А женщина Зухра, наряжая Акку в прелестные одежды, купленные Музаффаром на деньги Каракеша, думала иначе: что значат головы поверженных, когда миром в конечном счёте вершит красота?!
Так думала Зухра[63], протягивая Акку белые атласные шаровары с золотым поясом и золотой застёжкой, в которую был врезан мелкий жемчуг. Зухра застегнула пояс на чистом, как лесной снег, девственном животе Белого Лебедя, чмокнула её в пупок, подняла глаза на девушку и увидела в васильковых глазах слёзы:
— Ну что ты, милая? Не ты первая, не ты последняя. А ведь я тоже не сразу женой Музаффара стала: с четырнадцати лет по гаремам, да Бог милостив — сейчас живём с мужем душа в душу. Он у меня умный... Купил, и живём.
Акку заплакала ещё пуще. Вспомнилась ей Священная ель, добрый край белого снега и вечнозелёные травы вокруг озёр, вспомнились только с виду суровый дедушка Пам и милый сердцу дядюшка Стефан, который научил её истинной вере. А здесь хоть и хорошо с ней обращаются, но вот одевают её в порты, как мужчину. Видела она, что в этом городе все: и мужчины, и женщины одеты одинаково. А ведь дядюшка Стефан внушал ей:
«Мужем не достоить в женских портех ходити, ни жёнам в мужних».
— Не плачь, моя джаночка[64]. Нельзя вернуть пущенную стрелу, так и тебе свою свободу. Но ты ещё будешь счастливой, — утешала девушку добрая женщина. — Ты сама скоро поймёшь, что твоё счастье и богатство — твоя красота: вон какие крепенькие и кругленькие твои груди, как самые лучшие плоды персика... Когда меня впервые взяли в гарем, у меня были такие же... А теперь я своими могу выкормить и верблюжонка, да не дал Бог нам с Музаффаром детей... А ты будешь жить в царских покоях, наш Белый Лебедь. Не плачь.
Служанка из русских принесла из тончайшего шёлка белую рубашку и шитый серебряной вязью по краям синий кафтан, запахнутый на груди алмазной застёжкой в виде головы дикого буйвола, любимого животного Мамая...
Надели на Акку, в золотые волосы вплели тонкие жемчужные нити, обули её ножки в мягкие сафьяновые туфельки на высоком каблучке.
— Настя, да посмотри ты на нашу куколку, да погладь ты её и пощупай — не из китайского ли фарфора? — обратилась Зухра к служанке. — Золото ты наше драгоценное, — легонько приобняла Белого Лебедя, — и в какие же руки мы отдаём тебя, милое дитятко...
И слёзы, вполне искренние слёзы, выкатились из глаз женщины, не имевшей никогда детей.
— Замолчи, баба, — прикрикнул на неё Каракеш, тоже принарядившийся по случаю приёма у великого хана Мамая, за немалую мзду получивший наставления от Дарнабы, как кланяться, кому кланяться, как падать ниц, какой сапог лизать «царю правосудному», кому что дарить и куда бросать отрубленную голову бывшего тысячника Булата.
Оглядел с ног до головы Акку, словно скаковую лошадь, от удовольствия посверкивая глазами, и, обращаясь к Зухре, проговорил злобно:
— Если верно, как ты определила, что это цветок нетронутый, дам ещё в два раза больше, — и Каракеш вложил в руку Зухре кожаный мешочек с золотыми дирхемами, — ну, а если его уже тронули заморозки, ты, женщина, пожалеешь, что появилась на свет. До скорого свидания.
— Будь спокоен, Каракеш, этот цветок не только не трогали, но даже не дышали над ним... — Зухра захихикала, будто вовсе и не было минуту назад её искренних слёз, и, подмигнув служанке Насте, пошла прятать мешочек с золотом в потайное место, о котором не знал её муж Музаффар...
С базарной площади, где бывшего шамана ожидал меняла-перс, уже присмотревший для Акку богато убранную кибитку, выехали на четырёх подводах сразу же, как только с крыши великоханского дворца пропели серебряные трубы. Это означало, что через час примерно у Мамая начнётся приём. И хотя до дворца рукой подать, нужно спешить, чтобы занять очередь.
