Уже замечено: если кого одолевают невзгоды, он вспоминает о своём детстве. Не у всех оно счастливое, скорее — грустное, а любят его за чистоту грусти.
«Откуда ты, человек? Для чего пришёл в мир?..»
Ещё в школьные годы я пытался разобраться в этих вопросах, вёл тетрадь, куда записывал всё, что могло дать на них хоть какой-то ответ. Давно это было! И деревня Смекаловка, где родился и начал постигать азы жизни, почти исчезла с лица земли, и нет в живых деда с бабушкой, но дом их стоит, ветхий, с заколоченными окнами.
А вспомнил о тетради зимой, находясь в гостях у тёти Наташи Рыбаковой. Там много чего записано...
— Тетрадь, должно быть, лежит в сундуке в дедовском доме, в котором ты жил, — предположила тётя. А так как она собиралась погостить у младшей дочери под Новосибирском, то дала ключ: — От того дома. Только зимой-то как?.. Доски оторвёшь, избу застудишь... И говоришь — времени нету. Лучше летом... Приедешь в отпуск, отомкнёшь дом, глядишь, и за моим присмотришь, вряд ли я из такой дали возвернусь скоро.
Теперь шёл с ключом в свою Смекаловку в надежде найти в дедовском доме заветную тетрадку... А по дороге встретил странного человека.
Я поднимался от станции Вослебово и, когда свернул к трём берёзам, увидел его. Лето, и солнце светило так, что в майке жарко, а человек был одет в фуфайку, горло замотано шарфом, на голове шапка. Обут в кирзовые сапоги.
Стоял он спиной ко мне, на коленях, посреди берёз; солнце находилось в зените, и поэтому ни от деревьев, ни от его фигуры не наблюдалось тени. Искал что-то. Человек обернулся, и я увидел: он чёрен лицом, небрит, глаза угрюмо смотрели из-под надвинутой шапки и вопрошали: «Чего тебе?» Потом поднялся и стал похож на клешнятого рака: мужик малого роста, с кривыми ногами, но широкоплеч, а в руках, длинных, заканчивающихся широкими ладонями, в которых угадывалась неимоверная сила, держал лопату.
«Для чего она ему в поле?..» — подумалось.
В моём портфеле лежала толстая записная книжка, в которой собраны легенды о разбойниках. Их, как утверждают списки Ряжских писцовых книг, было здесь великое множество, особенно в четырнадцатом веке. Списки я обнаружил в Скопине в районной библиотеке и из Москвы специально заехал туда, чтобы переписать некоторые вещи.
И вот в воображении этот человек представился одним из разбойников вертепа атамана Косы.
Настороженно смотрел мужик, а потом улыбнулся одними только губами и вдруг сказал неожиданно мягким голосом:
— Со станции идёшь? Куда, если спросить позволительно?
— А чего ж не позволительно, — подстраиваясь под его тон, сказал я. — В Смекаловку, по делу...
— Ну, в таком разе до свидания, — оглядел меня с ног до головы и, повернувшись, держа лопату на весу, словно охотничье ружьё, шагнул за берёзы. Ушёл.
Мне захотелось пить. И вспомнил о роднике под берёзами. «Хорошо, напьюсь холодной, ключевой воды...»
Поставил рядом портфель, уткнул подбородок в родник и стал жадно пить.
Напился, поднимаю голову и вижу кирзовые сапоги. «Рак клешнятый, — пронеслось в голове. — Трахнет вдруг по башке лопатой, заберёт портфель!» — вскочил на ноги. А мужик спрашивает эдак серьёзно:
— Забыл спросить, мил человек, по какому делу идёшь в Смекаловку?
Мой испуг он явно не мог не заметить и, чтобы восстановить себя в его глазах, нарочито грубо ответил:
— По нужному. А тебе чего?
— Да так. Любопытствую. Ну не хошь говорить — не надо. — И зашагал бодрым шагом по направлению к Казённому лесу.
«Вот Дубок чёртов!» — выругался я про себя и вышел на дорогу. Оглянулся: мужик уже приближался к лесу, всё так же держа лопату, словно охотничье ружьё.
Вот он раздвинул кусты орешника и скрылся. «Всё сходится...» — невольно подумал. И хотя в Казённом лесу бывал не раз — ходили мы и за грибами, и на кабана, — конечно же, никакого вертепа никогда не встречали. Но вдруг разыгралось воображение...
