К книге
НавсегдаЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. Глава девятая
75%
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. Глава девятая
75

Первое время его мучили сны. Степану снились самые обычные вещи. Просто шел снег. Мягкий, пушистый, настойчивый, он все шел и шел. От него, тихого и негрустного, в воздухе становилось светлее, а он все падал и падал неутомимо, праздничный детский снег за окном теплой комнаты. Кругом все делалось светло, и легко становилось на душе. И начинали громко тикать старые стенные часы, и отчетливее слышался терпкий запах осиновых дров, потрескивающих в печке…

Успокоенный, счастливый, Степан медленно начинал просыпаться в смрадной темноте наглухо запертого барака. Эти первые минуты полной незащищенности после пробуждения были минутами самого глубокого отчаяния. Только что он чувствовал себя мальчиком Степой, был свободен, счастлив в родном доме, и вот приходил в себя, лежа на двухэтажных нарах, в длинном ряду таких же, как он, заключенных, спящих тяжелым сном, стонущих и скрипящих во сне зубами. У него нет имени, возраста, прошлого, будущего. Он только номер 2896-С, костлявый, бородатый, оборванный, смертельно голодный заключенный штрафного лагеря на торфяном болоте…

Проходили месяцы, и он перестал видеть во сне дом своего детства и нежные руки литовской девушки Аляны, ставшей так ненадолго его женой. Теперь ему снился только лагерь, окруженный зарослями железной колючей проволоки, лагерный палач Хандшмидт, утренние расстрелы товарищей на краю только что вырытых скользких, глинистых ям.

Однажды он проснулся с крепко стиснутыми кулаками и долго не мог понять, что с ним произошло.

Во сне он лежал посреди лагерного плаца, сжимая в руках ручки старого учебного «максима», на котором его обучали в армии. Весь содрогаясь от вырвавшейся на волю заложенной в нем мощи, пулемет, повинуясь его рукам, гремел и бил, все сметая бесконечной очередью: и часовых, и целые толпы фашистских автоматчиков. От переполнившего его чувства восторга полного освобождения он проснулся, сжимая пустые кулаки, еще чувствуя на ладонях шершавость пулеметных ручек, и, опомнившись, заплакал, кусая губы в глухой темноте ночного барака.

— Что ты, брат? — услышал он шепот лежавшего к нему вплотную польского пленного солдата Валигуры.

Степан тяжело дышал, молча стискивая зубы.

Валигура высвободил руку из-под рваной шинели и дотронулся до его плеча.

— Тоска… — хрипло прошептал Степан.

— Есть на свете тридцать три тоски. И все они здесь наши. Увидел милую во сне?.. Что тебе во сне привиделось?

— Пулемет.

Валигура приподнялся на локте, припадая лицом к самому лицу Степана.

— О-о!.. И еще что?

— Все… Пулемет и полная лента патронов. Такой длины, что конца ей не было… Вот сейчас в руках держал, будь оно все проклято!..

Валигура взволнованно зашевелился, обнял Степана одной рукой, лихорадочно зашептал в самое ухо:

— Это сон не простой. И тоска твоя добрая: тоска жолнежска… солдатская тоска по оружию… Слушай: коли ты решишь бросить свой жребий: пан или пропал… Я свой кидаю в одну шапку с тобой. Пойду за тобой. Без оглядки. Не забудешь?

Степан почувствовал, что Валигура ищет в темноте его руку…

День в болотном лагере начался, как всегда, ровно в четыре утра. Выстроенные на утреннюю поверку заключенные, ежась от холода в своих сырых лохмотьях, жались плечом друг к другу, стоя по пояс в тумане.

Бревенчатые вышки с автоматчиками, казалось, парили в воздухе над низкой котловиной лагеря, где в гуще молочных волокон тумана тянулись длинные ряды исхудалых, костлявых лиц и бритых голов.

Поверка шла счетом — имен у людей тут не было — только номера.

Номер 6217-С, некогда именовавшийся профессором Юстасом Даумантасом, стоял в строю, стараясь унять сотрясавшую его тело лихорадочную дрожь, прежде чем производивший поверку солдат подойдет к нему вплотную. Дрожать было опасно. Если человек дрожит — значит, он болен или очень ослабел. А если человек ослабел, он не может работать, и тогда он попадает в первую же партию, которую еженедельно так заботливо формирует некий Хандшмидт.

Сосед в виде предупреждения подтолкнул профессора локтем, и тогда тот применил уже много раз испытанный прием: напрягся изо всех сил, а в самый последний момент расслабил мускулы. Дрожь на одну минуту отпустила. Солдат помедлил около него в нерешительности, но все же прошел мимо, продолжая отсчитывать вслух.

Эти утренние часы были для профессора самыми тяжелыми. Он не мог ни думать, ни вспоминать, ни наблюдать. Он просто мучился от озноба и голода, от боли в суставах.

Только после того, как, выстояв очередь, профессор получил свою порцию и несколько раз отхлебнул из консервной банки горячую коричневатую бурду, он почувствовал, что старый механизм у него внутри начинает, потихоньку поскрипывая, работать. Глядя под ноги, он осторожно отошел в сторонку, боясь пролить хоть каплю, и отхлебнул еще разок, крепко сжимая в руке две тепловатые картофелины. Некоторые проглатывали свою порцию тут же, торопясь и беспокойно озираясь. Были и такие, что принимались хныкать: им достались слишком маленькие картофелины! Это были погибающие, опустившиеся люди.

