К книге
Конец черного темникаЧАСТЬ ВТОРАЯ СМЕРТЬ ЧЁРНОГО ТЕМНИКА. 12. «БЛАЖЕННАЯ ОБИТЕЛЬ»
72%
ЧАСТЬ ВТОРАЯ СМЕРТЬ ЧЁРНОГО ТЕМНИКА. 12. «БЛАЖЕННАЯ ОБИТЕЛЬ»
36

Мамай гнал своего любимого коня во весь опор. Великий был без головного убора, и его чёрные кудри развевались на ветру, плоско стелясь на затылке и спадая на шею.

Он далеко вырвался на своём мощном легконогом скакуне. Его тургауды, рассыпавшись, изо всех сил пытались догнать своего каана, что-то кричали, гукали, из-под конских копыт летели выбитый степной мох и срезанная под корень полынь.

Сильный встречный ветер потихоньку охлаждал, осаживая, вскипевшую было при известии об измене Белого Лебедя кровь — тогда великого чуть не хватил удар, такой же, как тридцать три года назад, когда хан Джанибек во время штурма генуэзской крепости Кафы посчитал молодого сотника Мамая виновником в гибели своей любимой жены Абике...

Вначале-то великий даже не понял ничего — так всё это было неправдоподобно, так неестественно: он, покоритель многих царств и народов, Кавказских гор, долин и нагорий, и вдруг какой-то мальчишка, тьфу! — русский щенок, рисующий красками... Мамай захохотал, а потом взъярился как бык: страшная ревность обуяла его сердце...

«Моё уязвлённое самолюбие — это расплата за слабость, — только сейчас, овеваемый ветром, подумал Мамай. — Захотел любви, старый дурак. Песни пел, стихи сочинял...»

Оглянулся и попридержал коня. Тургауды скакали теперь, выгнувшись луком, и по бокам, там, где должна бы крепиться тетива, два его верных наяна, Челубей и постельничий Козыбай, мчались на вороных, пригнувшись к седлу, так что длинные перья дроф на их кожаных шлемах почти касались конских грив.

Позади всех трусил на мышастой кобыле Дарнаба. Мамай узнал его по восточному платью. Кобыла упрямо воротила голову в сторону.

Козыбай и Челубей осадили возле каана своих лошадей, преданно заглянули в глаза ему и безмолвно вопросили: «Полегчало?» Великий скривил рот и отвернулся.

Двинулись шагом.

Челубей, ехавший справа от Мамая, возвышался на коне как гора. В плечах широк, руки его, обнажённые по локоть, перевиты толстыми жилами: ими он мог разорвать бычьи продублённые кожи. Лицо Челубея будто вытесано из камня: низкий, в морщинах лоб, глубоко посаженные хищные щёлки глаз и чёрные усы, свисающие до подбородка. Это ему, силачу Челубею, придётся встретиться в поединке на Куликовом поле с иноком монастыря Святой Троицы Пересветом и умереть...

А сейчас он смотрел на степь орлиным взором богатура, которому нет равных по мощи и ловкости, и жадно вдыхал запах шерсти и пота кочующей овечьей отары, неожиданно преградившей им путь. Пастухи, узнав Мамая, коротким ударом руки сшибли со своих голов малахаи и ткнулись лицами в пыль, цепенея от страха. Козыбай хотел было вытянуть их плетью и разогнать отару, но великий милосердно поднял руку: «Не трогать!»

Отара прошла. Дарнаба громко чихнул, пастухов всё-таки обругал по-итальянски, отчего Мамай зло взглянул на щуплого иностранца и поворотил своего коня к Итилю. Дарнаба понял, что допустил снова оплошность, вспомнив, что Мамай знает их язык, и прикусил губу, опять подумав о неизвестном сопернике, который оттирает его от ханского уха.

Проехали мимо Мау-кургана — холма печали, и великий приказал остановиться возле слепооких каменных баб на высоком отвесном берегу могучей реки.