Согласно одной легенде должен сейчас разбойник по имени Ефим Дубок подойти к большому дубу и посмотреть на его вершину, где в огромном гнезде жила кровожадная птица скопа. Глаза её видели далеко, крылья огромны, клюв чёрен и горбат, и острый как нож. Увидит, что по лесу скачут какие-то люди: русские ли, ордынцы ли, — кричит и машет крылами.
А сейчас лишь вертит головой в гнезде птица, значит, всё тихо. Дубок свистит, и из-под густого орешника выныривает страж:
— Свои. Зови брата Косу.
Роднились на крови ватажники: резали ножами на груди кресты и, когда из посеченного места обильно текла кровь, прикладывались крестами друг к другу. Все братья — и атаман, и простой разбойник... Но дисциплину блюли железную. Брали пример с соседнего ордынского вертепа, что находился по другую сторону широкого и глубокого оврага, по дну которого текла, набирая в этом месте силу, река Вёрда.
Ордынцы делили своих людей на десятки и во главе ставили десятников, а в вертепе Булата насчитывалось около сотни воинов, и поэтому состоял он у ватажных ордынцев атаманом-сотником.
А попал сюда после битвы на реке Воже. Имел чин тысячника в орде Бегича, которого послал Мамай в 1378 году грабить Русь. И когда был разбит Бегич московским князем Дмитрием, Даниилом Пронским и окольничим Тимофеем Вельяминовым, то тысячник Булат, оставшись из немногих в живых, не пожелал являться пред грозные очи великого хана: знал — несдобровать ему, позорно унёсшему ноги с реки Вожи, где положили головы и сам одноглазый Бегич — любимец Мамая, и знатные мурзы: Коверта, Кастрюк, Карабулак, водившие тумены[1] на Рязань, на Нижний Новгород, на кавказских черкесов, алан[2] и кабардинцев. Поэтому с сотней, оставшейся в живых от тысячи, стал ватажить Булат в скопинских лесах как раз на границе Дикого поля. За этими лесами уже начиналась степь...
Ордынский вертеп Булата прозвали богобоязненные люди «чёртовым городищем»... «Ворон ворону, глаз не выклюет» — говорит пословица. Два атамана разбойничьих шаек в конце концов подружились и часто в вертепе Косы у большого дуба под гнездом птицы скопы после удачной «охоты» пировали вместе.
И была у Булата дочь Прощена. Красива, как луна в начале месяца, родившаяся от русской полонянки. Увидел Прощену однажды Коса и влюбился. Полюбила его и дочь Булата: и лицом хорош Коса, и статью, и удалью. Но знал главарь русских ватажников, что не отдаст Булат за него свою дочь. Что делать? «Украсть!» — подсказал кто-то. «Не дело это! С нас же и спросится...» — хотел было сказать на это Дубок, но тут вызывает его атаман и посылает спросить Прощену: согласна ли она оказаться в вертепе у русских и обвенчаться с атаманом по христианскому обычаю? Поп свой есть, не важно, что расстрига...
Теперь нёс Ефим своему атаману кусочек берёзовой коры, на котором угольком из кострища было нацарапано одно только слово: «Согласна».
Зажили в любви Прощена и Коса, часто миловались у большого дуба. Но однажды сказал Дубок атаману: «Давай уйдём в муромские леса, не простит нам Булат такой пакости». «Пакости, говоришь?! — вскричал оскорблённый Коса. — Эй, кметы[3], всыпать ему плетей пониже спины!» Отхлестали ватажники крёстного брата атамана. Не стерпел такой обиды Ефим Дубок и ушёл к Булату. Однажды, когда сидели под дубом атаман и дочь Булата, вдруг упала чёрная тень на руку Прощены.
— Что это? — испуганно воскликнула красавица. — Никак враги твои, Коса, разбойные люди моего отца.
— Что говоришь?! — засмеялся самоуверенный атаман. — Птица скопа предупредила бы. А она, слышь, молчит.
Но права была Прощена: к дубу подбирались ватажники Булата, а вёл их обиженный Ефим. А не кричала птица скопа потому, что хорошо знала Дубка, который не раз кормил её прямо с ладоней кусками мяса.
Бросились из-за густых зарослей ордынцы во главе с Авгулом, которому Булат пообещал свою дочь в жёны, выхватил саблю Коса, но было уже поздно. Скрутили его воловьими ремнями. А Прощена бросилась головой вниз на дно каменистого оврага и разбилась.
Казнили Косу и вырезали весь его вертеп.
Но не стало житья на белом свете от своих мыслей Ефиму Дубку, извёлся весь, почернел: да какое там житьё среди шаманских оргий?! И решил он покинуть «чёртово городище» и шайку Булата.
