Утро — самая толочливая пора на торгу. Утро — это прилив. Бесконечные людские потоки накатываются и накатываются на торговую площадь, как вода в половодье. Они заполняют все ближние улицы — Варварку, Ильинку, Никольскую, захлёстывают Зарядье, растекаются по всему Китай-городу и, только дойдя до его стен, останавливаются перед ними как перед запрудой. И несколько часов кряду, не утихая, это огромное людское море бурлит и волнуется, вбирая в себя всё новые и новые потоки, и кажется, что оно вот-вот сокрушит сдерживающую его преграду и разметнётся ещё шире, заполонив весь город, но в самый последний момент какая-то сила усмиряет его, напор его ослабевает, и оно начинает медленно, поначалу еле заметно, а потом всё быстрей и всё зримей отступать, откатываться назад. Это — отлив. Время — к полудню, к обеду, и большая часть покупателей, сделав или не сделав свои покупки, покидает торг, торопится домой... Новые явятся сюда не раньше, чем закончится послеобеденный опочив, отказаться от которого горожанина может заставить разве что стихийное бедствие, и торг, избавившись от своей избыточной силы, которую унесла с собой отхлынувшая волна, временно притихает. Меньше слышно теперь и лихих зазываний, и всесветной божбы, и тягучих, настойчивых споров торгующихся: все теперь — и продающие, и покупающие — как по какому-то тайному уговору вдруг умеряют свой пыл и перестают наседать друг на друга, словно для того, чтоб перевести дух перед новой схваткой, которая неизбежно продолжится после полудня. Всё теперь пущено на самотёк и движется в основном силой разгона, который был набран за утренние часы, а если подталкивание и продолжается, то без прежней завзятости, с ленцою, впрохвал... Теперь торг напоминает изрядно потрудившегося человека, который позволил себе расслабиться, передохнуть, и эта расслабленность, эта короткая передышка явно приятна ему и необходима, потому что, помимо того главного, чем торг живёт повседневно, есть у него и нечто своё, сугубое, присное — заботы, потребности, прихоти самого торгового человека.
Когда подходит это время — предобеденное — и в торговле наступает спад, торговый человек даёт себе послабку. Теперь можно и калач съесть, и к квасной кади наведаться, а при великой охоте и в кабак смотаться — хлебнуть полпива, и только полпива, ибо питьё покрепче враз отохотит от дела. Что уж тогда за торговля на хмельную голову?!
Конечно, есть у торгового человека заботы и поважней: и товар ходовой стараться не упустить, и к ценам прислушиваться, потому что они переменчивы, как погода, — всегда нужно быть начеку, чтоб не проторговаться; и когда он даёт себе послабку, он тоже не вне этих забот, но тогда отступает главная — забота о том, чтобы продать, а это и есть послабка.
Когда народ как волна — торговцу и в гору глянуть некогда. И это не только состояние, это и внутренний закон. Торговать, так по сторонам не зевать — вот его словесное выражение. Но когда наступает это пустое, леностное время, тогда можно позволить себе всё — и по сторонам поглазеть, и язык почесать — перелить из пустого в порожнее, да и просто побалагурить, позубоскалить, перекинуться с соседями скоромными шутками, а коль душа жаждет иного, так можно и самой мудрёной гово́рей потешить себя: всякие водятся тут говоруны, на любой выбор, и уж чем-чем, а разговорами торг преизобилен. Тревоги, горести, сомнения, надежды, восторг и радость, протест и недовольство — всё это неудержимо выливается в разговоры, и нет у московита занятия любимей и постоянней, чем эти неизбывные разговоры. Они — извечная его отдушина, его спасение и благодать.
Бывает, как затеят — сам чёрт уши заткнёт, а бывает, что и ангел заслушается. Но чаще — просто турусы на колёсах.
Разбитной, молодецки задорный коробейник, тоже давший себе послабку, от нечего делать задирает у Лобного места палаточников:
— Эй, рухлядь-трухлядь! Слушай, чего скажу!
— Ступай себе, — лениво говорят ему. — Наслушались уж!
— Скажу, чего не слышали ещё!
— Всё уж слышали... Не басурмане, поди.
— Всё, да не всё! — не отступается коробейник. — Вот крест-то на Ивана святого — как воткнули? Кто знат, а?!
С десяток голов непроизвольно поворачивается в сторону кремлёвской колокольни. Долго, молчаливо смотрят на её вознёсшийся к самому небу купол, подернутый золотистым туманом, — соображают. Наконец самый сообразительный прерывает молчание:
— Взяли да и воткнули. Вот как!
— Как — взяли?! — глумливо выпендривается коробейник. — Что, буде, наклонили и воткнули? Высочень-то кака! Поглянь-но! Ажно голова отламывается!
Головы мужиков снова задираются к небу. Молчание длится ещё дольше. Коробейник торжествующе ждёт.
— Ладно, сказывай — как? — сдаются мужики.
— Ишь-ка, сказывай! Я за то плату беру...
— Гли-ка нань! — изумляются мужики. — Никак, избезумил ты, парень? Не то свинья тебя родила!
— Кабы свинья, я брал бы помоями!
— Нахал ты, парень, медяное чело! — берут его мужики в работу. — Пришёл незван, поди негнан!