Солнце поднялось в зенит. От полынных кустов не было тени, и каменные бабы стояли в знойном мареве, тоже не отбрасывая тень; трещали кузнечики, свистели сурки, вытянувшись на задних лапах, а в синем небе почти без единого облака клекотали орлы, носясь над землёй кругами на распластанных крыльях.

Постельничий Козыбай протянул Мамаю шест, наверху которого были натянуты бараньи шкуры вроде зонта. Великий показал рукой на каменных баб, и тургауды кинулись туда устанавливать шест, а под ним обыкновенное конское седло. По-походному.

Неподалёку поставили железную треногу и на неё водрузили чугунный казан. Из кожаных баксонов высыпали под него аргал, развели костёр. Нарезали кусками баранину и положили в казан.

Мамай жёстко уселся в седло, крепко прижавшись спиной к плоским, без сосков грудям каменной бабы. Дал знак рукой, чтобы все, кроме поваров, удалились.

Перед ними расстилались необъятные воды Итиля, вода в сильной реке катилась широкой лавиной на юг, к морю Каспийскому, лишь замедляя бег там, в хаджи-тарханских камышовых плавнях, разливаясь на сотни вёрст окрест. И мысли Мамая, словно полёт орла, проследили могучий бег реки и остановились неподалёку от песчаного морского берега, на котором кочуют кибитки хана Синей Орды Тохтамыша, одного из сильных потомков Потрясателя Вселенной. «Сильных, — усмехнулся Мамай. — Посмотрел бы я на его силу, не поддержи его Тимур — Железный Хромец!..» При мысли о Тимуре у Мамая дрогнула левая бровь: о жестокости Железного Хромца ходили легенды, наводящие страх и ужас...

Судя по тому, как долго и неуверенно добывал себе трон в Синей Орде, Тохтамыш вояка некрепкий, и Тимур, сделав его правой рукой, должен быть им не особенно доволен. «А не пойти ли мне вначале войной на Тохтамыша и прибрать под свою руку его людей и золото?! А потом уже двинуть свои рати на Русь... Да зачем мне люди?! Их у меня тьма, а золота и того больше. Захочу — накуплю ещё фрягов, да и на подходе уже войско с Кавказа... А в Синей Орде, знаю, казна пуста, как шаманский бубен... Да если и пойти на неё сейчас, значит, поссориться с Железным Хромцом... Этого делать нельзя. Вот когда сяду на Москве да заставлю воевать в своём войске русских, тогда-то и поглядим — кто сильнее? Тогда-то и сам Хромец не будет страшен! Ещё попробуем на зуб, из какого он железа сделан!»

Но казалось Мамаю: чего-то недостаёт в его рассуждениях, что-то главное ускользает, не даётся в руки. Что?!

Он ещё крепче прижался лопатками к каменной бабе и закрыл глаза.

Неожиданно прозвучал гонг, призывающий воинов к принятию пищи. Мамай, обжигаясь, проглотил варёную баранину и снова взглянул на Итиль: под правым противоположным берегом плыли купеческие баржи. Отсюда, с высокого берега, они, под парусами, были похожи на стаю белых лебедей, вытянувшихся друг за другом. При этом сравнении Мамаю словно кольнули иглой в сердце: Акку — Белый Лебедь... «Салфат, Гурк, помогите!..»

Да, мир жесток, и кто на миг забывает об этом — тут же наказывается муками и страданием. Доверчивость красит только детей, мужей обрекает на осмеяние...

«Салфат и Гурк, но сейчас я взываю к вам!..»

Но вот Мамай поднял голову к небу, и глаза его выхватили из кружившихся орлов одного, сильного, с длинными крыльями. Слегка изогнув их, он изящно парил над землёй.

Вдруг круги птицы стали быстро сужаться, полёт сразу приобрёл упругость и стремительность, и повелитель понял, что хищник наметил свою жертву. Жажда охоты тоже охватила Мамая, он теперь и сам был тем орлом: только какая добыча как награда ожидает хищника?! Великий стал молить про себя, чтобы это мог быть не грязный суслик или степной ушастый заяц, а волк или горный баран, ну пусть, в конце концов, и красная лисица.