Покинуть-то он покинул... Но это было потом, намного позже. Много ещё страшных испытаний выпадет на долю Ефима Дубка, прежде чем уйдёт он навсегда от ватажных людей бывшего мамайского тысячника. И на свою беду окажется на Рясском поле и повстречается там с московским великим князем Дмитрием Ивановичем. Но не узнает его князь (Ефим Дубок клал из белого камня кремлёвские стены), и тогда обернётся эта встреча трагедией для Ефима.
Легенда легендой, думал я, подходя к Смекаловке, а ведь есть родник в Скопине, недалеко от железнодорожного вокзала, и теперь он стал колодцем, который люди зовут Прощении...
В деревне моему приходу не удивились. Только плотник Пётр Кондратьевич Зайцев сказал:
— А мы ждали тебя раньше. Ну что ж, здравствуй! Только вот твоей тётки пока ещё нет, не возвернулась из далёких краёв.
Я взял у него топор, и мы вместе с Петькой, его внуком, направились к дедовскому дому.
Вот и снова я вижу этот дом и сад возле него, в котором висят яблоки. Только дадут ли им ребятишки вызреть?..
Пока Петька отрывает топором от окон доски, я пытаюсь открыть дверной замок. Замок порядком заржавел, и ключ, который дала больше полугода назад тётя Наташа, не проворачивается в отверстии. Я прошу Петьку сбегать к своей бабке Анисье за подсолнечным маслом.
Назад Петька пришёл с дедом. Мы налили в замок масла, ключ легко провернулся, и собачка отошла. Я говорю плотнику:
— Пётр Кондратьевич, зайдите первым в дом... Что-то не могу.
Чувствую, как щемит сердце: сколько годов-то не был здесь! В доме, где родился и вырос, где прошло детство, откуда без меня вынесли на погост моего дедушку, который читал вслух по вечерам «Вия» и «Тараса Бульбу». А добрая няня, грудью защитившая меня от фашистов! Спасибо вам и за жизнь, и за боли, и радости!
— Ну... это самое... Понимаю, — говорит дядя Петя Зайцев и шагает вглубь тёмных сеней. Я за ним.
Вдруг с чердака срывается что-то тёмное и с жутким писком проносится у самого уха.
— Вот черти! — говорит плотник.
Я отчётливо вспоминаю старую кузню за огородами, в которую мы пробирались с двоюродным братом ночью, чтобы отковать копья для жителей деревни, которыми они должны были обороняться, по нашему понятию, от голодных волков, и так же отчётливо вспоминаю такой же пронзительный полёт летучих мышей.
— Это, можно сказать, даже к счастью, когда вьют гнезда летучие мыши в старом доме, — уверяет меня дядя Петя, будто успокаивая.
В заброшенном доме?.. К счастью?!
Делаю вид, что поверил.
Мы входим в избу: лежанка, русская печь, стол в углу, даже иконы те же — Иисуса Христа и Николая Угодника, перед которыми мы разучивали дедовскую «И возрадуйся...» и бабушкину колядку «Виноградье красно-зелено моё». В чулане ведро, на лавке цепь для него, горшки, чугунки, под печью ухваты — всё, как было когда-то. У стены кровать, на ней матрас.
— Ну матрас, положим, мы выкинем, — говорит дядя Петя. — Тебе бабка Анисья новый даст.
А где же сундук? Тот самый, в котором кроме вещей хранились книги, тетрадь моя, карандаши и краски.
— Ты на чердак загляни, небось там и стоит, — говорит плотник.
Лестницы я не нашёл и прямо так, по выступам брёвен, вскарабкался наверх, снова вспугивая стаю летучих мышей. Ступил на потолок, разгрёб подопревшее сено у печной трубы, — и вот он сундук, обитый по углам медными пластинами.
Я взял его за ручки, подтащил к краю чердака и крикнул Зайцеву, чтобы помог. Мы спустили сундук на землю и втащили в избу.
С волнением открываю крышку: изнутри на ней вижу такие знакомые мне с детства приклеенные и уже пожелтевшие фотографии деда и бабушки, красочные послевоенные картинки из «Огонька» и карикатуры Дени и Кукрыниксов.
В сундуке лежат старые валенки: мои, деда, бабушки, няни, калоши, две панёвы, красный сарафан, белая, вышитая синью блузка. А под ними — книги: до слёз родной Гоголь, тот самый, с коричневыми обложками, весь затрёпанный, с жёлтыми уже листами, «Дмитрий Донской» Сергея Бородина, купленный дедом ко дню моего рождения, русские народные сказки, гнутые костяные гребни для женских волос и вот она, заветная тетрадь, на обложке которой я когда-то нарисовал море и корабли.
