К книге
ПирамидаIII. 4
91%
III. 4
20

В следующей раз неся Мэри лекарство и против всякой вероятности надеясь прошмыгнуть во двор мимо музыкальной комнаты незаметно для Пружинки, я на цыпочках одолел прихожую, открыл дверь во двор и угодил прямо в семейный ураган. Мэри, стоя против Пружинки, обороняла кухонную дверь. Генри стоял ко мне спиной — очень широкой в пальто.

Вдруг Пружинка заорала:

— Я не желаю терпеть его в своем доме!

Генри, сохраняя спокойствие, поднял обе руки — утишая, увещевая.

— Понимаете, тетя Сис, у Мэри болит голова...

— А у меня что — голова не болит?

— Джеки мой сын, мой, я ему хозяйка! Вам-то какое дело?

— Мэри, ты так не разговаривай с тетей Сис!

— Убирайтесь все вон — слышите! Вон из моего дома!

Тут они заметили меня. Я подошел, спотыкаясь на плитках, отдал пузырек. Мэри, одной рукой поправляя рассыпавшиеся волосы, другой потянулась к лекарству.

— Спасибочки.

Я побежал прочь, как маленький, не чуя под собою ног.

Никуда они, конечно, не убрались. Через неделю отношения Мэри с Пружинкой опять стали сахарными. Потом был еще скандал, и еще. Они все не уезжали. В путанице ли моих снов или когда спала на органном сиденье, она стонала: «О Генри, Генри, милый! Я-то, как же я-то теперь?»

Собственная моя музыкальная будущность решилась сама, при моем весьма вялом сопротивлении. Профессионалом мне, положим, не стать, но почему бы не подготовиться к экзаменам по фортепиано. Когда я наконец решил изложить эти соображенья Пружинке, она посидела немного, потом расхохоталась, просияв золотыми зубами.

— Смотри, Ктотэм, ой смотри!

— Нет, но я правда хочу, мисс Долиш.

Пружинка тряслась на органном сиденье.

— А нервы у тебя выдержат?

— Я хочу получить диплом.

— Что говорит твой отец?

— Он — за, если это не помешает моим основным занятиям.

— Начинать придется с азов. Ты бренчишь понемножку, ведь правда?

— Да, мисс Долиш.

Пружинка склонилась к роялю. Вытянула пыльные потрепанные ноты из груды, полистала, поставила на пюпитр и начала играть. Кончив, зажгла сигарету.

— Ну вот. Теперь ты знаешь, на что идешь.

Очень хочется думать, что мою нечленораздельность она приписала восторгу. На самом деле я был изумлен. То, что она играла, было экспромтом Шопена. Я слушал его накануне в исполненье Корто.

— Уж я буду стараться.

— Придется. Существует ведь еще и теория. И проверки слуха. Мы давным-давно не проверяли твой слух, а? С тех пор, как ты был во-от такой. Отвернись-ка, Ктотэм.

Я отвернулся от рояля и разглядывал жухлую кисею занавесок. Она брала интервалы, потом все более и более сложные диссонансы. Я так и видел, куда тычется каждый толстый палец. Будто читал крупный-крупный шрифт. Она кончила, я повернулся.

И тут она сказала странную вещь:

— Твой отец должен гордиться тобой.

На это мне нечего было ответить. Вдруг ее понесло:

— Мой отец вечно волновался из-за этих проверок слуха. Как не угадаю среднюю ноту из... ну из такой вот массы — бах! линейкой по рукам!

Она не отрывала глаз от стены, я посмотрел туда же. И увидел блекло-коричневую фотографию молодого человека, который провисел все эти годы рядом с дамой в пальто и шляпе надзирателем музыкальной комнаты. Я был так ошарашен, что не слушал продолжавшую говорить Пружинку. Эти лысые веки и брови, высокие скулы! Я их узнал. Молодой человек — теперь я видел, что он не старше меня, — был старый мистер Долиш, в реянье гривы, с глазами, устремленными к абсолюту.

— ...иногда очень холодно по утрам. Но он-то все понимал. Говорил: «Продолжай упражнения, девочка, вот и согреешься». Ведь рай — это музыка, правда, Ктотэм?

— Да, мисс Долиш.

И началась для меня блаженная, восхитительная пора, и небо над Стилборном ушло в бесконечные выси. Музыка, музыка, музыка, уже не жалкая, стыдная — абсолютно легальная, то, чем, по общему мнению, мне следовало заниматься. Скандалы в старом доме были теперь досадной помехой, а не поводом проволынить урок. Я злился в прихожей, гадал, куда подевалась Пружинка и достанутся ли мне законные тридцать минут. И слышал бешеный крик со двора:

— Что же вы не уезжаете? Уезжайте!