Орел, спускаясь всё ниже и ниже, в один миг сложил крылья и стрелой, словно пущенной из арбалета, упал на землю. И душа Мамая, и мысли его тоже ринулись стрелою, и, когда великий хан увидел в когтях орла рогатую Голову барана, он облегчённо вздохнул и удовлетворённо закрыл глаза. «Это по-нашему...» — подумал, и уголки его губ задрожали.

«Почему Тимур, такой же бывший темник, не чингизид, как я, поддерживает изнеженного ублюдка Тохтамыша?! Что за великая игра кроется за этим?.. Разве я своими делами и мужеством не доказал Тимуру, что со мной надо дружить?! Два сильных тигра в степных тугаях — это мы, а потомки Потрясателя Вселенной давно устроили грызню между собой, возню, делёж, словно шакалы над трупом кабарги, наполовину обглоданной зверем, убившим её...

Железный Хромец что-то задумал... Уж не хочет ли он стать тем первым тигром, которому не будет равных... Значит, я должен исчезнуть. Что, собственно, такое — умереть? Раствориться в вечности, как растворялись не только сильные мужи, а целые народы. Вот по этой степи, на берегах Итиля, проносились на лошадях скифы и гунны, воевали, любили, а их уже нет, только в память о них стоят эти каменные истуканы — слепоокие бабы...»

Подумав так, Мамай лопатками ощутил какой-то жуткий, сковывающий тело холод, исходящий от одной из них, проникающий прямо в самое сердце... Великий с суеверным страхом отодвинулся от каменной девки, быстро вскочил на ноги, взмахнул камчой. Ему подвели коня. Но повелитель крикнул:

   — Мне нужна лодка!

С десяток тургаудов бросились вниз по откосу к воде, где в зарослях камыша покачивалась с крутым носом и высокими бортами лёгкая посудина.

Мамай на ту сторону Итиля взял с собой, кроме гребцов, постельничего Козыбая и Дарнабу, Челубею же приказал оставаться с отрядом.

Повелитель сел на нос лодки, он не повернул головы к противоположному берегу, а смотрел на тёмные обнажённые спины гребцов, на их мышцы, перекатывающиеся на лопатках при каждом взмахе вёсел. От их тел несло резким запахом пота и немытой кожи, но этого великий не чувствовал, привыкший ежечасно, ежеминутно, за исключением, когда оставался один в юрте или гареме, находиться среди своих воинов, не знавших, что такое баня.

Оказавшись на середине реки, гребцы, сидящие по левому борту, вдруг подняли вёсла, и лодка резко повернулась к скалистому утёсу, торчавшему огромной пикой на фоне синего неба. «Куда это правит повелитель? Что он задумал?» — вопрошал про себя Дарнаба, не скрывая уже своего волнения. Пальцы его, сжимающие борт лодки, заметно дрожали.

Мамай резко повернулся к нему, ощерив свои редкие крупные зубы в жёсткой улыбке и вперив в лицо итальянца какой-то отрешённый, весь в себя углублённый взгляд, медленно заговорил:

   — Ты учёный человек, Дарнаба. Ты повидал много стран и народов, много делал зла и много сносил от людей... Скажи: во что веришь?.. — и, увидев на лице итальянца замешательство, поднял руку. — Молчи. Знаю... В силу стрелы, кинжала и яда. Это всё очень просто, Дарнаба. Так же просто, как день зачинается с восхода солнца, жизнь человека с первого крика ребёнка, вылезающего из чрева матери на этот солнечный свет, и всё потом кончается мраком: день — ночью, жизнь человека — могилой. И нет на земле ни одного человека, который мог бы избежать иной участи. Как хотелось Потрясателю Вселенной жить на земле вечно, но великий китаец[68] сказал ему на это прямо в лицо, не боясь, что может умереть, не показав своей крови[69]: «Жить вечно не будешь, ты смертный, как все, и тело твоё, разложившись в пыль, смешается с пылью земли...»

За прямой и честный ответ Потрясатель Вселенной щедро наградил мудреца и отпустил его домой в сопровождении своих тургаудов.

Я тоже хочу услышать честные и прямые ответы на свои вопросы.