— Не пропала! — кричу я восторженно, будто нашёл слиток золота.
— Я же говорил, сундук на чердаке, — тоже радуется Зайцев.
Беру ведра и иду за водой. Наш колодец зарос лопухами и крапивой. В сенях должна висеть дедовская коса, заведённая лезвием за притолоку. Ею сбиваю верхнюю часть лопухов и крапивы, заглядываю в колодец. Набираю полное ведро воды и несу в избу.
Часа три мы мыли и скоблили пол, лавки, стол, стены. Потом дядя Петя принёс охапку дров. Сложил их возле лежанки:
— Надо протопить, а то мертвечиной пахнет.
Протопили, поставили на чугунную плиту лежанки чайник. Я взял рюкзак и портфель, стал собирать на стол.
— Встретил бабку Кочеткову, спрашивает, кто это дом Кандауровых распаковывает?.. Заторопилась, заохала, побежала гостинец тебе собирать, — информирует Зайцев.
Я засмеялся.
— А ты не смейся... Ты ведь теперь что ни на есть самый родной для неё человек. И вообще... На деревне много об этой земле из Норвегии говорили. Спасибо тебе ото всех нас.
— Да ладно уж... Скажете тоже.
— Не я говорю — люди...
Пришла бабка Марина Кочеткова. Принесла с десяток сырых яиц, банку мёда и два колобка сливочного масла, подошла ко мне, обняла.
К месту будет сказано: некоторое время назад я побывал в столице Норвегии Осло. Зная, что в этой стране во время Великой Отечественной войны погиб сын Кочетковой Алёшка, взял горсть земли с братской могилы в парке Весте Гравлунд, где похоронены наши солдаты, и привёз её бабке Марине.
Беря эту землю, она сказала тогда:
— Накажу добрым людям, чтоб посыпали ею руки мои, когда буду лежать мёртвой под образами...
Сели за стол. Я спросил Петра Кондратьевича про клешнятого человека и рассказал ему про встречу у родника.
Это ты верно заметил, — засмеялся плотник, вытирая выступившие на глазах слёзы. — И мы его Клешнятым зовём. На рака похож... Прям — истинный рак! Силуян Петров Белояров. Это он сам себя так величает. Белояров так Белояров... Живёт летом в лесу, заготовляет для бычков на зиму сено: в Казённом лесу у него землянка вырыта, свой там огородишко есть, картошку сажает, лук, всякий овощ. К нам в сельпо только за хлебом ходит. А зимой становится на постой у какой-нибудь старухи. Валенки катает. Для механизаторов, скотников, да мало ли... Многие из наших зимой в белояровских валенках щеголяют... Вот так и живёт, семьи нет, говорит, была, да в войну фашист порешил: жену и двоих ребятишек. А появился невесть откуда. Говорил, что когда-то в Дмитровском монастыре свечи зажигал, когда, значит, мальцом был... Служкой, значит, состоял при монахах. Вот оно как...
— В монастыре?.. В том, что на Дмитриевой горе когда-то стоял? — проверяя истинность сказанного, переспросил я плотника.
— Ну да, на Дмитриевой горе, — ответил дядя Петя Зайцев, не подозревая, как важно для меня то, что он сообщил.
Силуян Петрович Белояров... Вот вам и Клешнятый! Вот вам и разбойник Ефим Дубок!
Лишь только я остался один, сразу же раскрыл свою тетрадь. Как много, оказывается, я сумел тогда записать в неё: здесь были собраны рассказы людей о событиях шестисотлетней давности и времён Великой Отечественной войны, о послевоенных голодных годах, вырезаны и наклеены газетные заметки, касающиеся сообщений о нашем крае — Скопинском.
Вот некоторые из них.
«Когда-то наш край назывался «придонской украиной», и через него проходили сакмы — сухопутные дороги из Москвы, через Оку, в Дикое поле. Здесь же находилась так называемая засечная черта московского государства — это укреплённая пограничная линия, составленная из деревянных, а позже каменных крепостей — сторо́жей, между которыми делались завалы из полусрубленных деревьев (засеки) и земляные валы, глубокие рвы, заполнявшиеся водой. Засеки, рвы и валы являлись как бы связующей цепью между естественными препятствиями — реками, озёрами, болотами и оврагами. А там, где не было лесов, ставились надолбы, частоколы. Со времён московского князя Дмитрия была известна на краю Дикого поля Рановская засека, проходившая мимо Дмитриевой горы, на которой в честь победы на Куликовом поле был воздвигнут монастырь, мимо Скопинского городища, Петровской и Городецкой слобод, Рясско-Ямского поля, по рекам Ранове, Вёрде, озёрам Чёрному и Пятницкому, мимо сёл Секирино, Шелемишево и Чернавы.
