Летний день душен, зноен. Узорчатые окна царской палаты распахнуты настежь. Под потолком, расписанным золотом, стайками вьются мухи. Они садятся на лики схимников и угодников. Глухо переругиваются из-за мест бояре. Эта ругань ведется искони, привычно. Словеса говорят вроде злые, обидные, но тихо, не поднимая голоса. Грызня эта скорее от скуки, чем от вражды. И один другого облаивает по мелочам, а у всех одна общая ненависть — к патриарху Никону.
— Ну куда ты лезешь, Родионко? — гнусавит Воротынский, глядя на окольничего Стрешнева, пробирающегося к столу. — Там первосоветников места. Приобычился лизать царские миски, а здесь блюд нет, здесь дума.
— Ты бы, князь-воевода, помолчал, — Стрешнев распахнул ферязь, сел на лавку около оконца. — Окромя седины в бороде да перхоти в гриве, ничего нет, а расселся на передней лавке. А мы, Стрешневы, от государя вторые.
— С чего это вторые?
— Мы с государем по крови родные — ты по древности своей запамятовал?
— В думе не по родству сидят, — проворчал Трубецкой, — а по мудрости. Вон на Богданину погляди — царю седьмая вода на киселе, а садится по праву руку. Как же — первосоветник!
— А где он, кстати? — спросил Юрий Долгорукий.
— Чай, царя с подушек поднимат, — ответил, глядя в потолок, Никита Одоевский. — Лезет в государевы покои днем и ночью.
— Горшки ночные выносит, — заметил Ромодановский. — Мудрости кот наплакал — одна хитрость. Недаром — Хитрово.
— Не скажи, князь Юрей, — возразил боярин Милословский. — Хитрость совокупно с умом — суть мудрость и есть. Оружейный приказ он ведет зело умно. Палату Оружейную обогатил, богомазов ищет — порсуны пишут.
— Мало того — казну царскую под свою руку загреб. Подождите — одни мыши останутся в ней. За полушку удавится.
— Государь ему верит.
— Никону тоже верил. Особинным приятелем звал. А что вышло?
— А не ты ли, Иван Федорыч, за Никона горло драл, когда его на патриаршее место сажали? Многие иные были против. Мыслимо ли дело — язычника да в патриархи! С мордовским-ту рылом. Вот он теперь бесовско обличье свое и показал.
— Ох-хо-хо! — вздохнул Одоевский. — Который год русская церковь вдовствует. Сей вепрь лесной, мордовской, яко гвоздь в сапоге. Ходить тяжело, и вытянуть не можем.
— Испортил нам государя, проглядели мы, бояры. Все дела его вершил, приучил токмо к спанью да молитве. Мыслимо ли дело: в день по пятнадцать тыщ поклонов кладет государь, с вечера в пуховики ложится, днем трижды в сон уходит. Вот и сей раз ждем более часа, а его все нет. Я в своей вотчине полгода не был: то с царем к заутрене, то к обедне, то на стоялую Думу, то на сиделую.
Скрипнула дверь. В палату вошел Богдан Матвеевич Хитрово. Молча поклонился боярам, оглядел лавки, нахмурился. Кругом сидели все недруги его. Исподлобья поглядывал Юрий Ромодановский, рядом, насупившись, сидел Стрешнев. Князь Трубецкой отвернулся, глядя в окно. Никита Одоевский чесал тремя пальцами шею под бородой, устремив глаза в потолок. Делал вид, что не заметил прихода первосоветника, и Юрий Долгорукий. Только один князь Воротынский ответил на поклон Хитрово.
— А где иные бояре, стольники где? — спросил Богдан, раскладывая на бархат стола свитки.
— Бог знает, — ответил Воротынский. — Может, не позваны.
— Государь седни худо спал, — заметил Стрешнев. — Сидения должно не быть, сказывают, что из Нову Иерусалиму приехал Никон. Чтой-то надо порешить. Давно церковь святая без призору. Господь нам сего не простит.
