Боярин Семён Мелик слыл на Москве кулачных поединков искусником — он валил ударом наотмашь самого дюжего молодца; это называлось «перелобанить на ушат», то есть так противнику в лоб врезать, что ведра холодной воды мало будет, чтобы привести того в чувство, — непременно целый ушат надобен.
Биться с Семёном — проиграть наверняка, а вызывались многие; в кулачных боях упражнялся в основном мизинный люд, поэтому всякому из низов лестно сразиться с человеком боярского рода... Но род свой боярский Семён не подводил, победителем выходил всегда!
С неуважением, а порой и с явным презрением относились вятшие[96] к забаве Мелика, сам Дмитрий Иванович с неодобрением смотрел на кулачные поединки своего бывшего начальника самой дальней сторо́жи — умельца брать «языков» из Орды. Знатные говорили великому князю:
— Куражится болярин... Силушку девать некуда. Ну так расходовал бы её с почётом, а то со всякой рванью... Хари кровянит!
Понимал великий князь: с рванью вроде бы не с руки, точно, и передал Семёну подобный укор одного именитого, толстомордого. Ведь и имени не назвал, да доискался Мелик и морду вятшего сделал в два раза шире. Дмитрий Иванович пригрозил:
— Случится ещё такое, Семён, пеняй на себя... В сторо́жу Рясску-Ранову к Андрею Попову, благо друг он тебе, отошлю... Простым засечником!
Но теперь Мелик другую забаву нашёл — валить быков на убой своим кулачищем словно кувалдой...
Лучший напарник на ловах — Семён, с ним медведя поднимать из берлоги — одно удовольствие: весело, небоязно, красиво. А из лука стрелять или мечом рубить — равного ему трудно сыскать. Разве что двоюродный брат Дмитрия Ивановича Владимир Серпуховской али Михаил Бренк?.. Сколько же в них удали и стати, пригожести и силы! Но то — князья!..
Зато в питии вина или мёда крепкого тягаться с Меликом и те не могут: пробовали, да не вышло... В подвале, льдом заложенном, двухэтажного каменного дома на Балчуге не стояли у Семёна беременные вином бочки, как у всех бояр, на тридцать вёдер или полубеременные — на пятнадцать, а, как в больших монастырях на огромную братию, располагался целый лагун в две сажени в длину и сажень в ширину; он с места не сдвигался, а питие добывали Семёну через особое отверстие, проделанное в своде погреба, и разливали в оловянники или мерники, а потом по сосудам и в них уж подавали во время товарищеских попоек к столу. Славилось вино меликовское, особенно мёд хороший был разных варений: вишнёвый, смородинный, можжевеловый, оборный, приварный, красный, белый, белый паточный, малиновый, черёмуховый, старый, вешний, мёд с гвоздикой, княжий и боярский. А делали их слуги по рецепту хозяина, по-доброму при этом усмехаясь:
— Знамо дело, навострился наш болярин энтому-самому, когда на стороже был... А чего?.. В лесу глухом... Пей не хочу!
— Балаболы, — возражали другие. — Попробуй, попей на службе... Башку враз великий князь открутит... Эт-то Дмитрий Иванович умеет, не гляди, что с виду обходительный... Да и как иначе с имя, князьками да болярами, они вона всё, что козлы, строптивые...
— Наш не таков — душа нараспашку: пьёт, поёт, дерётся... А душа светлая! Хоть в роду у него татары есть, и по-татарски хорошо гутарит, а весь свой — русский... Христов, одним словом!
На попойках, кои часто случались у Мелика, поднимали полные кубки перво-наперво за здоровье государя Дмитрия Ивановича, за государыню Евдокию, за княжичей и княжну Софью, за митрополита, по отдельности за знаменитые лица, приближённые к великому князю, за русское победоносное оружие и наконец за каждого из присутствующих. А их — ой как много! Не опорожнить кубок вина за поимённо названных — значило оскорбить прежде всего хозяина и проявить неуважение к дому, не желать ему добра, а так же и тому, за чьё здоровье отказывались пить. У себя Мелик начинал первый и неотступною просьбою заставлял выпивать до капли. Постепенно чередой падали под стол гости и, когда Семён оставался один стоять на ногах, выходил во двор и на весь Балчуг орал русские и татарские песни.
