В машине топилась времянка. Огонь буйно шумел, выплевывая в раскрытую дверцу желтые угольки.
Сатункин кипятил чай в старом, закопченном ведре. За столом сидел Филиппов и, придерживая рукой спадающую на глаза прядь волос, писал письмо своим родителям в город Новосибирск.
«Здравствуйте, дорогие мои!
Пишу вам во время короткого затишья. Прежде всего, не волнуйтесь — я жив и здоров. Настроение отличное. Да и как ему не быть отличным — наступаем. В сутки проходим с боями по сорок и более километров. Ты, отец, старый вояка и представляешь, что это значит. Раньше и думать не могли о таких темпах, теперь это в порядке вещей. Вы там, в тылу, вместе с нами, конечно, радуетесь успешному наступлению на всех фронтах. В связи с такими темпами мне приходится туговато: и дело свое медицинское делать, и от части не отставать. Но, думаю, справлюсь…»
Филиппов повертел в руках карандаш, задумался и ясно вообразил себе, что сейчас делается дома. Мать, наверное, пришла с работы, суетится у плиты, готовит ужин — маленькая, худенькая, еще не старая женщина.
Он припомнил, как дома ждали писем от старшего брата Леонида, которого теперь нет в живых. Отец, бывало, приходил с телеграфа — он там работал, — и мать спрашивала: «Письмо есть?» — «Пишут». Мать вздыхала и шла к плите. Иногда отец входил в дом, мурлыча под нос, стараясь спрятать свое улыбающееся, красное с мороза лицо. Мать замечала эту хитрость. Торопливо обтирала руки о клетчатый фартук, лезла в карман отцовского пальто, доставала письмо и прижимала его к груди. Потом это письмо читалось по многу раз. Она уносила его с собой на работу и там перечитывала в обеденный перерыв. Милая, добрая мама!
Филиппов встряхнул головой и продолжал:
«Вы писали, что у нас в Сибири стоят морозы (папа их называет «крещенскими»), а здесь погода непостоянная: то подморозит, то развезет. Хочется походить на лыжах, но тут это невозможно. Хочется наших сибирских пельменей, и это сейчас невозможно. О загранице расскажу при встрече. Встреча теперь не за горами!..»
Сатункин взял алюминиевый котелок с вмятинкой на боку, приготовил в нем заварку, налил кипятку в зеленую эмалированную кружку и предложил:
— Товарищ капитан, вы чайку просили.
Филиппов будто не слышал.
— А любите вы чаевать-то? — погромче сказал Сатункин.
— А?
— Чай-то, говорю, любите?
— Сибиряки все чаехлебы.
— Я вот, к примеру, не могу: после чая сплю беспокойно…
Неожиданно распахнулась дверь, в машину поднялся Загреков.
— Здравствуйте, — бодро сказал он.
Филиппов вскочил, прикрыл письмо шапкой, пожал протянутую руку.
— Сатункин, чаю!
— Не торопитесь, капитан. Дайте со старым гвардейцем поздороваться. Мы с ним еще под Сталинградом воевали.
Лицо Сатункина расплылось в улыбке, кончики усов поползли к ушам.
— Помнишь, землячок?
— Так точно, товарищ гвардии подполковник.
Загреков снял полушубок, теперь уже не белый, а замасленный, серый, сел напротив Филиппова. На груди у замполита горел орден Красного Знамени.
— Письмо пишете? — спросил он, заметив на столе конверт с адресом.
— Да, родителям. Получил еще в медсанбате. Все не было времени ответить.
— Ну что? Как они? Отец больше не болеет?
Филиппов удивился: ну и память! Как-то, кажется в первый разговор, он между прочим упомянул замполиту о болезни отца — и вот запомнил!
— Хватит с него, товарищ гвардии подполковник. И так за войну трижды болел.
— Все ревматизм?