Дарнаба влил в свои глаза побольше собачьей преданности — жизнь научила его немалому актёрскому мастерству. Мамай, взглянув на него, расхохотался, положив на плечо итальянца свою заросшую чёрным волосом руку, сказал сквозь выступившие от смеха слёзы:

— Не надо, Дарнаба. Ничего не говори... Молчи!

Когда до берега оставалось с десяток метров, Дарнаба поднял голову и на самой вершине утёса увидел обнажённого до пояса человека. Он стоял прямо, вытянув вперёд руки и опершись ими на палку толщиной в руку, с двумя рогульками на конце, похожую на посох, с которым ходят русские иноки. Дарнаба встречал их однажды, когда по секретному поручению генуэзского консула проходил русскими землями к литовскому князю Ольгерду...

Ветер шевелил густую чёрную бороду обнажённого до пояса человека — это был явно не монгол. На голове у него топорщилась высокая шапка, заканчивающаяся металлическим шишаком.

Он даже не шевельнулся, когда лодка причалила к берегу. Мамай подал знак гребцам остаться и, кивнув головой Дарнабе и Козыбаю следовать за собой, ступил на каменную лестницу, ведущую на вершину утёса.

Повелитель был тучен, но легко, без одышки поднимался наверх, так что Дарнаба с постельничим Козыбаем еле за ним поспевали.

Когда Мамай занёс ногу на последнюю ступеньку, обнажённый до пояса человек положил не спеша посох на каменные плиты, выпрямился и, скрестив на груди руки, лишь склонил голову, а не кувыркнулся в ноги повелителю, не пополз на коленях к нему, чтобы поцеловать край халата, как это принято у ордынцев. «Чудеса!» — только и мог отметить про себя Дарнаба.

   — Прорицатель, маг и великий учёный из Ирана Фериборз, знающий бессмертную «Авесту»[70], — представил его «царь правосудный».

И опять гордый поклон головы в сторону спутников повелителя и скрещённые на груди руки.

Дарнаба внимательно взглянул на его пальцы, унизанные золотом, и задержал взгляд на указательном правой руки, на котором был надет перстень с изображением отдыхающего льва. Перстни со львом можно увидеть на пальцах многих, кто богат и знатен, но вот такой — тонкий, изящной работы, в котором лев не вырезан из цельного кусочка золота, а впаян в ободок, — Дарнаба видел впервые.

«Постой, постой... — начал вспоминать итальянец, — а впервые ли?!» Какая-то смутная догадка промелькнула в его голове, и он постарался побыстрее опустить глаза, согнувшись в ответном поклоне...

Иранский прорицатель снова взял в руки посох и, стуча им по камням, повёл всех в пещеру, вырубленную в скале. Там уже горел огонь. Дым уходил через отверстие наверху. Дарнаба увидел в одном из углов пещеры поставленные друг на друга деревянные бочонки, а в другом — низкий столик, на котором стояли серебряные кубки. Маг и великий учёный пригласил их сесть за этот столик. Итальянец взял в руки кубок и вздрогнул: на нём он увидел крылатого грифа, держащего в своей чудовищной пасти голову оленя...

Сам прорицатель не сел, а встал посреди пещеры возле огня и, стукнув посохом о камни ещё раз, обратился к Мамаю:

   — Повелитель полумира, великий и несравненный, я вижу в твоих глазах желание узнать правду на вопросы, поставленные перед собой в тиши и уединении. Ты можешь и не повторять их вслух, угадываю, о чём скорбит твоя душа и что требует твоё гордое сердце... Я отвечу... Я отвечу тебе, как если бы ты был один, несмотря на присутствие этих людей, которым, как я понял, ты доверяешь, — маг метнул жгучий взгляд в сторону Дарнабы и Козыбая, а Мамай ехидно поджал губы. — Да, я — прорицатель! — голос обнажённого до пояса сорвался на крик. — Прорицатель, знающий тайну земли и неба, о великий. Я могу выпускать свою душу из тела, и она, превратившись в ястреба, будет наблюдать сверху; превратившись в орла, начнёт видеть всё со всех сторон... Буйные ветры понесут меня вверх, и пять народов покажутся пылинкой... А когда я вознесусь до облаков, то одно моё крыло будет на небе, другое — на земле... Ведь я напился сомы! — неожиданно замолчал прорицатель и, застыл как изваяние...