Но живя с открытой душой, не менее того отличался бывший начальник сторо́жи и своей сметливостью. Если нужно, многих хитрецов обводил вокруг пальца... И вот такого удальца Дмитрий Иванович отправил из Коломны в тыл Мамаевой Орды во главе особой конной разведки. Во всём походили на своего боярина и десяцкие Афанасий Кренин и Пётр Горский.
В отряде насчитывалось двадцать три бойца вместе с вожаками.
На рассвете, переправившись через Оку, они вскочили на гривастых коней, и вскоре грязно-белый густой туман, осевший в травах по грудь человеку и стоявший в приречных кустах и деревьях, поглотил их. Только слышно было, как чавкала под лошадиными копытами набухшая за ночь росой земля.
Афанасий Кренин — белокурый, с мягкой бородой молодец, голубоглазый, с лицом приветливым; лишь резко очерченные ноздри прямого носа, жёсткие морщины вокруг рта да в плечах косая сажень говорили о том, что он — прирождённый боец, и, когда сходился с врагом на поле брани или встречал его в укромном месте, глаза делались стальными, и сердце не знало жалости... Как и Мелик, владел татарским. Выскочив на пригорок, он попридержал коня, подождал второго десяцкого, Петра, по внешности полной противоположности Кренину: темноватого лицом и волосами, с карими глазами, без бороды, но одного роста с Афанасием и Семёном Меликом, отличающегося молчаливостью и сосредоточенностью в мыслых. Говорил мало, но в разведке делал много и хорошо...
— Пётр, — обратился к нему Афанасий, — разделимся давай, скажем Семёну, а то мы скопом всех распугаем, а на Воже встретимся. В том месте, где порешили Бегича...
Доложили об этом Мелику, тот дал добро, оставшись с десятком Горского: наказал Кренину — с разведкой противника в бой пока не вступать, а если появятся основные отряды Орды Мамая, следить за ними, не спуская глаз...
Теперь поскакали порознь, круто забрав по берегу реки вправо и удаляясь в сторону Пронска, откуда недавно привёл свою рать Даниил, сподручник в битве на Воже, которого разведчики Мелика, как и все москвичи, особо уважали за ум, храбрость и преданность.
В деревни и сёла старались без нужды не заезжать, завёртывали лишь, чтобы разживиться хлебом и разузнать: заглядывали ли конные разъезды ордынцев? А пока набеги незваных гостей, слава Богу, не отмечались... Поэтому по ночам, не хоронясь, разжигали костры, но стражу выставляли.
Афанасий своих десятерых бойцов привёл на Вожу в середине дня, когда вдруг погода, дотоле им благоприятствовавшая, переменилась — пошёл по-осеннему холодный дождь, хотя до конца лета оставалось ещё две недели.
Разведчики — народ ушлый; стреножив лошадей и пустив их пастись, тотчас удобно закопались в сенных стожках, так и неубранных с приречного луга. «Зачем? — рассуждал рязанский смерд. — Всё одно ордынец придёт сюда и заберёт с сеновала или пожгёт...»
Такое мышление давно приобрёл бедный рязанец, живя между Москвой и Диким полем...
Лето ещё брало своё, и вскоре выглянуло из-за туч солнце и, сидя в стожках, разведчики, хотя и укрылись с головой, но отчётливо услышали пение... Оно исходило от границы соседнего хлебного поля.
Афанасий отодвинул клок сена от глаз и представились его взору девицы и бабы. «Откуда?! Мы как сюда приехали, ни одной живой души не встретили...» А потом догадался, в чём дело, толкнул в бок Никиту Чирикова:
— Глянь, поселянки пришли последний сноп наряжать... Вон та, видишь, кокошник на него примеряет?.. Мать честная, целовал бы да голубил! Хороша, право хороша-а! И без косы[97]... В самый раз. По мне. А если ещё и вдовушка, то вообще — во! — и Афанасий, выпрастываясь потихоньку и незаметно из стожка, поднял кверху большой палец...
