Вовсе не помышлял Кузьма задерживаться в Москве, да хвороба вынудила. Стали одолевать нестерпимые боли в груди — сказались-таки полученные в схватке с казаками Лисовского удары да маятное изнурительное странствие с пушкой. Остановился Кузьма не на нижегородском подворье, как ранее бывало, а в доме давнего знакомца по торговым делам Фёдора Андронова, где в отсутствие хозяина всем заправляла его хлопотливая и радушная сестра Афимья. Поила она Кузьму разными травными отварами, не уставая при том костить своего брата:
— Спятил наш пострел, напрочь умишком тронулся, угораздило его связаться с Тушинским вором. Да, сказывают, там у проходимца в Тушине великой шишкой стал, из грязи в князи лезет. Вот она, спесь-то что с мужиками делает!.. Забыл Федька, что тятя у нас лаптями торговал. От меня, кровной его, нос воротит. Ох, чую, не кончит он добром!..
Наслышался Кузьма о московских перелётах, что от Шуйского к вору перебегают, а из воровского стана к Шуйскому да и обратно, смотря по тому, на чьей стороне перевес, куда ветер дует. Узнал кое-что дивное и о царе Василии Ивановиче, о его вере в ворожбу да знахарство, о пагубном попустительстве изменникам, о гибельном безволии и нерасторопности. Тяжело у него на сердце стало.
Чуть унялась боль, как он уже собрался в Александровскую слободу.
Не хотела отпускать его Афимья:
— Чай, не излечился ещё. Куда с недугом-то? Аль приветила тебя худо?
Но Кузьма не поддался на уговоры. Уже зима накатала дороги, и нужно было думать о возвращении домой. Но не мог он один воротиться в Нижний, не мог кинуть своих обозников. Нужда заставляла спешить в Александровскую слободу, где почему-то застряли земляки, и о них не было никакой вести.
Прихватив Подеева и Гаврюху, что тоже нашли приют у Афимьи, Кузьма отправился в слободу.
Обозников он разыскал среди согнанного с разных мест на строительство укреплений чёрного люда. Увидев его ввечеру вместе с Ерофеем и Гаврюхой в своей убогой землянке, мужики прослезились: уже не единожды поминали их всех за упокой. Но слёзы навёртывались на глаза мужиков не только от радости.
В чахлом свете скуденького коптящего каганца скученно усевшись на жердевые лежаки, обозники поведали, какая с ними приключилась невзгода:
— Доправили мы корма, Минич, честь по чести да сготовилися уж без тебя в обратну дорогу — неча без проку при пустых торбах лошадок морить... Благо, дни сухи выдалися. Хвать — наказанье Господне: посчитал нас посошными, отряжёнными на всякие работы людьми тутошный надзорщик, голова городной. И никака мольба его не умягчила. Темницею пригрозил за ослушание. Лютей волка антихрист. Так и приткнулися мы к посошным людишкам. А мороки у них тьма: вкруг слободы острог ладить, рвы копать, надолбы ставить. И всё спехом, всё спехом. Князь Михайло Скопин повелел, чтоб де без промешки. Нарядили нас из лесу кряжи возить. Думали мы, отмаемся и — домой. Нет же, ныне ново жильё для войска запонадобилося — ратных сюды валит без числа, лес на срубы сечём. Умоталися, две савраски уж пали. А по делу ли?..
Кузьма участливо посматривал на измождённые бурые лица, всклокоченные бороды, излохмаченную одежонку мужиков. Самому через край досталось лиха, и другим его с избытком хватило. Ох, житьё нескладное!
Он перевёл взгляд на стену, укреплённую кривыми слегами, по которым сочилась, взблескивая в огне светильника, мутная влага. Землянка, будто войлок, была пропитана мокротой. Кузьма ознобно поёжился и тут же его охватило жаром: всё ещё донимала хворь. А болеть ему заказано.
— Шереметев-то Фёдор Иванович тут, поди? — спросил он.
— При войске.
— Нешто ему челом не били?