— Вселенский Собор звать надо, — сердито промолвил Одоевский. — Инако…
Он не договорил, скрипнула дверь, в палату вошел царь. Бояре встали, склонились в сторону государя. Алексей Михайлович тихо прошел к столу, сел в кресло, махнул вяло рукой: «Садитесь». Глаза его заспаны, на круглом румяном лице скука, а может быть, нежелание говорить с боярами о патриаршем деле. Все знали — царь Никона любил сильно, и если бы сам патриарх не заартачился, быть бы ему в сане долго. Весь этот год Никон настаивал на встрече, а царь ее все оттягивал. Хитрово успокоился: бояре, стало быть, позваны как недруги Никона.
Оглядев бояр, царь поднял глаза к потолку, увидев мух, оживился, вздохнул:
— Ох-хо-хо, до чего дожили! Мух во дворце развели, гляньте, бояре, — они на лики угодников гадят. Был я вчерась у Сухаревой, кучи назема лежат, дрянь везде, оттого и нечисть плодится. Твое дело за порядком во дворе следить, Родион?
— Прости, великий государь. Ныне нечисти в державе много развелось, за ней следить не успеваю. То тут, то там…
— Как у нас седни дела? — перебил его царь. — Говори ты, Никита.
— На дворе патриарх объявился. И просит он…
— Иных дел нет?
— Есть, великий государь, — спешно проговорил Долгорукий. — Получена грамота от донского казака Васьки Уса.
— Чти сперва ее, — обрадовался царь. — Святитель подождет. Мы его долее ждали.
Юрий Долгорукий развернул свиток, начал читать.
— Титлы опусти. Самую суть вычитывай.
— Пишут те казаки, великий государь, вот што: «На Дону ныне голод, и твою службу цареву нести нам невмоготу. Слышали твой, великого государя, подвиг, просим мы тебя принять нас на службу, где ты, великий государь, нам укажешь. Несли мы к тебе челобиты немногие, но теперь к нам пристали во множестве иные голодные люди, их бы ты тоже, государь, принял бы…»
— А што атаманы думают? — недовольно спросил царь. — Послали такую уйму казачишек.
— Они, государь, пришли самовольно, И в службу нигде их брать не можно. Ибо они не что иное, как разбойники обрелись. Господские дворы разоряют, лошадей, коров и всякую животину отнимают, крестьян подговаривают хозяевам и всякое разорение чинить. Теперь они встали около Упской гати, тульского воеводу Ивашкина чуть не убили.
— Именье Голицина-князя начисто пожгли, — добавил Стрешнев. — Всю приокскую пойму возмутили, в иных деревеньках мужиков совсем не осталось — все ушли к Ваське Усу.
— Где тот Ус ныне? — спросил царь испуганно.
— Здесь, в Москве. Стоит в Замоскворечье, с ним пятнадцать казаков.
— Немедля имать и закрепить в застенке! — торопливо крикнул царь.
— Не советую, великий государь, — тихо, но твердо сказал Долгорукий. — На Упской гати теперь не одна тысяча, им до Москвы сутки ходу, а нам полки собрать не успеть.
— Чего ждать будем?
— Я вот тут, великий государь, ответ самовольникам заготовил.
— Говори.
Долгорукий вынул из рукава бумагу, начал читать:
— «Вы, казаки, пришли ныне з Дону без ево, великого государя, указу, самовольством. Свою братью, беглых людей и холопий, и слуг боярских, и жон их и детей к себе ныне позвали, и с ними уездных людей разоряли, и всякое насильство чинили. И великий государь огневался на вас зело и сказал, что в полках здешныих без нужды служить негде. И указал вам великий государь настрого, тем, которы донцы — на Дон, а всех людей, которые збежали из полков же и из городов, и также боярских холопей и крестьян, всех отпустить без остатка. За ослушание, если будет, государь вас станет сажать по застенкам, ссылать в Сибирь, а зачинщиков карать смертью».
— Ослушаются они, — заметил Одоевский. — Им ныне деваться некуда, на Дону их тоже не помилуют.
— Беглых выдать они не посмеют, — заметил Ромодановский.
— Да и не смогут.