На засеках стояла стража, которая не только несла дозорную службу, но и вела разведку, далеко высылая в степь своих конников, а то и просто лазутчиков. Всякое перемещение по Дикому полю ордынских войск страже было известно, и русские князья узнавали об этом заблаговременно».
«Шелемишево... Откуда произошло такое название? Оказывается, просто — шелом, шлем, Шелемишево...»
«А Скопин — название это не только от скопления ордынцев, но и, возможно, от птицы скопы, которая когда-то обитала здесь, а ныне перевелась совсем».
Читаю далее такую запись: «Дядя Володя Терешин не раз говорил, что в монастыре на Дмитриевой горе якобы хранился посох монаха обители Святой Троицы, а позже Троице-Сергиевой лавры Александра Пересвета, который водил московского князя Дмитрия на Рясское поле».
Жаль, что не могу больше поговорить с нашим деревенским философом и книгочеем: и ему нашлось место на смекаловском погосте.
«Но ведь должен об этом посохе знать Силуян Белояров!.. Вот кого порасспросить надо, если, конечно, верно то, что сказал о нём плотник Зайцев», — пришло мне на ум.
Я сходил к Петру Кондратьевичу за керосиновым фонарём, зажёг его, поставил у изголовья, раскрыл книгу Сергея Бородина «Дмитрий Донской» и читал её до тех пор, пока у Марфы Сазоновой — соседки моего деда — не запел петух.
В этой книге нашёл я упоминание и о городе Скопине, о Рясском поле, о городе Пронске, который не раз выставлял своих ратных людей на подмогу московскому князю в его борьбе с ордынскими завоевателями, прочитал полные горечи строки о рязанском князе Олеге Ивановиче и подивился тому, что прямо изменником Русской земли Бородин, как это делают некоторые историки, рязанского князя всё-таки не называет. А почему — понял позже, когда, забив снова дедовский дом, вернувшись из Смекаловки, я сел за изучение той давней героической эпохи, эпохи усиления Русского государства.
И всё тут сплелось в тугой узел: и деревня Смекаловка, и Алёшкина земля из Норвегии, и Дмитриева гора, и наш Скопин, в котором некогда скапливались и ордынцы Мамая, и фашисты Гитлера. Нет их давно — развеял ветер по Дикому полю их истлевшие кости, а Скопин стоит, и Побединка стоит, и течёт Дон на Куликовом поле, и в донских озерках вода есть, и в Прощенином колодце.
Об этом колодце у Сергея Петровича Бородина не написано, а ведь есть Прощении колодец и на Куликовом поле...
Меня разбудил настойчивый стук в окно. Я вскочил с постели и босиком прошлёпал к двери, открыл её и отпрянул: передо мной стоял Клешнятый — Силуян Белояров. Без шапки, с седыми волосами, зачёсанными на косой пробор, в чистой клетчатой рубашке, с хорошо выбритыми порозовевшими щеками, он был неузнаваем. Только взгляд его был всё таким же угрюмым...
— Здравствуйте, мил человек, — сказал он мягким голосом и протянул руку. — Пришёл в деревню из лесу в бане помыться, лопату наточить и черенок подправить, про тебя спросил, а мне Зайцев и говорит, что стариной интересуешься... Э-э, думаю, это по моей части. Старину я люблю и чту...
Мне как-то неловко стало перед Силуяном за ту грубость, что я допустил у родника, и, чтобы как-то загладить свою вину, сразу пригласил его к столу. Хотя был уверен, что он обо мне уже всё выспросил, да и я уже знал не только его имя и отчество, но для приличия мы познакомились.
— Вы пока посидите, Силуян Петрович, — говорю Белоярову, — а я приведу себя в порядок, а потом обедать будем. На улице, кажется, время обеда...
— Спите долго, — сказал укоризненно Силуян.
— Да вот зачитался. — И я, будто в оправдание, но с умыслом, подал ему «Дмитрия Донского».
Я взял ведро воды, мыло, зубную щётку, пасту и вышел на улицу. Умывался и думал: «Какое впечатление произведёт на него эта книга? Интересно...»
