Выехать из лесу Афанасию помешали крики. Он свернул с просёлка, привязал коня к берёзе и, крадучись, стал пробираться вперёд. У края леса сторожко выглянул из-за густых еловых лап.
Прямо перед собой, за плетнём, отгораживающим лес, Афанасий увидел пяток изб, между которыми весело метались воины в пёстрых, с бесчисленными лентами и прорезями одеждах и знакомых кормщику кирасах. «Ба, уже и тут свей!» — подивился он.
Чужеземцы ловили неподатливую, брыкастую корову с гремящим боталом на шее. Хватая их за пышные рукава, от одного к другому бегала плачущая простоволосая баба и орала благим матом.
Наконец на рога скотины была наброшена петля. Корова отчаянно замычала. Но хозяйка ничем не могла ей помочь, мощным ударом кулака её отбросили в сторону.
— Сеегер![53] — сияя потным лицом, закричал конопатый детина в кожаном колете.
— Сеегер! — дружно поддержали остальные, с хохотом таща на верёвке и подталкивая с боков упирающуюся скотину.
Подхлёстнутая мохнатая лошадёнка покорно потащила вслед за ними нагруженную убоиной и пузатыми рогожными кулями телегу. Из одного куля жёлтой струйкой текло на землю жито.
Немного обождав, Афанасий перелез через жерди, подошёл к бабе. Она сидела на траве, сокрушённо качая растрёпанной головой.
— Отколь тати? — спросил кормщик.
Баба мутно глянула на него, но понемногу взгляд её прояснился.
Всмотревшись в открытое участливое лицо, крестьянка с горечью ответила:
— Из-под городу. У самых стен войском встали да и шастают и шастают околь, все деревеньки обчистили. Нет от них избавы. Уж на что наша глуха — добралися. А и то: новгородцы-то им препоны не чинят, с ними кумовствуют...
— Далеко ль до Новгорода?
— Почитай, пяти вёрст не будет. Близко. — И баба вновь завела про своё: — Ох горюшко наше, беда наша горючая! Кто нас не теснил, не обирал — свои и чужие!.. Страх ак я бурёнку свою стерегла, в дол подале уводила, а тут промешкала... Застигли вражины врасплох.
— А мужики ваши где?
— На стены их воевода позвал. Да толку-то! Ни воюют, ни замиряются.
— Вон оно что, — задумался Афанасий.
— Сам-то ты чей, милок? — полюбопытствовала наконец баба.
— Издалече. Подряжаться в город иду, — молвил Афанасий и, порывшись за пазухой, вытащил несколько монет, протянул их бабе: — Не погнушайся, прими.
— Что ты! — осердилась крестьянка. — Не по миру с сумой хожу. При голове и руках. Дармового не надоть. Убогим помогай... А я тебя было за свово приняла.
Она вскочила с травы, распрямилась, и её рябоватое тёмное лицо словно бы осиялось.
— Прости Христа ради, — донельзя смутился Афанасий.
К ним подходили вылезшие из погребов и ухоронок жители. Громко завопили дети.
— Нишкните! — сурово прикрикнула баба. — Неча сопли размазывать, сена косити собирайтеся. — И уже приветливо сказала Афанасию: — Зайди в избу, останним молочком угощу. Погреб-то, волчищи, слава богу, не углядели...
Чтобы невзначай не угодить в лапы свеям, Афанасию пришлось сделать большой крюк и переправляться через Волхов. Ночь он переждал в поле. На рассвете, когда затих утренний благовест, он подъехал к Новгороду с торговой стороны. Воротная стража не пропускала его, несмотря ни на какую божбу, и тогда он ей оставил в залог коня.
Пройдя мостом и очутившись в детинце, Афанасий хоть и был удручён, а не мог не заглядеться на Софийский собор. В сиянии густого золота куполов-шлемов, в строгом ладе белых, будто воспаряющих стен была не только незыблемая мощь, как в соловецких храмах, но и такая молодецкая стать, что спирало дыхание. Ну и умельцы есть на Руси!
