его благородного и смелого заступничества. Ивонин смерил офицеров насмешливым взглядом и, кривя губы, сказал: «Полноте! В нашей армии почти сто тысяч солдатских задниц. Если одна избавлена от незаслуженной порки, то сколько раз…» Не договорив, он вышел, хлопнув дверью. Шатилов скорее ощутил, чем подумал, что этот бледный сухопарый офицер принадлежит к людям, которых нельзя судить по их поведению. «Он лучше своих поступков», мелькнула у него догадка, и с этого часа он стал добиваться дружбы Ивонина.

— Борис Феоктистыч, — негромко сказал он, слегка повернувшись в седле, — что вы мне давеча касательно Тотлебена хотели сказать?

— Припомнили? А я не хотел мешать вам: вы, небось, в эмпирейские страны унеслись, — обычным ироническим тоном отозвался Ивонин. — Генерал Тотлебен родился в Вюртемберге. Уличённый в лихоимстве, бежал в Нидерландию. Там набрал по поручению правительства полк, но такой сброд, что полк распустили. Тогда он увёз из Амстердама богатую сиротку четырнадцати годов отроду и с разрешения короля Фридерика обвенчался с ней в Пруссии. Приданое он скоро порастряс, а женщину довёл до того, что бедняжка, не взвидя света, запросила развода. Тотлебена вызвали в магистрат, он нагрубил там, и его выгнали из Берлина.

— Да вы не преувеличиваете? — сорвалось у Шатилова.

— Где уж преувеличивать! И вот оный муж, вернувшись в Нидерландию, подал прошение о приёме его в русскую службу. Наш посланник в Гааге препроводил Тотлебена в Петербург, а там он быстро спелся с Вилимом Вилимовичем[6], был представлен императрице и произведён с разу и генерал-майоры. Ныне же командует всем авангардом и под видом борьбы с мародёрством заботится прежде всего о немецких жителях; даже если наши продовольственные магазины застрянут и войска голодны, не дозволяет, вертай его в корень, ни одного яичка у прусской мадамы взять.

— Но не допускать же самочинства! — возразил Шатилов, сам, впрочем, понимая неубедительность своего довода.

— Да не в том дело… По-моему, наш начальник авангарда имеет веские резоны более заботиться о благе подданных Фридерика, нежели о российской армии.

Шатилов даже придержал лошадь.

— Борис Феоктистыч! Ужель вы думаете…

— Ничего я не думаю, — перебил его Ивонин. — А только вспомните, что случилось запрошлый год с Апраксиным. Не с Нидерландов и не из Вюртемберга прибыл, а коренной русак. К тому ж главнокомандующий. А увезён был из армии под арестом. Вы тогда ещё в штабе не числились, кажется?

— Нет. И сознаюсь, весть об аресте главнокомандующего очень меня тогда взволновала. Как сие произошло?

— Как произошло? Приехал Степан Фёдорыч Апраксин в армию с большою помпезностью. Когда мы поход начали и в Риге через Двину переходили, он смотр полкам устроил, у моста два великолепных шатра соорудили: в одном Апраксин со штабом, в другом — приглашённые гости из общества. Зрелище было дивное: войска маршировать хорошо обучены были, шли стройно, на шляпах у солдат — зелёные ветки, на гренадерах — кожаные каскеты, наподобие древних шишаков, и притом с плюмажиками. Словом — загляденье! Апраксина не доводилось вам видывать? Телосложения он был чудовищного, весь расплылся, но вид имел осанистый! Да-с! Смотр прошёл важно.

Ивонин пыхнул в темноте трубочкой, и жёлтые искры затанцовали в воздухе, осветив на мгновенье его лицо с кривящимися губами.

— Пошли мы в Пруссию… Побили прусских под Гросс-Егерсдорфом. Думали, далее пойдём. Ан вдруг приказ: поворачивай оглобли, иди назад. И пошли обратно, хоть никто не гнал нас. Да так поторапливались, что пушки заклёпывали и бросали на дороге. Офицеры сами не свои были, солдаты плакали… Ну, тут вскорости Апраксина и арестовали… — Не знаю в точности, какова вина была Апраксина. По-моему, в его лице прежде всего канцлера ударили. Как Бестужева свалить удалось, про то уж я не ведаю.

— Это мне доподлинно известно, — сказал Шатилов. — Я тогда в Петербурге был. Бестужева вызвали во дворец на заседание Конференции. Он сказался больным и не пошёл. Его, однако, снова вытребовали. Он явился — и здесь же был арестован.

— Где же он теперь, Бестужев?

— Императрица милостиво обошлась с ним. Его сослали в именье Гаретово, под Можайском. Там, правда, нет помещичьего дома, живёт в избе. Но имущество его не всё в казну взято, живёт безбедно. И, как слышно, занялся составлением лекарств из местных травок.

Разговор оборвался. Лошади, не понукаемые всадниками, перешли на шаг и лениво передвигали ноги, пофыркивая и осторожно обходя тускло блиставшие большие камни, которыми была усеяна дорога. С низины потянуло сыростью. Шатилов зябко поёжился.

— Кою же из наших генералов вы уважаете? — обратился он к своему спутнику, продолжая прерванную беседу.

— Кого? Салтыкова, Румянцева… Пожалуй, Захара Григорьевича Чернышёва: он тоже умён, твёрд и честен. В сраженье при Цорндорфе был он взят в плен и ныне ещё томится в Пруссии.

— О графе Чернышёве я наслышан ещё в Петербурге.

— В нём хорошо то, что он вовсе не завистлив и, вопреки штабным обычаям, хорошо отзывается о людях. Вы слыхали его словцо о Репнине?