Когда вернулся, на лице Белоярова я ничего так и не увидел, а «Дмитрий Донской» небрежно лежал на подоконнике.
«Ишь — старину чтит, а «Дмитрия Донского» даже не перелистал...» — глядя на то, как Силуян смачно хрустит огурцом, стал я потихоньку злиться.
Он вдруг прищурился и, прямо-таки пронзив меня своим взглядом, сказал, будто отгадав мои мысли:
— Всё, что там в этой книжке написано, — он кивнул на подоконник, — и пятой доли не составляет того, что я прочитал про князя Дмитрия за всю свою жизнь. Что я свечи зажигал в церквах, будучи мальцом, — Силуян показал вилкой в сторону Дмитриевой горы, — ты уже знаешь... Раньше там монастырь был, а потом лишь две церквушки остались, и служили в них вплоть до прихода фашистов... А свечи я начал зажигать вскоре после семнадцатого года. Был беспризорником и как-то прибился по дороге к отцу Варфоломею, он и привёл меня в Дмитровский монастырь. Настоятель вначале брать меня не хотел, говорил, сопрёт какой-нибудь позолоченный оклад да и сбежит. Да отец Варфоломей поручился. Поначалу действительно хотел назло спереть что-нибудь и смыться, да больно отца Варфоломея жалко было — благообразненький такой старикашка, смирненький, добру учил. К тому ж кормили от пуза, как говаривала наша беспризорная братва. А потом к грамоте пристрастился. Так и остался.
— Там, — Силуян снова кивнул на Дмитриеву гору, — я читал «Задонщину», или «Слово Софония рязанца о великом князе Дмитрии Ивановиче и брате его Владимире Андреевиче», и «Сказание о Мамаевом побоище», и «Житие Сергия Радонежского», и летописи: Новгородскую, Ипатьевскую, Симеоновскую и Софийскую. Были они в нашей библиотеке монастырской, переписанные, конечно, не подлинные... Читал въедливо.
В двадцать четвёртом году власти стали разгонять монахов, и они подались кто куда. А некоторых на Соловки сослали. Пришли в упадок монастырские стены, кельи, остались попы, что в церквах служили. Ну я при них вроде сторожа. Женился, в сельце Дмитриевой домик каменный поставил, двух детей народил. Мальчишек.
А тут — война...
Я-то уже знал, что фашисты заняли Скопин. Да не верилось как-то: неужели под врагом живём?! Помню такое: с утра служить не стали, что-то приболел поп Василий, говорит мне: «Сбегай-ка, Силуян, в аптеку в город да разузнай, что там творится». Я побежал, а жене своей, Авдотье, наказал, если беда случится, бей в большой колокол.
До аптеки я так и не добежал: навстречу мне наши морячки в тельняшках и в чёрных бушлатах две пушки катят, как раз на Дмитриеву гору.
«Куда, — смеются, — поп, бежишь?» Я, чтобы, значит, не возбуждать подозрений, поповский балахон отца Василия напялил.
«В аптеку, — отвечаю, — за лекарством». «Погоди, — говорят, — будет тебе сейчас лекарство. Фашисты на блюдечке с голубой каёмочкой преподнесут. Слышишь, едут?..»
Смеются морячки, черти полосатые, весёлые, а я действительно слышу, будто трактора идут. Немецкие танки...
И тут моя Авдотья в большой колокол ударила.
«Ну-ка помоги! — закричал на меня командир, и — своим морякам: — Скорее, ребята, скорее. Нельзя допустить, чтобы они тут прорвались...»
Прикатили мы пушку на гору. А с горы вся долина как на ладони: слева Вёрда течёт, за ней — луг, по которому идёт дорога, а ещё чуть левее — низина вроде поймы — там когда-то две речки текли — Всерда и Валеда, но со временем они высохли, и монахи в свою бытность на том месте брали глину, чтобы лепить горшки на продажу. Вот, стало быть, по этой низине и должны пойти фашистские танки...
Летит звон и летит! Я кричу Авдотье: «Хватит греметь, слазь с колокольни да беги в избу к ребятишкам, сейчас стрелять зачнём».
Из церкви сам поп Василий вышел. Увидел, что я у орудий вожусь, помогаю морякам их устанавливать, закрестился, замахал руками: «Свят, свят, ты зачем, Силуян, эти бесовские орудья сюда прикатил?» А командир и говорит: «Святой отец, сейчас увидишь зачем!»