— Да, ревматизм. Был крепкий старик. Бывало, мы с братом поссоримся, так он нас, как щенят, расшвыряет. А сейчас едва ходит. Болезнь и гибель брата его сильно подточили.
Загреков нахмурился — возле глаз, на лбу, у рта появились мелкие, тоненькие морщинки.
— Брат где погиб?
— Под Ленинградом. Про Синявинские болота слышали?
— Слышал. — Загреков отвел глаза, потянулся за портсигаром. — У меня там сын погиб.
— Вот оно что!
Филиппов сочувственно посмотрел на седые, отливающие стальным блеском волосы Загрекова, подумал: «Трудную жизнь прожил человек. А сколько еще в нем энергии, оптимизма!»
— Да, война! — поспешил он закончить разговор. — Вероятно, нет дома, которого бы она не коснулась.
— У вас можно курить? — спросил Загреков.
— Пожалуйста.
— Вы как будто не курите?
— Нет, не привык.
Сатункин пригладил усы, выждал паузу в разговоре, напомнил о чае:
— Пожалуйте, товарищ гвардии подполковник.
— Ловко ты, землячок.
— Поднаторел.
— Видно, часто твой капитан чаевничает?
— Они любители.
Загреков сдул пепел с недокуренной папиросы, отложил ее на угол стола, пододвинул к себе кружку.
— А чаек-то у тебя, землячок, с дымком.
— Так точно, потому — товарищ капитан такой уважают. — Сатункин одобрительно посмотрел на Филиппова.
— Да, люблю дымный чай, — подтвердил Филиппов. — Он мне Сибирь, тайгу напоминает. Попьешь, как дома побываешь.
Из кабины донеслось протяжное храпение.
— Вот дает! — воскликнул Сатункин.
Филиппов сделал строгие глаза. Сатункин понял, выскочил из машины.
— Кто это там?
— Это Годованец, товарищ гвардии подполковник.
— Пускай спит. Через два часа опять двинемся.
— Там у него тулуп, тепло — располагает ко сну… Да вы пейте, товарищ гвардии подполковник, только чай, извините, жидкий.
— А я густой и не люблю. Мне бы послаще, — улыбаясь, сказал Загреков и всыпал в кружку полную столовую ложку сахара.
— А я люблю крепкий: попьешь чаю — не так спать хочется.
— Это зря. Нужно себя беречь.
Филиппов посмотрел на усталое лицо Загрекова и подумал, что сам-то он себя совсем не бережет.
Загреков размешал сахар, отпил глоток и спросил!
— Как, подтянули медсанвзвод?
— Да, я их встретил на дороге.
Филиппов подул на чай, но, видя, что замполит намерен поговорить, решил, что пить невежливо, и отодвинул кружку.
— Почему же они отстали? — поинтересовался Загреков.
— Они оказали помощь ста девяноста шести раненым.
— Вот как! — Загрекову все уже было известно, он просто хотел узнать, как относится к этому Филиппов — быть может, станет жаловаться, сваливать вину на медсанвзвод, себя выгораживать? И то, что Филиппов говорил о работе медсанвзвода с уважением, даже с некоторой гордостью за своих подчиненных, понравилось Загрекову. — Молодцы! Но у нас столько и раненых-то не было.
— Пехота подкинула, товарищ гвардии подполковник, соседи.
— Соседи? Понятно.
Загреков обхватил руками кружку, точно грел об нее руки.
— По этому поводу я ездил к начсанарму. Он обещал помочь, — докладывал Филиппов.
— В чем?
— Чтобы пехота нам работу не тормозила.
— Неверно. Соседям нужно помогать.
— Мы помогать не отказываемся. Только и там должны живее работать. Иначе мы вечно будем отставать.
Загреков заметил, как упрямо сжались четко очерченные, еще мальчишеские губы капитана, как вызывающе блеснули его глаза, а между бровями появились две морщины — вилочкой. И это упрямство тоже понравилось Загрекову. Он взял папиросу, прикурил, с удовольствием затянулся и дипломатично спросил:
— Ну а посоветоваться с товарищами успели?