— Что же делать? — Сонную скуку с царя сдуло словно ветром.
— Казаки, великий государь, без круга ничего не решают, пока они совет будут творить да еще к тебе грамоту пошлют — к тому часу мы два полка соберем.
— Какие?
— Полк Матвея Кравкова здесь, полковник Жданов с воями здесь же, а войско князя Борятинского, недавно к Белгороду ушедшее, вернем. Всего будет у нас три с лишним тысячи с пушками, мушкетами и коньми.
— Кого над ними поставим?
— Если, государь, позволишь, я сам пойду, — Долгорукий приложил руку к груди.
— Ты, князь Юрий, в Москве надобен. Может, Юрья Борятинского?
— Молод зело, не справится, — заметил Трубецкой.
— Не скажи, князь, — возразил царь. — Поляков он бил отменно. Я как счас помню, он с князем Урусовым под Вильно и Брестом отличался.
— Спесив и жесток, — сказал Воротынский. — Со Ждановым и Кравковым не учиниться ему.
— Не в этом беда, — Ромодановский, сжав кулаки, поднял руки над головой. — То и ладно, что жесток. Не он ли под Ковно бил служилых людей и булавой, и кнутом, и плетьми беспощадно. Пусть идет.
— А воеводам всех городов, — царь поднялся с кресла, вперевалку прошел к двери, — от Тулы до Воронежа, включно туда Ефремов, Каширу, Елец, Крапивну, Дедилово, послать гонцов, дабы поднимали все дворянское ополчение. Не дай бог, своевольники сойдутся с Разиным! Ты, князь Никита, моим именем Борятинского отзови, и с ним за усмиренье Васьки Уса ответствуйте. Ясно?
— Добро, государь. На том и порешим.
— А ты, Богдан Матвеич, што молчишь? — царь подошел к Хитрово, раскатал по столу свитки. — Я чаю, на полдня делов приволок?
— Это не к спеху, великий государь. А говорить мне много ли? Мое дело — оружие да казна. Что велишь, то я и выдам.
— Патриарха звать, великий государь? — спросил Стрешнев. — Обидчив он. То и гляди снова на свой Иордан укатит.
На лицо Алексея Михайловича снова набежала скука, глаза закрылись, и он, откинувшись на спинку кресла, проговорил:
— Истомился я, бояре. Поговорите с ним сами. Что установите — я соглашусь, — медленно переваливаясь с ноги на ногу, вышел.
— Греха боится, — мотнув бородой, сказал Одоевский.
— А может, Никона? — ухмыльнулся Воротынский и кивнул стоящему у дверей стольнику: — Пошли за великим святителем.
— А ты и впрямь молчалив, боярин, — сказал Стрешнев, глядя на Хитрово. — Первосоветнику так, вроде бы, не гоже?
— Не молчалив он. Осторожен, — Одоевский хитро глянул на Богдана, сощурил правый глаз. — Не дай бог, намнут Борятинскому под Тулой бока, он тихонечко государю шепнет: «Не то тебе бояре насоветовали. Надо бы казаков деньгами да посулами от беглых мужиков отколоть и дать бы им службу, чтоб они тех холопов повязали да господам своим выдали. А Ваську Уса звать бы в атаманы. Он бы в струну вытянулся, а…»
— Провидец ты, Никита, — перебил Хитрово боярина. — Истинно так я думал. Казаки — они защитники наши. Сейчас с чернью жестокому быть — разбойников плодить. Не важно сейчас, кто кому бока намнет, важно другое — тысяча разбитых своевольников вскорости десятками тыщ обернется. Сколь тому примеров было — не счесть. А вы все одно, да одно.
— Чего ж ты молчал, первосоветник?! — воскликнул Стрешнев.
— А что мне говорить, коли князь Юрий уже грамоту казакам изготовил, ни с кем не посоветовавшись. Ему ратной славы мало, ему бы…
Распахнулась широко дверь, и в палату, стуча посохом, вошел Никон.