По дороге Музаффар сообщил Каракешу, что придётся сегодня у дворца подождать, потому что два дня назад из Рязани прибыли послы и их Мамай допустит к себе первыми. Они привезли много даров и грамоту, в которой их князь Олег Иванович присягает на союз с «царём правосудным» в борьбе против Москвы.
«Ну меняла, ну и пройдоха! — подумал Каракеш. — И по всему видать, имеет верные сведения. Помнится, говорил мне мурза Карахан, что московский князь с рязанским находятся в розмирье и живут они сейчас друг с другом, как тарпан[65] и гадюка».
А сведения эти были получены Музаффаром через Дарнабу, с которым купец на протяжении нескольких лет состоял в деловых отношениях.
Сообщая о рязанских послах Музаффару, Дарнаба кипел злобой от того, что они обратились не к нему, знающему тайну придворной жизни, а к битакчи Батыру. Тот — простак — только и взял в подарок какую-то золотую безделушку для своей жены, а выложил всё, что касается этикета Мамаева двора. Неслыханная щедрость! Да за такие сведения Дарнабе приезжие гости отваливали порядочный куш. Ещё бы: пожадничаешь и лишишься головы — стоит только, к примеру, прикоснуться к волосяному канату на пяти столбах или же наступить на порог дворцовой юрты, не говоря уже о том, чтобы не поклониться тени великого Чингисхана. А если вдруг Мамай велит выпить кобылье молоко, попробуй пролить на землю хоть одну каплю!.. Правда, нравы дворца по сравнению с предшественниками «царя правосудного» стали вольнее, но в последнее время узел их Мамай решил крепко затянуть.
Зная о честности битакчи, Музаффар был страшно удивлён, когда увидел, как два тургауда выволокли из дворца всего окровавленного человека и кто-то рядом шепнул: «Обычай нарушил». Человек зло сверкал одним глазом, другой заплыл совсем, не давался дюжим тургаудам, так что трещала одежда на его плечах и спине, а когда его бросили на повозку, сплюнул на дворцовую площадь. Гремя деревянными колёсами по камням, повозка скрылась в направлении ханской тюрьмы.
В толпе любопытных, окружающих в дни приёма дворец, послышались голоса:
— Повезли секир-башка делать. А туда же — не даётся, вон вся морда в крови. Посмотри, чем он плюнул, не зубом ли?..
— А кто такой?
— Из рязан. Из посольских.
— Сколько учили — не выучили, ишь как оком сверлил!
— И-и-ро-ды! — на звенящей ноте, с отчаянием и болью в ответ на слова азиатов по-русски крикнула какая-то женщина, и крик её оборвался сразу. Видимо, затоптали...
Через некоторое время из дворца важно выступили рязанские послы, разряженные, во главе с дородным, в богатом кафтане Епифаном Кореевым, улыбающимся, довольным переговорами.
— Ну, пора, Каракеш. Да делай всё так, как говорил Дарнаба. А то на камни не один зуб, а всё выплюнешь...
Каракеш зло взглянул на купца и сделал знак рукой своей свите остановиться.
...Мёртвая голова Булата привела Мамая в бешенство, и, если бы не заступничество битакчи, лежать бы Каракешу со сломанными шейными позвонками... Почему сам свершил над тысячником суд? Почему не привёз его связанного по рукам и ногам?..
Тут из-за колонны вышла Акку. Белый Лебедь! Ты, шаман Каракеш, этой красавице, этой светлой душе, должен молиться перед жертвенником бога Хорса с утра до вечера... Вот поистине какое великое чудо вывез ты, Каракеш, из Пермской земли. Да что там — Золотая баба... Прикажи Мамай, так из его золота на монетном дворе испекли бы десять таких баб.
Дрогнуло сердце Мамая... Заныло сладко в груди. И он, как это делал Батый, взял в руки двухструнную домбру-хур и, закрыв глаза, покачиваясь на троне, запел о любви...