— Впервой, зрю, в Новгороде? — окликнул Афанасия вышедший из собора черновласый молодой священник с озороватыми, весёлыми глазами.
— Впервой, — нахмурясь от того, что его застали за досужим любованием, с неохотой ответил Афанасий.
— Дивуешься, зрю?
— Баско. Порато баско! — хотел было, но не сумел скрыть восхищения кормщик.
— Не поморец ли еси?
— Помор. С Соловцов.
— От игумена Антония?
— Пошто допытываешь? — насторожился Афанасий. — Сам по себе я.
— Ведаю об Антониевой твёрдости, почитаю то, — попросту признался священник и назвался: — А яз протопоп сего храма Аммос.
Афанасий согнал хмурь с лица, пооттаял. Но всё-таки держался настороже.
— Пойдём-ка потолкуем у мя на дворе под рябинкой, — позвал протопоп.
Протопопова рябинка оказалась большим развесистым деревом, тяжёлые кисти которого ещё не зарумянились. Укромное было местечко, и скамья с резной спинкой была здесь особо заманной. Не успели протопоп с Афанасием сесть на неё, как прислуга вынесла из дому стол, покрыла его свежей скатертью. Гостеприимный Аммос потчевал гостя пирогами да рыбой. Кормщик не ждал такого приёма, оставался скованным, неразговорчивым, хоть и пришёлся ему по душе протопоп.
И лишь наслушавшись пылких откровенных речений о вражьих покусительствах на извечные новгородские вольности, о литовских нападках и злохитростях, о присланном Семибоярщиной и посаженном на кол Жигимонтовом пособнике Иване Салтыкове, сыне проклятого Гермогеном Михаила Глебовича, о коварных умышлениях вставшего под городом Делагарди, Афанасий признал в протопопе единомысленника. Выпив кряду две кружки забористого квасу, он без утайки поведал о поморских тяготах и попросил свести его с Исидором.
— Напоролся теляти на ведмедя, — засмеялся Аммос. — Подгадал же еси! В немилости яз у митрополита. Поперёк ему встал: посадских, мол, на козни подбиваю, сан унижаю, понеже с чернью заедино, да Нилом Сорским его за роскошество корю. Послухов на мя наслал, наушничают...
— То ему за обычай, — с горечью улыбнулся Афанасий, не забыв о своей обиде на Исидора.
— Бранюся с ним. Понуждаю его глядети обойма очама, а он и единым глазом не позрит. Терпим ворога у стен, а он мыслит об уговорном согласии.
— Нешто можно?
— Кто ведает, что у него на уме. Смущает еро и нашего воеводу ляпуновский посланник Василий Бутурлин. Оный с Делагарди полюбовную дружбу водит. В Клушинской сече вместе были, нонь и братаются. А тут ещё объявил Бутурлин, будто от Ляпунова наказ пришёл просити на царство сына свейского короля. Наши стратиги и опешили.
— Ни туды, ни сюды.
— Ничтоже дивно. Им бы благочиние соблюсти. Эх, велемудрые мужи!.. Пойдём уж, положу свою головушку на плаху — сведу тя с митрополитом, авось толк будет...
Митрополит будто и не приметил Аммоса, а кормщика встретил ласково и, не чинясь, даже за плечи приобнял. Любо ему было Соловки вспомнить. «Ой мягко стелет!» — забеспокоился Афанасий, с тревогой вглядываясь в студенистое, с припухлыми тяжёлыми веками лицо Исидора. Пристойно выждав, когда митрополит насытится расспросами, кормщик передал ему настоятельную просьбу Антония о ратной помощи.
Но Исидор ничего не успел сказать в ответ: в покои вбежал встревоженный ляпуновский воевода Бутурлин.