Никита захохотал, зная озорной по части замужних женщин характер своего десяцкого, сам не единожды выручал его в потасовках, устраиваемых ревнивыми мужьями.
— Да ведь седни дожинки, Афоня, праздник на селе.
— Кому праздник, кому будни...
— Да... Верно. А жаль! Погуляли б!..
А тем временем поселянки обвязали свои серпы последней соломой, стали кататься по жнитве и приговаривать:
— Жнивка, жнивка! Отдай мою силку на пест, на колотило да на молотило и на криво веретено.
И потом они подняли именинный сноп и понесли. Та, которая наряжала его в кокошник (жена-молодица аль вдовица), вдруг взметнула в начинающее голубеть после тёмных туч небо звонкий переливчатый голос:
Посылала меня мать, посылала меня мать...
Его поддержали другие, и вот песня, приобретя силу, добрый размах, разметнулась над полем:
Посылала меня мать яровое поле жать!
Тут Никита идёт...
— Эй, брат, — смеётся Афанасий, знакомый наперёд со словами песни, — не ты ль счас орешки понесёшь?
Раззявили в смехе рты и другие разведчики. Из стожков тоже выкарабкиваются, зубоскалят. Десяцкий показал им кулак, спрятались снова...
Тут Никита идёт, он орешки несёт.
Я не знаю, что мне делать: ум за разум зашёл...
Я орешки щёлкала, я орешки щёлкала,
Я орешки щёлкала и Никиту целовала!
— Ах, Христе Боже мой, ой и погуляли б, ну и погуляли б! — очень жалел Чириков.
Женщины со снопом стали удаляться в сторону села, спрятанного за небольшим лесом. Разведчики поймали коней, оседлали... И вдруг из леса выскочили на мохнатых, низкорослых лошадях десятка полтора всадников в кожаных шлемах, с голыми спинами, но спереди защищённых железными пластинами и кинулись наперерез шествию.
Почуяв опасность, девицы и бабы бросили сноп и с воплями рассеялись. У одного ордынца, по оружию и белой масти коня, видать, не простого воина, тоже была губа не дура, и он сразу направился за молодицей, приглянувшейся Афанасию Кренину. Ордынец нагнал её, в наклоне захватил ещё по-девичьи гибкую талию обнажённой до плеча мускулистой сильной рукой, перекинул женщину через седло. Другие тоже похватали пленниц. Только вряд ли они оставят их у себя или отпустят — это, судя по всему, также конный отряд разведки Мамая, — поэтому натешившись над ними, чтобы не мешали далее, ордынцы прирежут несчастных и оставят трупы на съедение волкам и шакалам. Несмотря на повеление Семёна Мелика не вступать ни с кем в бой, Кренин приказал напасть на насильников. Те, сильно увлёкшись поимкой, растерялись, когда увидели неожиданно вооружённых русских вершников[98].
Сразу у четырёх ордынцев послетали на землю отрубленные мечами головы, троих достали стрелы, остальные, побросав женщин, кинулись наутёк. Знатный ордынец не захотел расставаться с добычей и погнал своего мощного белого жеребца к лесу. Ещё двух всадников снял из лука Никита Чириков, а Кренин погнался за начальником отряда. Тот обернулся, спустил с тетивы стрелу, но промахнулся — она пропела рядом с ухом Афанасия. Это пуще разозлило десяцкого, он вонзил каблуки в бока своего коня, и тот уже птицей рванулся вперёд.
И вот морда его стала доставать круп белого жеребца, и тут только ордынец избавился от лишнего груза, скинув с седла молодицу. Та, ударившись о землю, безжизненно застыла. Но Кренин в это время дотянулся шестопёром до своего противника и легонько тюкнул его по голове, но так, чтобы свалить, а не убить...