Потом он прислонил посох к стене пещеры, подошёл к углу, где стояли бочонки, взял один и хотел поставить на стол, но Мамай жестом руки остановил мага.

   — Не надо, прорицатель, сегодня не надо... У меня много дел впереди. Ты пропой нам гимн из твоей «Авесты». Будем слушать!

«Вот оно что?! — про себя воскликнул Дарнаба, искоса взглянув на Мамая, — вот тебе и великий трезвенник... Теперь понятно, почему ты не любишь вино, раз предпочитаешь напиток другого свойства».

Дарнаба хорошо знал, что такое сома... Он знал и множество священных гимнов из иранской «Авесты»...

   — О «царь правосудный», не зря взявший себе это имя, ведаю я, что тебе приятно будет послушать строки о «блаженной обители» — горе Высокой Харе, на которую могут попасть живыми лишь боги и самые выдающиеся и справедливые герои... Слушай, о великий, слушай священный гимн! — снова начал говорить прорицатель и маг. — На светящейся Высокой Харе нет ни ночи, ни тьмы, ни холодного ветра, ни знойного, ни губительных болезней, ни созданной дайвами[71] скверны, и не поднимается туман от Высокой Хары... У подножия Высокой Хары лежит море — «зрайа» — по имени Воурукаша, имеющее широкие заливы, могучее, прекрасных очертаний, глубокое, с далеко простирающимися водами. В него низвергается с вершины Хары бурный поток Ардви. Посреди моря есть чудесный остров, где живут священные животные и растут диковинные растения и туда слетаются чудесные птицы. А люди живут прекраснейшей жизнью. Там мужчины и женщины, самые лучшие люди...

Дарнаба взглянул на Мамая и увидел в его глазах слёзы: «Вот оно, азиатское лицемерие...» — подумал, и рука невольно потянулась к рукоятке кинжала, висевшего на поясе.

   — Кто же создал эту обитель? — подал голос из угла пещеры повелитель.

   — Давным-давно это было, когда всей землёй правили первоцари. И был среди них Йима, подобно солнцу зовущийся «сияющий». Когда он приносил жертвы богу-творцу Ахурамазде, то молил, чтобы не было в его царстве ни болезней, ни голода, ни жажды, ни старости, ни смерти, чтобы всегда пятнадцатилетними по облику ходили отец и сын, чтобы не было созданной дайвами зависти. Тысячу лет правил на земле блистающий Йима. Но лишь незадолго перед его смертью внял бог Ахурамазда и создал эту «блаженную обитель»...

   — В какой стране находится эта обитель? — снова вопросил повелитель, заворожённый рассказом иранца.

   — А находится она в стране, где стоит суровая, гибельная зимняя стужа. «Эта страна — сердце зимы». Так повествует «Авеста».

Маг и учёный кончил рассказ, и в пещере на миг воцарилась тишина, лишь нарушаемая потрескиванием в огне поленьев. Вдруг «царь правосудный» вскочил из-за столика, взмахнул рукой и воскликнул:

   — Я так и знал, что она должна быть там, эта обитель, прорицатель Фериборз. Она должна находиться у русов...

   — Великий, — склонил голову Фериборз и скрестил на груди руки. Снова изящный перстень со львом, впаянным в ободок, приковал взор Дарнабы. — Я знаю, о чём ты думаешь... И я отвечу на мучающий тебя вопрос... Ты взойдёшь, о справедливый герой, на золотую вершину Хары. Ты сам создашь подобно сияющему Йиму свою священную обитель. И она должна быть там, где живут русы...

Прорицатель взял в руки посох, прислонённый к стене, и сказал:

   — Видишь, он похож на посох русских монахов. Но он не станет твоим проводником в эту обитель. Наоборот — препятствием... Но ты сделаешь так, как сделаю сейчас я, — Фериборз поднёс посох к волосатой, тёмной от загара груди и переломил его.