Бояре невольно и разом поднялись — Никон был в полном патриаршем одеянии, которое бояре видывали редко, на болыших праздничных богослужениях. Высокий белый клобук большого наряда вышит шелком. Края воскрилий обсажены яхонтами, жемчугами, изумрудами. Посредине — изображение святителей. На маковке крест золотой с затеями. Клобук надвинут на брови, из-под него сверкают злые и насмешливые глаза. На плечах темно-зеленого бархата мантия с источниками и скрижалями. Источники — две широкие ленты белого, — как снег, шелка — струятся с обоих плеч ручьями.
На подоле и на плечах — малиновые парчовые скрижали: куски ткани, пришитые золотой нитью. На подоле в два ряда привешены звонцы — бубенчики из серебра. Края мантии обнизаны жемчугом, посреди скрижалей золотые кресты. Две овальные иконы, осыпанные драгоценными камнями, — панагии — висят на золотых цепочках. Под мантией на груди широкий златотканный запон, пояс тоже увешан драгоценными каменьями. Посох тяжел и велик, почти в рост патриарха, верхний наконечник — в виде турьих рогов из золота, вниз от маковки спущен парчовый фартучек с золотой бахромой — для удобства держания.
Никон окинул взглядом бояр, увидел пустое кресло царя, сдвинул черные, нависшие над глазами брови.
— Лодка думы пуста, и кормчего нет, — оказал Никон. — К кому же зван я?
— К нам, святый владыка, — ответил глухо Богдан. — Все первосоветники государя здесь. А сам Алексей Михайлович болен.
— Уж не ты ли, Богдашка, первосоветник? — Никон метнул на Хитрово острый взгляд, и боярин не нашелся, как ответить.
— Ну что ж, — Никон вытянул руку в сторону бояр, склонил посох. — Коль мирского пастыря нет, да заменит его пастырь божий, — и, обойдя стол, грузно опустился в царское кресло.
Бояре разинули рты. Они хотели было возмутиться, встать и уйти, но патриарх обвел их тяжелым взглядом, сказал внятно:
— Я между богом и царем, бояре. Помните это. А ты, Богдаша, — Никон вперил взор в Хитрово, — оконца закрыл бы. Хил я стал, сквозняков боюсь.
Богдану бы надо защитить царское место, а он сам, будто простой дьяк, пошел закрывать окна. Патриарх искал, куда бы поставить посох — он ему мешал. Глянув вправо, ухмыльнулся и решительно положил посох на кресло, где сидел Хитрово. Увидев это, боярин помрачнел, но перечить не стал и присел на свободное место около круглой печи. Некоторое время все молчали.
— Ты, Богдаша, любишь меня более всего, ты и починай, — сказал Никон мирно и тихо.
— Великий государь повелел свой гнев тебе передать.
— За што он гневается на меня?
— Пошто ты сам называешь себя великим государем и вступаешь в государевы дела?
— Мы великим государем не сами нарекались, люди так звали, в дела государевы вступали, коли сам великий князь просил. И ничего греховного нам в этом не видно. И не ради честолюбия, а ради правды говорения мы так назывались, не ради корысти, а избавления государства от бед ради.
— Пошто ты в проповедях своих хулил государя, упреки слал ему?
— Простые пустынники и то говорят царям правду, а мы же говорили с кафедры патриаршей. А заповеди ж мы приняли от господа, который сказал: «Кто слушает заповедь мою — меня слушает».
— Но ведь ты от патриаршества отрекся, — крикнул Стрешнев, вскакивая с места.
— Это я от вас отрекся! А паству народную я не оставил, попечения об истине не оставил. Для люда простого я пастырь по-прежнему. А вы окоростевели от неучения истины божьей, называете меня еретиком, иконоборцем. За то, что я новые книги завел, вы камнями хотели побить меня. Я потому от вас отрекся, что ни царю, ни богу вы не служите. Вы корысти своей служите, алчности. Вам я не патриарх, но сана патриаршеского не оставил. И человеки, што истинной вере преданы, меня не оставят. Так и передайте великому государю.
Никон поднялся, взял посох, ни на кого не глядя, вышел из палаты. Дума установила — просить великого государя о созыве Вселенского Собора.