С картофелинами, конечно, всегда была лотерея — на свете нет двух одинаковых. Одна попадается величиной с кулак, другая с грецкий орех. А выдавали их поштучно, так что человек, которому несколько раз подряд не везло, начинал валиться с ног от слабости и быстро попадал в команду Хандшмидта…

Юстас вернулся в свой блок, где уже дожидалось несколько товарищей из его «коммуны». Вся полученная ими картошка была аккуратно разложена на нарах.

Бывший комсомольский работник из Ланкая, Антик, с аптекарской точностью разделил картошку острым, как бритва, лезвием перочинного ножичка без ручки, и все принялись за еду.

Лагерные «коммуны» существовали, конечно, не только для того, чтобы поровну делить еду. Главное было в другом: объединяясь, люди начинали верить в силу товарищеской организации, им уже не угрожала опасность превратиться в одичалых, изголодавшихся одиночек, грызущихся из-за куска хлеба.

Антик был организатором одной из «коммун» и членом подпольного штаба. Выполняя партийное поручение, он добровольно попал в лагерь год назад. А теперь этот розовощекий комсомолец выглядел ровесником профессора и дружил с ним, как с равным.

Когда в жестянке у Даумантаса осталось не больше глотка жидкости, Антик сунул ему в руку ломтик хлеба.

Никто не показал, что заметил это, никто даже не взглянул на профессора. Раз Антик сделал, значит, так нужно: профессор Юстас быстро слабел в последние дни, и Хандшмидт стал к нему слишком пристально присматриваться.

Что-то вспомнив, Даумантас вопросительно посмотрел на Антика. Тот еле заметно кивнул головой:

— Да, сегодня четверг.

Было совершенно все равно, скажет он «сегодня четверг» или «сегодня суббота». Важно было слово «сегодня». Оно означало, что именно сегодня произойдет то, что подготовлялось в лагере в течение многих месяцев. Восстание? Бунт? Побег?.. Этого профессор Юстас в точности не знал, он был слишком слаб, чтобы играть какую-нибудь активную роль в борьбе.

«Сегодня четверг» — эти слова передавались от одного заключенного к другому, и после завтрака, становясь, как обычно, в строй, люди уже ни о чем другом не могли думать.

В самую последнюю минуту стало известно, что начнет первый блок. Это решили жребием, и человека, который должен был начать, выбрали из участников организации тоже по жребию.

Подпольный руководитель первого блока Генрикас стоял в строю рядом с русским солдатом Вязниковым, взятым в плен прямо из госпиталя, где за два дня до начала войны ему сделали операцию удаления аппендикса. Сейчас Генрикас с некоторым удивлением и недоверием вспоминал времена, когда он был начальником пожарной охраны в Ланкае, волновался из-за лучшей квартиры, писал полные язвительности заявления на препятствовавшего ему некоего председателя исполкома Матаса, вполне реально мучился от обиды и почти ненавидел этого Матаса до того самого момента, когда все рухнуло и стало неважным: домашний уют и занимаемая должность, неприятности по службе и даже собственная твоя маленькая судьба. Все, кроме большой судьбы твоей родины…

Теперь ему казалось, что все мелкие события этих самых спокойных, сытых и полных довольства лет его жизни не то приснились ему в недобром сне, не то происходили с каким-то другим человеком, хорошо ему знакомым, но во многом неприятным и чуждым…

Автоматчики охраны лагеря неторопливо вышли на плац. Сейчас будет подана команда «смирно», и начнется разбивка на рабочие сотни.

За несколько мгновений до команды Генрикас почувствовал, как Вязников нащупал и сжал кончики его пальцев. Генрикас ответил коротким и сильным пожатием, продолжая смотреть прямо перед собой. «Он на меня надеется, — подумал Генрикас. — И я надеюсь на него. Мы сейчас самые близкие в мире люди. Ни па кого бы я не променял этого Вязникова с его тяжелым, теплым плечом, которое чувствую у своего плеча…»

Продвигаясь вдоль рядов, солдат, производивший разбивку на рабочие партии, подошел вплотную к Генрикасу, дохнул ему в лицо сытным запахом кофе и поджаренного с луком мяса. Досчитав до ста, он сделал знак какому-то заключенному выйти на шаг вперед и принялся вслух отсчитывать новую сотню. Человек, который должен был начать, стоял от солдата в четырех шагах… В двух… Вот они оказались уже прямо друг против друга: солдат с автоматом и на расстоянии вытянутой руки тот, кто должен первым выйти из строя и ударить солдата железным болтом в висок, пониже стального шлема. Другой вырвет у солдата из рук автомат и откроет огонь по охранникам, и тогда бросится вся ударная группа первого блока, а за нею пять остальных подпольно сформированных ударных групп…

Но в тишине все еще слышался медленно удаляющийся, монотонный голос солдата, продолжавшего идти вдоль строя и считать.

Генрикас не выдержал. Повернув голову, он увидел чуть заслоненный другими профиль того самого человека, который сегодня должен был быть первым. Среди землистых серых лиц одно только его лицо с трясущимся подбородком было совершенно белым.

Солдат давно уже прошел мимо него и рубанул рукой по воздуху, отсекая следующую сотню…

Предыдущая главаГлава 75 из 100Следующая глава