Тут и танки попёрли. И начали морячки сверху-то по ним колошматить. Смотрю, и поп Василий рясу засучил, за лопату взялся, кидает землю и приговаривает: «Ах вражина окаянный! Ах вражина!»
Вдруг один танк как плюхнет из ствола по звоннице: рухнул большой колокол и покатился гремя под гору. «Ах ты, бес! — кричит поп Василий. — Силуян, подноси снаряд, чтоб командир этому льву рыкающему быстрее глотку заткнул. Какой колокол был, какой колокол!..»
И после одного из выстрелов окутался танк чёрным дымом. Но тут подошли ещё несколько, расположились под горой и стволы направили в нашу сторону... Потом перед глазами возник какой-то огонь и будто подбросило меня куда-то вверх, так, по крайней мере, мне показалось... А очнулся когда, смотрю: куполов церквей как не бывало, пушки разворочены, возле них моряки лежат и поп Василий с ними. Убитые... Побежал я к своему дому, который сразу за церквами, а от дома одни головешки остались. Под развалинами свою Авдотью нашёл с малыми ребятами. Все трое бездыханными лежали...
Тут вскорости морская пехота выбила фашистов из Скопина. Пошёл я к военкому и попросился на фронт. До Берлина дошёл...
А после войны где я только не был! Поносило по свету меня. Да под старость вот приехал сюда, поближе к своим детям и жене Авдотье. Может, на Дмитриевой горе и меня захоронят...
— Рано ещё о смерти-то говорить, Силуян Петрович! — сказал я и снова пододвинул старику миску с огурцами.
— Эка рано?! — воскликнул Силуян. — Мне ведь уже семьдесят семь стукнуло...
Я подивился искренне: не по летам крепок был Белояров.
— Да чего уж там... Вижу, что-то тебя другое интересует. Спрашивай — отвечу.
— Силуян Петрович, — оживился я, — тут у нас в деревне один человек жил, Владимир Иванович Терешин, и тоже старину любил. Так вот он утверждал, что когда-то в монастыре посох Пересвета хранился.
— Монаха из Троице-Сергиевой лавры?.. Того, который князя Дмитрия на Рясское поле водил, а потом на Куликово и там с ордынцем Челубеем бился?.. Как же — был посох... Только где он сейчас — не знаю...
— Значит, был... А почему вы говорите, что водил Пересвет московского князя на Рясское поле и Куликово? И когда в таком случае?..
— От монахов я предание слышал, что был князь Дмитрий на Рясском поле и на Дмитриевой горе зимой, это значит за полгода до Куликовской битвы, и проводником при нём состоял чернец Пересвет... Монахи дороги в ту пору хорошо знали. Между собой водились, друг к другу ходили и ездили.
Знал Дмитрий, что пойдёт воевать Москву бывший темник[4], чтобы отомстить за поражение на Боже. А ходила Орда на Москву со стороны мордовской земли по Волге и Оке. Батый так ходил, и Бегич. Батый дошёл и разорил её, а Бегич не смог, потому что встретил войско, не дойдя до Москвы, и вынужден был принять бой. Дмитрий — князь московский — понял в своё время, что бить врага надо подальше от своих мест, не сидеть сиднем во граде и ждать, когда он в собственном твоём доме погром учинит, а выходить навстречу и бой давать там, где самому выгодно... Вот поэтому и водил Пересвет Дмитрия на Рясское поле, это на случай, если Мамай поведёт свои войска по Волге и Оке... Ведь Рясское поле, точь-в-точь как Куликово, реками огорожено да ещё и болотами: потому ордынской коннице здесь не развернуться, и не сможет она обжать полки русские... А Мамай — вражина — на Москву по Дону пошёл, для битвы с ним, значит, Куликово поле сгодилось...
— Пусть так, Силуян Петрович, — пытался я возражать. — Когда московские полки находились на Воже, им не надо было опасаться Рязани, а ведь если на Рясское идти, то Олег Иванович за спиной окажется... А он Мамаю был союзник!
— Какой он был союзник — время показало... Не привёл же он свою рать на Куликово поле и не сражался против русских. Это раз. Выдал же потом московский князь Дмитрий свою дочь Софью за его сына Фёдора? Выдал. Это два. А в-третьих, окажись Олег Иванович в тылу у русских, вряд ли он посмел бы в спину ударить — на всю Русь замахнуться, — на это ещё решиться надо!.. А вообще-то, может, и найдутся такие факты, которые докажут, что рязанский князь Олег Иванович и предателем-то не был... Вникай, парень, в историю, вникай!..