Дикие отношения шли, спотыкаясь. Генри поддерживал какой-то баланс, понимая обеих противниц и атакуемый с обеих сторон. Пружинка вваливалась в музыкальную комнату, рукой унимая колыханье обширной груди, и мне доставался остаток урока. Конец моей музыке пришел тем не менее раньше, чем я ожидал. Я слишком ретиво, слишком подолгу терзал наше отжившее пианино. Неодобрительные замечания физика и химика, прежде столь мною довольных, насторожили родителей.

— Да, завтра тебе идти на музыку. Но у тебя и химия завтра!

— Ну, пап. Сам-то ты ведь учился на скрипке?

— Скрипка никогда не вставала между мной и Materia Medica. Оливер, ты, кажется, не хочешь учиться в Оксфорде?

— Хочу, конечно.

— Эти последние месяцы — такие важные, детка, — заклинающе вставила мама. — Ты же знаешь, мы только хотим, как тебе лучше.

Годами вколачиваемая мысль насчет постыдности моей мечты о музыкальной карьере заставила меня прикусить язык. Будто прочитав мои мысли, папа ласково глянул на меня через стол. Если бы он хоть сердился, я бы мог за себя постоять. Но голос его звучал сочувственно, проникновенно, будто мы оба столкнулись с железной необходимостью:

— Оставь это в качестве хобби, вот как я, например. И вообще — граммофон и радио скоро многих профессиональных музыкантов пустят по миру. Господи Боже, ну как ты сам не понимаешь, Оливер? С твоими способностями ты мог бы доктором стать!

Нелегко было мне признаться Пружинке, что к диплому готовиться больше не надо. Но она почти ничего не сказала, только тряхнула головой, будто другого и не ждала. Уроки наши снова стали пустой тратой времени. Времени впустую тратилось теперь даже больше, потому что скандалы достигли критической точки. Генри мягко, но решительно ускользал из прихожей в темном двубортном костюме с двумя самописками в нагрудном кармане, оставляя за собой разбушевавшийся костер.

— И вы, получается, мне ничего не должны!

— Сколько брали, все отдали!

И все равно они не съезжали.

— Не желаю терпеть его в своем доме! Отвратительный, мерзкий мальчишка! Он же над ней издевался...

Наступил и окончился последний урок. И вот после нервного лета я наконец, счастливо замирая, складывал вещи для Оксфорда. Только уже вечером перед самым отъездом я вспомнил Пружинку, потому что большой фургон стоял на мостовой у ее ограды.

— Мама, а что с Пружинкой?

Мама брезгливо тряхнула головой.

— Они уехали.

— Кто?

— Уильямсы. Кто же еще? Папа Римский? — Мама почти шипела. — Так я и знала — уехали, как только она стала им не нужна. Сняли пока какую-то одноэтажку. Говорят, Генри Уильямс собирается строить дом. Я никогда не верила этому типу.

Я не припоминал, чтобы мама имела какие-нибудь сношения с Генри, и подивился ее категоричности. Я смотрел, как открылись двери напротив, как рабочие выносят мебель, коврики, посуду, постели. Мама стояла рядом и тоже смотрела.

— Все дешевка, подержанный хлам. Он зря не потратится.

Фургон тронулся, мама вернулась к шитью. Ученик с нотной папкой вошел в Пружинкину дверь.

— Ты бы попозже, когда она кончит уроки, пошел попрощался, — сказала мама. — Это твой долг.

— Ой нет. Ну, мама!

— Глупости, — сказала мама спокойно. — Сам знаешь, ты обожаешь ее.

Так что вечером, когда дрожь газовых фонарей вокруг Площади унялась в ядовитой яркости, я, лоснясь брильянтином и мечтая поскорей отделаться, прошел по газону к старому дому. В эркере было темно, и мне ужасно хотелось думать, что она ушла или легла, потому что приманки Оксфорда — огни, концерты, театры и люди, которые будут к моим услугам в свободное от химии время, — вытеснили все остальное. Но я оглянулся на наш флигель, увидел, как дрогнула занавеска, сдвинулась, оставила треугольничек, в котором чуялся мамин глаз. И, глубоко вздохнув, перешагнул цепи и ступил на булыжники. Открыл входную дверь. Меня уколола холодная мысль, что вот опять коридор и комнаты наверху стемнели и опустели. Даже в прихожей опять стало страшно. Несмотря на свои восемнадцать лет, я — для отступления — оставил входную дверь открытой. Газовый фонарь начертил на полу окно и вертикалью налег на дверь музыкальной комнаты. Со стесненным сердцем — и с фантомной детской скрипочкой в левой руке — я поднял правую, чтоб постучать. И опустил.