Афанасий натянул поводья, конь под ним, приученный в разведке к самым резким движениям и неожиданным решениям хозяина, встал как вкопанный. Кренин соскочил с него, подбежал к ордынцу, убедившись, что тот жив, быстро связал ему руки и приблизился к молодице. Она лежала навзничь, и, несмотря на пережитый страх и бешеную скачку в неудобном положении головою вниз, лицо её выражало удивительное спокойствие и было прекрасным. Афанасий убрал с её лба прилипшую травинку, наклонился и поцеловал. Женщина открыла глаза, глубоко вздохнула и, увидев перед собою красивого белокурого русского, поняла всё и улыбнулась.
— Кто ты? — спросила, пытаясь подняться.
— Полежи пока... Свой... Не ушиблась?
— Вижу, что свой... А зачем целовал?
— Баская[99] больно... Не утерпел. Муж где?
Всё-таки поднялась, села, оправилась.
— На покосах порешили... Мужики наши, остолопы, не поделили делянки, разодрались; косой башку ему и оттяпали... Да не люб он мне был, — просто сказала, — Сиротой жила, а он из зажиточных, вот и пошла за него...
— А дети есть?
— Была дочка... Трёх годочков. Чёрная баба[100] пришла и забрала... Аккурат перед новым годом. Начала гостить в Скопине, а потом в Пронске и к нам заглянула... Полсела почесть вымерло...
— А звать-то тебя?
— Аннушкой кличут.
— А меня Афанасием... Погодь, Аннушка, твой ухажёр, кажись, очухался... — Кренин подошёл к ордынцу, помог ему встать на ноги, заговорил по-татарски. Тот на вопросы не отвечал и лишь зло крутил головой.
— Ничего, приедут Мелик и Горский, и мы тебя баять[101] заставим! Аннушка, — обратился к молодице. — Споймай его коня. И веди за узду. А ну, дроля, пошли, — подтолкнул в спину ордынца, с издёвкой произнёс Афанасий.
Дроля — означало «дорогой», «любезный».
И дроля посмотрел в лицо десяцкого, увидел его глаза и жёстко собранные вокруг рта морщины и пошёл, как миленький — пошёл!
Афанасий сдал его на руки Никите, проводил Аннушку до леса и пожалел, что занят службой, а то провели бы времечко весело и с превеликой пользой... Пошутили, посмеялись, а потом и на самом деле взгрустнулось, уж очень ладная молодица встретилась, да и Аннушке не по себе сделалось: хорош удалец, но понимали оба, вряд ли когда-нибудь встретятся... Скоро такое начнётся! Не до ласк и любви... Лишь бы уцелеть.
— Ты люб мне, Афанасий... Жизнь спас. И я должок верну всё-таки... Пошли! — вдруг произнесла она решительно.
Потянув его за рукав, повела в ту сторону, где тесно смыкали свои кроны деревья, образуя темноту и прохладу.
По пути, не стыдясь, заглянула в лицо Кренину, сказала:
— Может, осудишь меня?.. А я себя — нет! Немужняя жена, вдовица, дочку схоронившая... Мне бы плакать, а я пою!
— И пой, голубка, пой, родная... — Афанасий остановился и прильнул устами к её жарким устам.
Да, жаль, что они никогда уже не встретятся и, забегая вперёд, поведаем: на Куликовом поле Афанасий погибнет... Как тысячи молодых, которые сами недолюбили и их тоже...
Умирающему от ран Афанасию напоследок почудится звонкий переливчатый женский голос:
— Провожала меня мать...
(Куда? На жнитво или на поле брани?..).
Отлетит его душа в небо прежде, чем успеет он найти ответы на эти вопросы. Схоронят павших там, где сражались. Но оплакивать их будут не любимые жёны, девицы, матери, сёстры, а белокрылые ангелы...