— Кланялися, не внял. «Не до вас, — молвил, — твердь под ногами трясётся». А и верно, ещё до нашего приходу в слободе великий переполох учинился, ляхи с литвинами от Тушина внезапь напёрли.
Кузьма уже слышал на заставах про тот свирепый налёт. Едва ли не всем тушинским станом ударили вражьи силы по Александровской слободе, отогнал их Скопин.
— Никак не уймутся супостаты, — жаловались мужики, сменяя в разговоре друг друга. — Князь Михайло беспрерывно на них разъезды насылает, а не одолел покуда.
Днесь из слободы без доброй стражи не выйти. Тебя-то Минин, по дороге не тревожили?
— Миловал Бог.
— Видно, можно и без урону проскользнуть. А хоша бы и сатане в когти, токо не тута мыкаться. Да ещё на нашу голову надзорщик-злодей! И за что доля така: замест спасиба — посоха? Жонки-то небось дома обревелися...
Будто на исповеди, изливали обозники свои горести, тяжелили сердце Кузьме. И снова накатывал жар. В замутившейся голове путались мысли. Кузьма не мог взять в толк, как облегчить участь мужиков и поскорее освободить их от принудной посохи.
Всю ночь напролёт не стихали разговоры в землянке.
Наутро, превозмогая немочь, Кузьма направился к торговым рядам в надежде встретить там знакомцев: свой своему завсегда поможет. Велик свет, а дорожки у торговых людей часто сплетаются. Однако Кузьме не повезло. Торговли в тот день не было, и ряды пустовали. От запертых лавок Кузьма повернул на улицу.
Без передыху только реки текут. А у человека есть предел всему и среди прочего терпению. Человек не придорожный каменный крест, чтобы являть собой бесконечную стойкость. Валящая с ног слабость понудила Кузьму сойти на обочину и прислониться к тыну.
Мимо Кузьмы к слободскому царёву двору, былому прибежищу Грозного, где теперь разместился Скопин, конно и пеше двигался разный оружный люд, скакали верховые нарочные. От резкого перестука копыт, тележного скрипа, тяжёлой поступи гудом гудела вымощенная дубовыми плахами старая дорога, уже изрядно разбитая и щелястая. Летела во все стороны грязь, смешанная с мокрым снегом. Но воинство не оживляло улицу, как оживляет пёстрая мельтешня жителей в мирные дни: суровый поток был отрешён от всего вокруг в своей замкнутой озабоченности.
Душевная смута, что в последние дни особенно тяготила Кузьму, ещё сильнее стала одолевать его. «Устал от войны люд, — думал он, — а конца не видит». И не находил Кузьма никакого выхода, стоя, как сирота на чужом подворье. Тут, у тына, и застал его верный Подеев, потянул за рукав:
— Пойдём-ка, Минин. Эва, лица на тебе нет. В тепло надо...
Блуждая с Кузьмой меж дворов, Подеев торкнулся в одни ворота, в другие, в третьи, но везде ему отвечали отказом. Всё пригодное жильё уже было занято ратниками. В конце концов приметив на отшибе в заулке ничем не ограждённую избёнку-завалюху, Ерофей в отчаянии кинулся к ней, торопливо постучал.
Косматый, с пышной сивой бородой и багровым, будто обожжённым лицом старец, похожий на ведуна, появился в дверях, глянул пристально.
— Не приютишь ли, мил человек, за ради Бога? Нам бы отдышаться.
Старец мотнул скособоченной головой — у него, видно, была свёрнута шея, — и мыкнул, отступив внутрь.
— Да ты немой, гляжу!..
Не мог знать Подеев, что привёл Кузьму к человеку, которого чурались в слободе, как великого грешника, в опричные времена служившего подручным у царёвых палачей. Да если бы и знал, всё равно не стал бы привередничать: кто приветчив, не может держать зла. В безотрадной нелюдимости Уланка, как звали хозяина избёнки, кормился тем, что помалу шорничал, чиня упряжь приезжим крестьянам на постоялых дворах, а для услады ловко плёл ремённые пастушьи бичи с волосяным концом, которые были нарасхват в окрестных деревнях, ибо считались заговорёнными. Отменными выходили у бессловесного Уланки беговые плети для выездов в гости, свадеб, маслиничных катаний. У таких плетей, сработанных в «ёлочку», были резные рукояти, что обтягивались на концах чёрными ремешками, в рукоять вделывалось кольцо, в которое вставлялись две-три кисточки из мелко резанной кожи.