Звуки, доносившиеся из-за темной филенки, были своего рода проверкой слуха. Но что было делать грачу там, налево, на коврике перед тусклым красным глазком камина? И не мог он перемежать свое тихое граканье этой странной, задушливой нотой, как струной под неловкими пальцами. Я окаменел, с опущенной левой рукой, приподнятой правой, и слушал, как задыханья и граканья множились, длились. Проверка слуха давала картину такую отчетливую, будто нас не разделяла филенка. Она сидела в темноте, слева, скорчившись перед тусклым огнем, под хмурым бюстом. Безуспешно пытаясь без учителя научиться, как избыть сердце в слезах.

Волосы у меня, несмотря на брильянтин, встали дыбом. Я закрыл входную дверь так осторожно, будто обчистил дом. Поскорей прошел по газону и хотел прокрасться наверх, пока мама не заметила. Но хотя она еще шила, она слышала все.

— Что-то разговор был короткий, Оливер?

Я хмыкнул, изо всех сил подражая папе.

— Иди сюда и рассказывай.

Тяжело вздыхая и, как ни странно, покраснев, будто меня поймали на подлости, я вошел в гостиную.

— Ну, так что она тебе сказала, детка?

— ...Ее не было.

— Глупости! Она не выходила из дому.

— Я тебе говорю — не было ее. Может, спать легла.

Мама посмотрела на меня поверх очков и слегка улыбнулась.

— Может, и легла.

Так я избавился от Стилборна и думал, что навсегда. А мне бы знать, что, пока не порвана пуповина, расстояние не отменяет закона всеобщего нашего тяготения. Первый же номер «Стилборнского вестника», переправленный мамой, сообщал не только о моем великолепном возвышении в статус студента, но и кое-что о Пружинке. Я прочел, что мисс Долиш («известная жительница нашего города») попала в аварию на пересечении Королевской тропы и Портовой улицы. Повреждения незначительны, но мисс Долиш перенесла шок. Новость не показалась мне существенной, но когда я приехал домой на пасхальные каникулы, кое-что прояснилось. Я долгими часами бродил по округе. Как-то перешел Старый мост и взобрался на гору в сторону леса, чтоб удрать подальше от Площади. Глубоко задумался над тем, как бы провести летние каникулы где-нибудь за границей, и поэтому чуть не налетел на Пружинку. Малолитражка стояла поперек дороги. Передние колеса, зайдя за травяную обочину, завязли в грязном кювете. Тут же, вяло озирая лес, стояла Пружинка. Деваться было некуда.

— А-а! Мисс Долиш! Какие-то неполадки?

Сначала она повернула глаза, потом голову. Плотно стиснутый рот в глубоких бороздах.

— Вы не ушиблись, мисс Долиш?

Вдруг лицо разгладилось и просияло.

— А-а, старина Ктотэм!

— Вам помочь?

— Помочь?

Снова рот сжался, лицо потемнело. Вернулись борозды. Она затрясла головой, медленно, хмуро.

— Нет. Нет, нет, нет.

— Я могу подтолкнуть...

— Нет, нет.

Молочный фургон, подпрыгивая и грохоча, выехал из лесу.

— Может, я...

— Нет.

И все трясла головой, супилась и говорила «нет», будто билась над ускользавшей от решенья задачей.

— Ну, тогда я...

Вдруг тьма рассеялась. Поразительно, жутковато — такая резкость перемены, как в радио с не исправными лампами: звук — вот он, только что был и — р-раз — щелк — ущелкивает куда-то. Взгляд сосредоточился на мне, улыбка открыла золотое сверканье.

— А-а, старина Ктотэм! Что? Девочку высматриваешь в лесу?

Я вспомнил всю историю с Эви Бабакумб и почувствовал, что багрово краснею. И отшатнулся, как мечом обороняясь тростью.

— Ну а как фортепьяно, дитя мое?

— Никак.

— Есть кое-что поинтересней, а?

Я чувствовал, как лоб у меня покрылся испариной...

— Химия, физика. Знаете что? Я сейчас иду в Стилборн. К сожалению, это довольно долго. Может, меня кто-то подбросит. Может, за вами прислать Генри?

Она запрокинула голову и расхохоталась.