А у оставшихся в живых сотоварищей по ратному делу лишь сожмётся от боли сердце, когда они в братскую могилу рядом с Афанасием положат и Семёна Мелика, и Петра Горского, и Никиту Чирикова, ибо весь особый конный разведывательный отряд Дмитрий Иванович перед битвой назначит в дружину Михаила Бренка, переодетого в дорогое боевое снаряжение великого князя... А дружина эта вместе с Бренком поляжет вся.
...Наступил глубокий вечер. Но Семёна Мелика и Горского с его десятком пока не было. Афанасий пробовал ещё раз поговорить с ордынцем, но тот продолжал молчать, даже от еды отказался. Связав ему и ноги, оставили сидеть у костра вместе с караульным. Другие двое расположились поодаль. Днём, когда разведали местность, возле леса обнаружили сельское кладбище... На нём два года назад хоронили и убитых в сражении с Бегичем.
Стоило только исчезнуть с неба последней светлой полосе, как сразу всё погрузилось во тьму; замолкли птицы и потянуло с реки сыростью. Дозорный подкладывал хворост, набранный в лесу, в огонь, искры костра взмётывались и пропадали в ночи. Разведчики снова укрылись в стожках.
Подложив сухую ветку в очередной раз, костровой посмотрел на пленника, сидевшего истуканом; это сравнение дополняла и его бритая голова, блестевшая в отблесках пламени. Костровой зевнул и прикрыл веками глаза.
Стояла тишина, нарушаемая лишь треском костра да всплесками в реке рыбы. Но тут до слуха донеслась со стороны кладбища жалобная песня... Почудилось? Костровой открыл глаза. Ордынец сидел, как и сидел: неподвижно, не шевелясь. Тогда караульный сказал себе: «Точно почудилось...» — и поплотнее запахнулся в широкую накидку.
И снова услышал эту песню, которая становилась уже громче и протяжнее. Она, казалось, шла теперь не с кладбища, а как бы из самой земли, из того места, где паслись стреноженные лошади и мирным сном, если так можно назвать сон дозорных, спали люди Кренина. И вдруг эта песня, похожая на стон, словно вырвалась из-под земли и зазвучала со всех сторон: сбоку, спереди, сзади и сверху.
Караульный в испуге огляделся, увидел, как насторожился ордынец, и костровой понял, что тот тоже слышал её. Дальше — больше... Там, где могилки, возникли огни, стали перебегать с места на место. Ордынец точно забеспокоился, губы у него задрожали, он замычал и, повернувшись к русскому, показал вытянутыми вперёд связанными руками... Нет, это не было сном: караульный узрил наяву, как появилась на могилках белая, в сиянии огней лошадь и громко заржала... Да, всё происходило в яве, потому как ей ответили пасущиеся кони дозорных.
Ордынец замотал головой как сумасшедший, забил кулаками о землю и завопил:
— Сказать буду!.. Зови башка, главный башка!..
Когда подошёл к костру Афанасий, ордынец залопотал по-своему, кивая в сторону леса, где уже ничего не происходило...
И тогда узнал Кренин, что ордынец не просто начальник отряда, а двоюродный брат Тулук-бека, племянника Мамая, мурза, и может многое рассказать кому следует о походе чёрного темника.
— Ладно, — произнёс Кренин, оскорблённый таким недоверием. — Кому следует и расскажешь... А что раньше молчал и почему заговорил сейчас?
— Белая огненная лошадь... Мне один маг и волшебник по имени Фериборз предсказал, что по велению Мамая моя голова слетит с плеч после того, как я увижу белую огненную лошадь... Не хочу к Мамаю, вези к московскому князю...
Наутро к Воже прискакали Мелик с Горским и молодцами. Оказывается, они по пути повстречали дозорных Родиона Ржевского, те везли вести Дмитрию Ивановичу о том, что Мамай на Кузьминой гати стоит, «союзничков» поджидает.
— О-о, у нас же вести, пожалуй, получше будут, с великим князем хочет говорить сам родственник повелителя Дикого поля, — воскликнул Кренин и подтолкнул в спину пленного мурзу.
— С Чириковым и повезёте его к Дмитрию Ивановичу, — решил Семён. — А мы остаёмся...