— Но разве не мог московский князь в таком случае положиться на свои дозоры, на свою разведку и не ходить самому на Рясское и Куликово поля ещё за полгода до битвы, как утверждали ваши монахи, и не рисковать? — старался я допытаться до сути.
— Почему не мог? Мог. Только ты мне покажи того полководца, который бы не захотел своими глазами увидеть место будущего сражения и который бы досконально не изучил его... Вижу, сомневаешься. Боишься... А ты пиши, не бойся. Не раз ведь такое случалось, когда легенда былью оказывалась... Дело даже не в том, был ли князь московский на Рясском поле и Куликовом или не был. Главное-то — посох. Посох Пересвета! Который через века прошёл... В нём, мил человек, в этом посохе, и заложен смысл великий. С первых побед над Ордой Русь началась... С посоха Пересветова...
— Хорошо это, Силуян Петрович. Только посох-то где? Сами говорите — был... Да следы его затерялись.
— Отыщутся... Непременно отыщутся! — убеждённо сказал Белояров. — Да, вот ещё что... Ты упомянул Володю Терешина. Знал и я его хорошо, мы дружили, часто и подолгу, сидя на завалинке его избы или же у моей землянки в лесу, куда он приходил с ружьишком, размышляли над вопросами: «Откуда ты, человек?.. Для чего пришёл в этот мир?..» Одни приходят с добром, другие... Есть люди от Бога, а другие-то от самого дьявола... Смеёшься?.. Мол, в тех и в тех всего понемногу. Нет, брат. Я ведь имею в виду людей больших, от которых зависят судьбы целых народов, и ставлю первых и вторых в один ряд... Сергий Радонежский, Дмитрий Донской, Мамай, Батый, Чингисхан, наконец. И чтобы понять их, мало изучить время, в котором они жили... А вникнуть надобно поглубже. Хороший хозяин, которому нужно принести в дом полное ведро чистой воды, опускает его почти на самое дно колодца...
— Хорошо, Силуян Петрович, попробую и я своё ведро опустить почти на самое дно...
Вернувшись в Москву и поработав в архивах, стал упрекать себя за хвастовство... «А ты пиши, не. бойся...» — говорил Клешнятый. «Да не боюсь, Силуян Петрович, — спорил с ним мысленно. — Только о том времени уже давно всё писано и переписано...»
Но в Рязанском краеведческом музее я обнаружил в запасниках под инвентарным номером 3888 посох Пересвета, и тогда начали отпадать сомнения. И отпали они совсем, когда в Кракове познакомился с «Сокровенным сказанием», или «Тайной историей монголов», которая заставила меня по-новому осмыслить тему ордынского нашествия на Русь... Может быть, поэтому эта тайная история монголов никогда не переводилась на русский язык.
Мы привыкли под словом «ордынцы» подразумевать татар и всегда считали Мамая выходцем из монголов. А это не так. Мамай являлся прямым потомком татар, кочевавших на границе Китая и Монголии и наголову разбитых Темучином, будущим Чингисханом.
Покорив девять татарских родов, он по совету одного китайского мудреца набрал к себе много татарских воинов и пускал их впереди своего войска, которые служили ему щитом и тараном одновременно. В этом Потрясатель Вселенной был не оригинален: так делали римляне, посылая рабов впереди легионов, византийцы, у которых пробивали брешь в неприятельских рядах славяне, множество которых погибало. Делал потом так и внук Чингисхана Батый. Тогда-то и родилось у русских выражение: «Татары идут!» Но это были уже не совсем татары, так как к ним монголы давно примешали другие завоёванные ими народности. Но летописные «татары» остались.
Мамай, человек образованный, знающий русский и итальянский, понимал, в качестве какой убойной силы держала в своё время монгольская знать его предков и другие народы. Знал о жестокости Чингисхана, с которой тот обошёлся с татарскими князьями после своей победы близ озера Буйр-Нур, и мстил, став властителем огромных пространств, а затем и Золотой Орды, чингизидам всяческими способами. Он был храбр. Ещё в двадцатитрёхлетнем возрасте, командуя сотней лучников, отличился при штурме ханом Джанибеком генуэзской Кафской крепости (нынешняя Феодосия).
Обладал непомерным честолюбием, стремился к власти, а, обретя её в Золотой Орде, мечтал стать и... московским царём.
Трагическая это фигура: чингизиды считали его в своей стае «белой вороной», для русских он был жестокий завоеватель.
Вникнем же в историю поглубже, как советовал Силуян Петрович Белояров. И начнём с Темучина...