Старый, а нашёл слова — совсем неплохие стихи о любви вырвались из его осипшего горла!
Отложил домбру, открыл глаза, обвёл всех собравшихся в дворцовой юрте зорким взором, будто сразу очутившись на поле боя, и сказал, обращаясь к бывшему шаману:
— Каракеш, я знал твоего отца как служителя неба и искусного врача. Я узнал, что и ты тоже служишь небу, но второе дело — исцелять людей — тебе не дано. Зато ты умеешь убивать, — и Мамай презрительно кивнул на голову своего бывшего тысячника. — Ты угодил мне, — повелитель перевёл взгляд на Акку, — и теперь выбирай: бубен или меч. Я могу назначить тебя главным шаманом Орды, а могу дать в подчинение, как когда-то дал ему, — снова кивок в сторону головы Булата, — тысячу своих воинов...
Каракеш посмотрел в холодные глаза Мамая, а потом через откинутый полог юрты сквозь сетчатое окошко дворца на римско-католический костёл и рядом строящийся магометанский минарет и подумал: «Вскоре шаманству придёт конец... И хан Узбек, ставший магометанином, положил начало этого конца».
— Я выбираю меч, — сказал Каракеш. — И с тысячью ваших славных воинов постараюсь исправить ошибку этого неудачника, великий каан! — и Каракеш носком сапога слегка дотронулся до головы тысячника Булата.
Мамай криво усмехнулся, изобразив на лице что-то наподобие улыбки, — хвастовство его покоробило, но польстило выспреннее обращение «великий каан», воскрешающее времена Батыева царствования.
— Да будет так!
Не доверяя служанкам своих хатуней, которые могли отравить Белого Лебедя или сделать из неё массажной палочкой инвалида, Мамай обратился с просьбой к битакчи Батыру, чтобы он прислал во дворец свою Фатиму с невольницами. Зная нравы ханского дворца, Батыр настоял, чтобы Акку перевели в отдельные покои, — этим самым он и свою жену уберегал от всяких соблазнов.
— Фатима-хатунь, — обратился к жене битакчи с поклоном Мамай и подал своею рукой наполненный фряжским вином золотой кубок, отделанный жемчугом, — я вручаю тебе прелестный цветок, который должен расцвести в моём дворце и затмить своею красотою все розы. Помоги в этом... Теперь пригуби вина, а кубок оставь себе. Это знак моей милости, Фатима-хатунь. Я думаю, что ты мне будешь служить верой и правдой, как твой муж Батыр.
— Да, мой повелитель, — тихо произнесла Фатима, пряча в карман широких шаровар подарок, краснея от волнения и благодарности за столь высокое доверие, оказанное ей, бывшей чёрной, рабочей жене десятника, почти невольнице, и вот волей судьбы вознесённой на такую недосягаемую высоту.
— Я при ней не только буду твоими глазами и ушами, мой повелитель, но и сердцем, — промолвила Фатима.
Мамай улыбнулся. Что ж, сердцем — можно...
В те предмайские дни, которые проводил Мамай в покоях Акку, жизнь в Сарае, казалось, замерла. По велению битакчи наиболее шумные базары днём разгонялись, так как в это время «царь правосудный» отсыпался, а по ночам сторожа не смели более перекликаться между собой и бить в колотушки: дабы не мешать одетому в пышные одежды Мамаю в кругу Акку, Фатимы и многочисленных рабынь и мальчиков-невольников играть на двухструнном хуре и сочинять стихи.
На последний план отошла и политика. Уже не один день, а целую неделю ожидали у кованных медью ворот ханского дворца приёма послы. Узнав о красавице Акку, тут же окрестили её Звездой Севера, а Мамая стали поругивать:
— Чёрный бабник, нашёл время для своих утех.
— Околдовала она его, — говорили другие. — Как только увидел её «царь правосудный», взял домбру и запел о любви. И хорошо пел! Да как хорошо!
— Седина в бороду, а бес в ребро, — вторили третьи.