Филиппов замялся:
— Как вам сказать?.. Честно говоря, нет..
— Боитесь за свой авторитет?
— Что вы…
— Боитесь! В людей не верите, точнее, не доверяете, думаете, они вам… свинью подложат.
Филиппова задело за живое.
— Неправда, товарищ гвардии подполковник, — заговорил он горячо и громко, — я верю нашим людям и уважаю их. И зачем вы так говорите? У меня просто не было времени.
Филиппов осекся, опустил голову: он слишком громко разговаривает с замполитом — это нетактично, и потом — Загреков не заслужил такого отношения.
— Вот теперь я вижу — вы со своим народом поговорите, — добродушно сказал Загреков.
В кабине запели песню, негромко и задушевно.
Высокий, заливистый голос Годованца взлетал высоко и долго пари́л, словно сокол над степью. За ним гнался низкий, напористый бас Сатункина, настигал, подминал под себя, опять отставал, будто играючи.
На диком бреге Иртыша
Сидел Ермак, объятый думой…
— Хорошая песня! — сказал Загреков.
Он сложил руки на столе, слегка склонил голову набок и подтянул:
Товарищи его трудов,
Побед и громкозвучной славы
Среди раскинутых шатров
Беспечно спали средь дубравы.
Голос у Загрекова был не сильный, но чистый, приятный. А главное, пел он с упоением, весь отдаваясь песне, полузакрыв глаза, точно от солнца.
В кабине услышали его голос и, ободренные этим, запели во всю силу.
Песня окрепла, налилась и разносилась далеко — широкая, просторная.
Кто жизни не щадил своей,
В разбоях злато добывая,
Тот будет думать ли о ней,
За Русь родную погибая.
Филиппов стеснялся, не решался подтянуть.
— Пой, — сказал Загреков, задорно тряхнув головой, — пой.
Увлекшись, Филиппов запел. Он не помнил многих слов и тогда тянул только мотив, путал куплеты, но пел с азартом, стараясь ни за что не отстать от Загрекова.
Ревела буря… Вдруг луной
Иртыш кипящий осребрился,
И труп, извергнутый волной,
В броне медяной озарился.
Филиппову особенно понравился этот куплет. Вспомнилась ему юность. Светлая лунная ночь. Он плывет на пароходе по Иртышу. Он торопится к Наташе в Чернолучье, где она работает старшей пионервожатой. На палубе пусто. Легкий ветерок кудлатит его волосы, немножко прохладно, но уходить не хочется: нельзя упустить момента, когда пароход пристанет к берегу, не хочется, чтобы кто-то другой ступил первым на землю, где живет его любимая.
…Носились тучи, дождь шумел,
И молнии еще сверкали,
И гром, вдали еще гремел,
И ветры в дебрях бушевали.
В ту ночь река была спокойной. Серебристая дорожка перечеркнула ее поперек. Слышался тихий всплеск колес. Волны веером расплывались от парохода и с легким шумом ложились на берег.
— Хорошая песня, — повторил Загреков задумчиво.
Наступила тишина. Было слышно, как в печи, догорая, потрескивают дрова, как ветер стучит трубою. Потом послышалось равномерное гудение. «Санитарка» задрожала — это Годованец прогревал мотор.
— Мне пора, — сказал Загреков, вставая.
— Куда же вы? А чай?
— До следующего раза.
Он быстро оделся и подал Филиппову руку.
— Я верю в вас, товарищ капитан. Я даже убедил комбрига в том, что вы с делом справитесь. Думаю, что краснеть за вас мне не придется. А? Не подведете?
Филиппов, волнуясь, постучал пальцами по кружке, ответил твердо:
— Нет, не подведу.
— Ас товарищами советуйтесь, не стесняйтесь.
— Обязательно.