— Измена! — в бешенстве вскричал он, потрясая кулаками. — Мил-дружком прикидывался Понтус, сам же обман умышлял... Раскрылся, злодей!.. Я его на ляхов идти к Москве уламывал, чего токмо не сулил. Города Ладогу, Орешек, Копорье, Гдов да иные по слову Ляпунова отдать соглашался, а он, дождавшись подмоги, приступ тут затевает. И меня... меня!.. Из своего шатра вытолкнул!
Бутурлин чуть не задохнулся от гнева. В сердцах плюхнулся за стол, лихорадочно одёрнул край зелёного бархатного покрова с золотым шитьём, схватил и с глухим ударом отставил кубок — не мог совладать с собой.
— Лучши бо, благое творя, пострадати, неже злое творя, — подал из угла голос Аммос.
Ляпуновский воевода круто повернулся к нему, хлопнул ладонью по рукояти сабли.
— Облыжие, — сквозь, зубы выдавил он. — О благе всей земли пекуся, о союзе со свеями супротив ляхов. Зло я творил? А не я ль был со Скопиным, не я ль изранен под Клушином, не меня ль за верность мою Ляпунову ляхи, схвативши, на дыбу вздымали? Свейскую силу, мыслил, ради избавления Руси употребить, на неё опереться...
— Церковь ныне — опора всему, церковь. Православие. Животворящий крест Христов, — ни с кем не споря, стал внушать митрополит и вдруг сорвался, обличил громко, как с амвона: — Сё все вы огнь жжёте и ходите в пламени огня вашего!
Валкой походкой гусака вошёл в покои новгородский воевода князь Иван Никитич Одоевский, сурово и пристально оглядел всех.
— Пошто вопите? От вашего вопу ерихонские стены не рухнут. Наслышан и я о свейских проказах. Будем укрепляться.
— Уж я покажу им! — вскочил из-за стола Бутурлин.
— Опоздание за ум взялися, а меня гнали, не слушали. В детинце-то зелейна казна пуста, ни крупицы пороху, — с дерзостью выставился протопоп.
— Ты пастырь у мирян, а не у войска! — грубо обрезал его Бутурлин и, теребя кафтан на груди, густо побагровел от гнева. — Тебе тут не место!
— Изыди-ка, — с холодным спокойствием повелел протопопу митрополит. — Опосля покличу.
— Всяка душа владыкам превладеющим да повинуется, — заведомо насылая на себя митрополичий гнев, с бедовой весёлостью отвечал Аммос и, дружески кивнув Афанасию, незамедлительно вышел.
— Буяна в протопопах держишь, владыко, выговорил Исидору Одоевский. — Гони! Гони подале, а то он, прыткий, чёрных людишек не на свеев, а на нас подымет. Мало ли смуты уже было?.. А сей молодец пошто тут? — указал он на Афанасия.
Митрополит поведал, какая нужда привела к нему соловецкого гонца. Воевода чесанул белёсую бороду, раздражённо сказал:
— Какое от нас пособление? Сами в осаде.
Бутурлин же повёл себя иначе, подскочил к Афанасию, с жаром заговорил:
— Ко времени ты объявился, к самой поре. Скачи к Ляпунову, сей миг скачи. Донеси ему от моего имени об отступнике Понтусе. Он не простит ему. Он пособит. Скачи!..
Аммос ждал Афанасия на митрополичьем дворе. Ничего не выпытывал: и без слов всё было ясно.
Время близилось к полудню. Протопоп проводил кормщика до самых городских ворот, отвечая ободряющей улыбкой на поклоны каждого встречного. А народу мельтешило вокруг множество, и все сбивались в кучки, тревожно переговаривались: грозная весть уже дошла до новгородцев.
Получив своего коня и вскочив в седло, кормщик прощально махнул рукой, крикнул Аммосу:
— Прости, что хлопот набавил. Тебе, чую, жарко придётся. Жаль, порукой я повязан, а то б остался.
— Яз тут не аскитник, со мной людей много, — успокоил его протопоп. — Себя береги. А Бог не оставит!
Афанасий рванул повод и помчал сквозь распахнутые ворота по Московской дороге.