Но вот среди державных посыльных появились личности, которые стали прислушиваться к этим разговорам, и языки пришлось прикусить.
Но не совсем правы были те, кто подумал, что о государственных делах Мамай напрочь забыл, якобы убаюканный своими любовными стихами и усыплённый лучистыми взорами Белого Лебедя. Рано поутру на исходе апреля он вызвал битакчи Батыра и сказал ему такие слова:
— Мой сын Батыр, твоя жена Фатима стала родной сестрой моей несравненной Акку. Но дело их женское... Ты же мужчина, и я посылаю тебя за войском. Отправляйся в Кавказские горы с отрядом моих отборнейших воинов и напомни жителям этих гор и князьям: аланским, кабардинским, грузинским — моим улусникам — об их воинской повинности Орде: один боец с девяти дворов... Дзе! — Мамай энергично взмахнул рукой и рубанул ею с силой, словно саблей. — Погоди, Батыр, я введу помимо дани и у русских такую повинность. Даже великий Батый не помышлял об этом: боялся всенародного русского гнева. Всенародного, сын мой... — «великий каан» поднял кверху указательный палец, с которого он успел снять драгоценные камни, коими унизывал себя перед тем, как идти в покои Звезды Севера. — Но, сев на московский трон, я всё-таки заставлю сражаться русских в своём войске за интересы Золотой Орды. И пусть моя мечта станет явью! Хур! Поэтому мне нужно много войска. Иди!
— Иду! — воскликнул Батыр и поцеловал след от зелёного замшевого мягкого сапога Мамая.
Среди мальчиков-невольников во дворце выделялся русский по имени Андрейка, который рисовал красками. Было ему лет тринадцать-четырнадцать, русоволосый, с большими серыми задумчивыми глазами.
...Когда Фатима по обыкновению села возле водомета рядом с Акку, приготовившись слушать очередную песню Мамая, мальчик взял кисть и на широкой доске стал делать рисунок. Мамай в этот раз пел о красных степных маках, к которым приходят белые кони; они вдыхают аромат этих цветов, пьянеют от запаха, сильно бьют копытами о землю и мчатся навстречу восходящему солнцу. Озарённые лучами, кони становятся такими же красными, как и степные маки: красные гривы окутывают их головы — кони уже совсем близко от солнца, свет его поглощает их, и они исчезают. И не так ли доверчивые люди, опьянённые жизнью, падают потом в никуда...
Так пел Мамай, а мальчик под впечатлением от его песни нарисовал на фоне красных лучей солнца два женских лица, похожих на лица Акку и Фатимы. Отложив домбру-хур Мамай увидел этот рисунок и велел досыта накормить русского мальчика, а на другой день приказал нарисовать и его, великого каана сорока народов.
Андрейка изобразил Мамая сидящим на троне, с лицом брюзгливым, одутловатым, с узкими щёлками вместо глаз и огромной золотой серьгой в правом ухе, которая, казалось, тянула книзу его чёрную голову...
Но портрет Мамаю понравился, и он подарил мальчику стёганый, на шёлковой подкладке халат.
А с Акку мальчик сдружился. Он любил смотреть на неё, когда она спала, разметавшись во сне, через прозрачные разноцветные ткани, спадающие с потолка на полог её ложа. Щёки Белого Лебедя алели румянцем, трепетно вздымались груди, уже налившиеся за время гаремной жизни.
Фатима было усмотрела в любопытстве мальчика грех, но, увидев однажды его глаза, взгляд которых блуждал где-то там, куда недоступно проникнуть взору простого человека, успокоилась. Это был взгляд художника, покорённого изяществом и красотой линий женского тела, лица и златых волос. И сердце Фатимы, немало испытавшей за время походной жизни и натерпевшейся от незаслуженных упрёков злого десятника, сжималось от гордости за Акку и материнской нежности к русскому мальчику-сироте... Её сердце было добрым, а иначе оно бы не смогло ради любви к Батыру бросить вызов самой смерти.
И Мамай не ошибся, приставив Фатиму, обязанную ему по гроб жизни, в покои Белого Лебедя.
Но случилась беда...