Свёрнутые в кольца бичи и плети, развешанные по стене вместе с пучками трав, и были главным убранством убогой избёнки. Любивший всякую добрую снасть Кузьма, как ступил за порог, так сразу и потянулся к Уланкиному рукоделию. Это пришлось по душе старцу. Он поощрительно закивал: сымай, сымай, мол, с копылка-то, ощупай.
— Знатный витень, — похвалил Кузьма, сняв один из бичей и разглядывая короткое ладное кнутовище.
Это отвлекло его от своей немочи, которой он стыдился. Но руки предательски дрожали, и Кузьма поспешил вернуть бич на место. Смекнув, о чём хотел спросить старец, ответил:
— Нет, не пас я — прасольничал. Наука похитрее будет.
Лукаво сощурился старец, затряс лохмами, не соглашаясь: во всякой-де науке свои хитрости, и нельзя ставить одну над другой.
А Подеев уже расстилал на лавке овчину. Подождав, когда он управится, старец легонько подтолкнул Кузьму к лавке, понудил сесть. И всё сразу закружилось перед глазами Кузьмы, и будто мягкими широкими пеленами обволокло тело, стянуло. Впадая в забытье и неудержимо клонясь к изголовью, он ещё смог пролепетать заплетающимся языком:
— Свечку бы Николе Угоднику...
— И Савву, и Власия, и Параскеву Пятницу, и Пантелеймона-целителя — всех ублажим, будь покоен, — смутно и как бы издали донеслись до Кузьмы слова заботливого Подеева.
И он забылся.
Когда наконец Кузьма пришёл в себя, он увидел в дверях старца, осыпанного снегом, словно ёлка в лесу, с охапкой поленьев в руках. Отряхиваясь, старец ободряюще кивнул постояльцу.
— На воле-то что? — спросил Кузьма, запамятовав, что старец нем.
Тот показал на отряхнутый снег: метёт, мол. Постепенно они привыкли изъясняться знаками, испытывая приязнь друг к другу. Сдержанный Кузьма, доверившись старцу, часто делился с ним и своими мыслями, рассказывая о себе всё как на духу.
Однажды, пробудившись среди ночи, Кузьма увидел хозяина, со свечой стоящего на коленях перед иконой. Старец истово молился и плакал. Заметив взгляд Кузьмы, он неожиданно резво поднялся с колен и с ожесточением стал тыкать кривым пальцем в оконце, за которым, сокрытая тьмой, где-то рядом находилась царёва усадьба. Багровое лицо старца страшно почернело, верёвками вспухли жилы на его уродливой шее. К изумлению Кузьмы старец вдруг заговорил:
— Вона, вона, проклятье моё! Тулова-то человечьи безглавые оттоль я сволакивал в пруды, топил, раков ими потчуя. К царскому столу раки подавалися. А Иван-то Васильевич смеялся, наказывал, чтоб раков человечьим мясом ежедень кормить, оттого слаще они ему! От его бесовства грехи его и на меня пали, и на многих! И вина непростима!.. Непростима... Ох, окаянно его опрично гнездо, нечисто место! Смердит, смердит ещё оно!..
— Что же немотствовал ране, не открывался? — воскликнул Кузьма, более поражённый голосом старца, чем самим его признанием. Здравый и вдумчивый ум Кузьмы не принимал поступков, противных естеству.
— Обет мой таков, — сурово молвил старец. — Таю то, от чего вред и пагуба. Безгласием казню себя и безгласием же пресекаю зло.
И, словно опасаясь чего-то, старец вновь устремил взгляд на оконце и задул свечу.