Снова на его пальце ослепительно сверкнул перстень...

   — А теперь, дорогие гости, я всё-таки угощу вас сомой…

— Спасибо, Фериборз, в другой раз. Ты и так сегодня доставил мне неслыханную радость. И если я достигну того, что задумал, в моём царстве ты будешь, Фериборз, после меня первым человеком.

Всю дорогу до ханского дворца Дарнаба раздумывал над тем, что увидел и услышал в пещере скалистого утёса на правом берегу Итиля.

«Сома... И давно ли Мамай пристрастился к этому напитку? И почему иранец так назвал его. Ведь в «Авесте» он зовётся хаумой... — Дарнаба вспомнил строки священных иранских гимнов: — Я призываю исцеление тобой, о золотистый хаума, — силу, победоносное исцеление, энергию для тела, всестороннее знание... — О хаума-царь, продли нам сроки жизни, как солнце весенние дни. Продли нам жизненный срок, о хаума, чтобы мы жили.

Хаума-сома, — гадал Дарнаба, — сок, обладающий сильными наркотическими свойствами, приводящими человека к галлюцинациям, бессознательному состоянию... Сомой зовут его индийские жрецы. Они принимают его во время пения священных заклинаний — мантров. Сома — отец гимнов, владыка песни: опьянённый им подобен певцу — пребывая в экстазе, он одновременно и чародей, знающий силу божественных заклинаний.

Сома — это процветание и свет, сура[72] — несчастье и темнота. Ведь почти такими словами укорял меня в пьянстве Мамай, словно уподобляясь индийским жрецам...

Но ведь индийские жрецы-прорицатели служат во дворце Синей Орды Тохтамыша, вот там-то я и видел на указательных пальцах отмеченных милостью хана жрецов такие же перстни со львами, впаянными в ободки и кубки с изображением грифов, держащих в пасти оленей... Значит, никакой ты не иранец, Фериборз, а тохтамышский шпион! И не словами ли самого великого синеордынца ты подстрекаешь глупца Мамая к походу на Русь, чтобы потом, в случае поражения, открыть Тохтамышу путь в Золотую Орду... Ловко! — от этой догадки Дарнаба вспотел, и лицо его запылало жаром, а с губ вот-вот готово было слететь признание. Но он закусил губу, молчал, искоса поглядывая на Мамая, с опущенной головой скакавшего рядом. — И почему он пригласил меня к Фериборзу?.. Что за этим кроется?.. Дать понять, что он пробует сому, — вряд ли это в его интересах... Значит, о чём-то тоже подозревает великий и не хочет ли об этом спросить меня?.. Посмотрим».

Мамай поднял голову, пристально посмотрел в глаза итальянцу и спросил:

   — Дарнаба, ты веришь в священные гимны «Авесты»?

Непонятная злоба захлестнула итальянца, вдруг вспомнившего коварные насмешки над собой Мамая, его ледяной холодок по отношению к себе... А разве не он, Дарнаба, привёл генуэзскую рать на помощь ему, повелителю, разве не служил Мамаю верой и правдой?! Вот и посчитаемся...

   — Да, повелитель, верю, — сказал Дарнаба.

Но что-то похожее на укор совести, словно острой иглой, кольнуло в сердце: а как же рать? Как же славные арбалетчики?.. Разобьют Мамая — погибнут и они...

Но соблазн отомстить Мамаю был так велик, и представится ли такая возможность ещё, чтобы поквитаться, неизвестно, — что в данный момент Дарнаба готов был пожертвовать жизнью тысяч своих соотечественников.

«От судьбы не уйдёшь», — сказал себе Дарнаба, откинувшись в седле.

«А посох, который сломал Фериборз у себя на груди?! — продолжал размышлять Дарнаба. — Понятно, что попы и монахи на Руси всегда выступали союзниками князей в борьбе против Орды. Но, может быть, синеордынцам известно что-то большее, может быть, Тохтамыш знает про русских то, о чём и не догадывается этот бывший чёрный темник?..»

Предыдущая главаГлава 36 из 50Следующая глава