— А знаешь, Ктотэм? Он ведь всегда сам возится с моей машиной, бензин накачивает и меняет все эти штуки внутри, ну, как их, не знаю. И сам всегда ее чистит, моет. Наденет спецовку и лезет под нее, как тогда, когда он...

— Так я пришлю его, мисс Долиш. Или мне лучше остаться? Нет? Вы уверены? Вы не боитесь одна тут?..

— Тут, в лесу?

Она снова расхохоталась. Потом, сразу, лицо потемнело, потухли, застыли глаза.

— Мне ничего не грозит. Кому нужна такая старуха? Мне ничего не грозит.

— Я постараюсь поскорей.

Я зашагал по проселку кратчайшим путем к Стилборну. Не доходя до поворота, я оглянулся и помахал, чтоб ее подбодрить, но она не видела меня. Стояла возле машины и смотрела в лес. Добравшись до плавной дуги шоссе, я метров за сто увидел приближающийся драндулет Генри. Я кричал и махал Пружинке, тщась изобразить семафор. Я кричал и махал драндулету. Генри проехал мимо, не заметив меня, в темном двубортном костюме и фетровой шляпе, — проехал мимо, скорбно уставясь вперед сквозь ветровое стекло. Я постоял, пока не увидел, как он притормозил рядом с Пружинкой.

За ужином, когда меня расспрашивали о прогулке, мама была вся внимание. Когда я отчитывался о встрече с Пружинкой, кивала и мрачно усмехалась. Папа глянул на нее сквозь очки.

— Ухудшение.

Я смотрел на него, на нее.

— Ухудшение? О чем ты? В чем дело?

Мама отмахнулась от моего вопроса.

— Я знала, что этим кончится, когда он своего добьется.

— Будет тебе, — сказал папа веско, налегая на пирог с мясом. — Будет. Чем ей плохо? Десять раз вернула все сполна. Надо отдать должное Генри Уильямсу. У него отлично идут дела.

— Не то что у некоторых, — сказала мама вредным голосом. — Погодите, он еще полгорода скупит, за него я как раз не беспокоюсь.

Я принял это за тонкую ссылку на небогатый итог моего первого экзамена по химии и молчал. Папа молчал тоже. Мама завладела площадкой — но она к этому привыкла.

— Джеки Уильямс в Оксфорд не поедет, даже если окажется, что у него есть мозги, в чем я очень сомневаюсь. Сразу пойдет в бизнес. Так у них водится. Денег-то у него хватит его отправить, да зачем ему? А бедная мисс Долиш надрывается...

Тут папу прорвало.

— И вовсе ей это не нужно, — сказал он резко. — Да на одни проценты с того, что она вложила в его дело, она могла бы жить, как... в Борнмуте [35] могла бы жить, если бы хотела.

Мне стало скучно.

— Зато сегодня ей повезло. И на том спасибо. Правда, непонятно, почему молочник не остановился...

— Повезло? — сказал папа. — Повезло?

И мама — эхом:

— Повезло?

Они переглянулись, потом посмотрели на меня.

— Но она могла же застрять. У меня час заняла дорога. И если б не подоспел Генри... Да что такое?

Они снова смотрели друг на друга, мама с хитрой усмешкой.

— Оливер, детка, — сказала мама нежно. — Ты, конечно... Но тебя ведь давно не было. Все про нее знают — в том числе и молочник. Она была в ста метрах от перекрестка в лесу, да?

— Там телефон-автомат, — буркнул папа. — Она ему звонила.

Я отпихнул стул.

— Господи! Ну и ну!

— И никакого везения.

— Почему же она мне не могла сказать! То есть я-то, я же...

Мама громко расхохоталась. Потом стихла.

— Бедняжка, — вздохнула она. — Она от него хочет единственного — хоть капли внимания.

У меня все оборвалось внутри. Поздно, позже, чем у всех по соседству, кусочки — старые, новые — сложились в картинку у меня в голове. Я так и стоял с открытым ртом. Мне нечего было сказать. Но что-то они увидели в моем застывшем лице, потому что папа протянул руку — неловко — и положил на мой рукав.

— Мы совсем забыли, как много она для тебя значит, Оливер. Но понимаешь, сынок, с этими телефонами — она и раньше это делала.

Папин жест так не вязался с принятой у нас сдержанностью, что я перекосился и встал. Буркнул:

— Ну, если у нее хватает денег...

— Ах, — сказала мама загадочно. — Не в деньгах счастье. Когда-нибудь ты поймешь, Оливер.