— Нет.

— Когда ему сказали, что Репнину дали Андреевский орден, он воскликнул: «Не может быть!» — «Право же». — «Нет. Мне его дали и вам могут дать, а Репнин сам ею взял».

Шатилов засмеялся.

— Вы когда и хвалите кого, то не поймёшь, всерьёз или для вида только. Государыня Чернышёва весьма отличает.

— Государыня… Хоть её Фридерик и прозвал весёлой царицей, а ей всё веру дать можно. Она нутром русский дух чует. Страх берёт, как подумаешь, что после неё голштинский принц у нас воцарится. Что будет тогда?

— Да, это загадочно. И толкуют; государыня недавне опять припадком страдала.

— Верно. Лейб-медик её, Кондойди, еле выходил её. И, говорят, сказал: ещё один припадок, и приключится смерть.

— Весьма огорчительно… Э-эй! Намётка! Тише…

Шедшие спокойно лошади вдруг захрапели и попятились. В ту же минуту из глубокой канавы на обочине дороги выросла тёмная фигура, грянул выстрел, и пуля визгнула перед самой головой Шатилова. Ивонин тихо охнул и склонился к луке седла.

— Стой, стервец! Не уйдёшь! — крикнул Шатилов и, подняв в галоп лошадь, поскакал за чуть видневшийся согнувшейся фигурой человека, пытавшегося скрыться в придорожных кустах.

Намётка перемахнула через канаву и в несколько скачков догнала бежавшего. Тот вдруг прыгнул в сторону, обернулся, и новая пуля пропела над ухом Шатилова. В бешенстве он выхватил шпагу и мгновенным чётким движением, так, как делал это на уроках фехтования, с силой вонзил клинок в стрелявшего. Тот, взмахнув руками, рухнул наземь.

Соскочив с лошади, Шатилов склонился над телом. Лежавший хрипел, в горле у него клокотала кровь. Шатилов с содроганием смотрел на него. Это был первый убитый им человек. Но он не чувствовал к нему жалости. Он испытывал только негодование против этого хрипевшего, залитого кровью человека и неостывшее гневное бешенство, от которого всё его тело дрожало, как в лихорадке.

Вытащив трут и кремень, он высек искру, зажёг охапку вырванной с корнем травы и осветил лежащего. То был немецкий бюргер, средних лет, одетый в плотную куртку и грубые штаны. В левой руке его был судорожно зажат пистолет. «Левша», удивился Шатилов. Преодолевая брезгливость, он начал расстёгивать ворот, чтобы исследовать рану, но в этот момент лежащий захрипел особенно сильно и протяжно, всё тело его шевельнулось, вытянулось — и застыло.

— Умер! — проговорил вслух Шатилов поднимаясь. Его по-прежнему била дрожь. Он поймал повод фыркавшей Намётки и с усилием вскарабкался на неё.

Знакомый скрип кожи в седле и теплота Намётки помогли ему притти в себя. Твёрдой рукой он пустил лошадь вскачь обратно. Теперь все мысли его были заняты Ивониным. Что с ним? Неужели убит?

Ивонин лежал на дороге; подле него, понурившись, стоял его конь. Когда Шатилов поднял его, он громко застонал. «Жив! Слава богу!»

Шатилов вспомнил, что у него с собой флакончик оделавана, достал его и обтёр лицо друга. Тот приподнял отяжелевшие веки.

— Что со мной? А, это вы, Алексей! — В тот же момент он всё припомнил. — Кто это стрелял? Вы-то невредимы? Поймали вы его?

— Лежите, лежите… Стрелял какой-то прусс. Из тех, кого Фридерик на нас науськивает. Я его догнал, да сгоряча убил. Куда вы ранены?

Ивонин, кряхтя, приподнялся и сел.

— Кажется, в левое плечо. Засветите какой-нибудь огонь.

Рана оказалась действительно в верхней части руки. Кровь шла обильно, но когда Шатилов туго перетянул руку, она продолжала стекать только тонкой струйкой. Приподняв Ивонина, Шатилов усадил его в седло, перехватил повод его лошади и поехал рядом с ним, осторожно поддерживая его за талию.

Ивонина лихорадило, зубы его выбивали частую дробь. Он пересиливал себя, крепко держался здоровой рукой за гриву лошади и только изредка, когда она спотыкалась, чуть, слышно стонал.

— До чего же обидно! — проговорил он слабым, но по-всегдашнему насмешливым голосом. — Воистину положи меня, как сказал бы Евграф Семёныч… Получить рану перед самым сражением…

— А ты думаешь, оно состоится? — спросил Шатилов, не заметив, что впервые обратился к Ивонину на «ты».

— Конечно… Был Гросс-Егерсдорф, был Цорндорф, теперь здесь… у Пальцига… — Он охнул и осёкся.

— Молчи, молчи уж, — строго сказал Шатилов.

Впереди зазвучали конские копыта, послышался лязг оружия. То был конный казачий дозор. Узнав о происшедшем, высокий бородатый есаул послал казаков за телом убитого немца и дал двух провожатых Шатилову. Спустя полчаса Ивонин был доставлен в лазарет.

Шатилов отправился в главную квартиру, чтобы доложить о случившемся, но там его почти не стали слушать.

— Эх, родимый, — сказал ему старый бригадир, не отрываясь от разложенных на столе карт, — жалко Ивонина, да не время сейчас об одной ране говорить. Скоро их тысяча будет, да потяжелей: назавтра должно сражения с Веделем ждать. А вас, капитан, недавно к главнокомандующему требовали. Идите-ка туда живее.

Предыдущая главаГлава 6 из 45Следующая глава