Я остался в недоумении. При всей запутанности моих чувств, в последних маминых словах я смутно уловил некоторое противоречие с тем, что она говорила сначала. И впервые я понял, что она не только моя мама. Но еще и женщина. Это открытие совершенно сбивало меня с толку. Я стоял посреди прихожей, в перчатках, в шарфе, одним концом заброшенном на спину, и терзался от униженья, обиды, от какой-то боязни рампы: все мы выставлены на всеобщее обозрение, все друг на друге паразитируем, все мы ряженые и стесняемся своего маскарада. Я открыл входную дверь, убегая от маминой проницательности. А когда закрывал, услышал ее недодушенный смешок:

— Интересно, что она еще сочинит после телефонов-автоматов?

И теперь, когда мама мне присылала «Стилборнский вестник», я прилежно его изучал. И действительно, я узнал не только, что за органом была мисс К.С. Долиш, но на другой странице мисс К.С. Долиш облагалась штрафом в размере пяти фунтов, а потом и в размере десяти. Приезжая домой на каникулы, я видел иногда — но стараясь держаться подальше, — как она идет от гаража к дому походкой, бледно напоминающей о былой пружинистости. Я видел мрачность лица, сведенный рот, застывший взгляд.

— Бедняжка, — механически приговаривала мама.

Очевидно потеряв к ней всякий интерес. Как та давно умершая Офелия с полной шляпой листвы, Пружинка стала стилборнской чудачкой, с которой сжились и смирились. В конце концов я прочитал, что мисс К.С. Долиш вызвана ответчицей по делу о несоблюдении правил дорожного движения. Сама она не пострадала, но кто-то пострадал. Я читал речь судьи: он учитывает то-то и то-то; «но все мы не молодеем, и в собственных же интересах мисс Долиш» и т. д. и т. п. Он вынужден лишить ее водительских прав сроком на пять лет.

Я читал, сидя на подоконнике, шпиль университетской церкви вытянулся передо мной. Помню, как цинично я усмехался. Кажется, идея телефона-автомата себя исчерпала? Пришлось придумать что-то новенькое? Но тут она, пожалуй, перестаралась. В последний раз привлекла к себе внимание, думал я в своей невинности. Я был химик, не биолог. Только уже собираясь в Оксфорд перед последним курсом, я наконец понял все.

Осень стояла жаркая, в кои-то веки у нас бабье лето. Догорали штокрозы. Охраняя наш вход, они свешивали с почти черных стеблей красно тлеющие головки. Газон посреди Площади тоже весь почернел, и некоторые травинки вскидывались и потрескивали, когда на них наступали. Мама суетилась на кухне, собирая ужин. А так в доме не раздавалось ни звука. Папа задерживался в аптеке, и гостиная была в моем полном распоряжении. Я слышал, как Пружинка наяривает в церкви безупречно скучное соло на органе. Я стоял посреди наших кресел и чашечек, слушал, смотрел. Вот орган умолк, и почти тотчас Пружинка прошла по ту сторону Площади, вошла к себе. Я радовался, что она благополучно исчезла и я не рискую на нее напороться. Площадь свободна. Можно спокойно выйти.

Дверь ее дома открылась. Пружинка вышла, держась особенно прямо. В вельветовой шляпе набекрень на жидких волосах. Прикрыла за собой дверь, не глядя натянула перчатки. Лицо спокойное, улыбающееся. Повернула налево, пошла по мостовой к гаражу Генри. Не глядя ни направо, ни налево. Было так тихо, что я слышал цоканье туфель по камню. Я смотрел, смотрел, пока она не скрылась за ратушей.

Меня ломало, корежило, подмывало бежать — тем не менее я захлопнул дверь гостиной, потом прокрался обратно, мимо кухни, в сад, между яблонь — в свой укромный уголок. Я смотрел, смотрел — я старался на чем-нибудь сосредоточить взгляд, чтоб не видеть того, что отпечаталось на сетчатке. Во мне бушевал шквал, и казалось, что он снаружи, везде, что засохшая паутина и пауки среди кирпичей дрожат из-за него, из-за нее, из-за меня. Я слушал собственный, чужой голос:

— Нет. Нет. Ох нет. Нет. Нет...

А сам уже знал, что это выжжется во мне навсегда, пожизненным невытравимым тавром: шагающая по мостовой Пружинка, мощные груди, жирный живот, неуклюже перекатывающиеся ляжки. Пружинка со спокойной улыбкой, в шляпе, перчатках, плоских туфлях, и больше на ней — ничего.

Предыдущая главаГлава 20 из 22Следующая глава