— Недран! — подправляют угрозливо. — Не то получишь киселя!
— Эх, дурьё-ветерьё, по лесу бежало, лесу не видало! Мне-то что?! Ноги, поди, не взаймы взял. А вот вам все мозги теперь вывернет, понеже неотступно гадать о том будете.
— Ступай, ступай, ялыман! Поищи дураков в Туле, они там сидят на стуле!
— Вы мне ещё челом в ноги ударите, чтоб я вас от того дзыка избавил! Токмо я тогда возьму вдвое! — предупреждает коробейник и горделиво удаляется.
Мужики, проводив его победными взглядами, на какое-то время успокаиваются, но, помолчав, почесав в раздумье бороды и затылки, вновь задирают головы.
— Леший его знат, как его туда воткнули?!
— Не на нашей памяти то было, что теперь гадать! Как воткнули, так и воткнули.
— Так любопытно же! Вот бестия, разор его разори! Теперь непременно возьмёт вдвое!
— Надобно было спросить, которую он плату хотел? Буде, сложились бы...
— Да забудьте! Нешто за такое платят? Мне, буде, любопытно знать, отчего у баб бороды не растут? Так нешто стать за то деньги платить? Или вот иное: отчего огонь всегда горяч, а вода всегда мокрая? Или вот ещё: отчего ржа серебро не ест? По миру пойдёшь!
— Серебро — чёртово ребро! А бороды у баб оттого не растут, чтоб их от нас, от мужиков-то, отличать можно было.
— А рожь-то опять вздорожала. Чем теперь баб кормить?
— Монастырь у тебя, что ли, бабий?
— Мать у меня вдовица, да жёнка, да четыре отроковицы...
— Монастырь!
— Хлеб до рук доедают...
— Баб, сказывают, как кур, побольше в темени надобе содержать, тогда они корма поменее потребляют.
— Дык таде они и не несутся.
— Они всяко не несутся. То ж бабы!
— Я табе про кур...
— А я про баб. Яйца им всё, однако, не нести, а корму станут потреблять поменее, коли в темени сидеть будут.
— Что ты, мил человек, бабы шибко пужаются темени. Голосить учнут...
— Братцы, буде, пойти поискать сего балахвоста?
— Пригрозился же, вдвое возьмёт!
— Скинемся по полушке, братцы!..
— Нужны ему наши полушки... Гривну запросит, мошенник!
— Не посмеет, прогоним!
— Сколико ж раз нам его прогонять?
— Братцы!..
...У купцов на торгу свои разговоры. Народ это степенный, важный, рассудительный, со своим собственным царём в голове, то бишь толком, расчётом, смёткой; промышляют они крупно, торгуя в основном оптом, а если в розницу, то широко, в больших, богатых лавках, с приказчиками и зазывалами; ведут и отъезжий торг, покупая у казны право на него, и их беспокойство, их заботы, их хлопоты конечно же не шли ни в какое сравнение с тем, чем жила, о чём колготилась и беспокоилась торговая мелюзга. Это, собственно, были уже как бы и не заботы, не хлопоты, рвущие их на части н изводящие так же, как они изводили всю остальную торговую братию, — это была сама их жизнь, её суть, её естественное русло, по которому она и должна была течь. А той жизни, с её убогой, неизбывной суетой, с тревогами о дне грядущем, которой жил весь мелкий торговый люд, — этой жизни у них как будто и не было. Только дело, только торговля, и ничего, кроме торговли.
Калач и квасная кадь или ковш полпива в душном и тесном кабаке, пропахшем всеми запахами сумасбродного человеческого порока, — это для мелюзги, а купец коротает обеденный час на гостином дворе за сытной, обильной трапезой из доброй дюжины блюд. Кабацкого питья на гостиных дворах не держат — заказано царским указом, да и купцы — народ трезвенный, но взвару подадут — отменного духмяного напитка из пива, вина и мёда, сваренного с пряностями, подадут и самый дивный и редкий напиток — княжой мёд, но больше всего славятся московские гостиные дворы квасами. Тут они всех видов и разборов — на любой вкус: сладкие, чёрствые, выкислые, верховые и гвоздевые, а по суслу: берёзовые, вересковые, медвяные, ячные, репные, дробинные, поспенные... Особенно ценится верховой квас, называемый за крепость ядрёным.
Так за неспешной трапезой, уминая кострец говяжий верченый, расстегаи или дрочёну в маковом молоке да попивая ядрёный квасок, который попыривает в носок, купцы и ведут свои степенные, скучноватые разговоры. Они — о товарах, о пошлинах, о ярмарках.
Ярмарка для купца — что для истово верующего церковь. Не побывав в ней, не отстояв обедни, не приобщившись Святых Даров, такой верующий чувствует себя неполноценным, отверженным, изгоем, на душе у него тягость и смута... Так точно и купец: если он не побывает на ярмарке, не закупит, не наменяет там товаров, не пообщается с торговыми людьми из других городов и земель, в душе у него тоже не соловьи поют. Ещё хуже ему, если вовсе поехать некуда. А бывает и так — сплошь да рядом. И причиной тому всего чаще — война. Когда идут войны, тогда стоят ярмарки, а войны в последние десять лет идут почти беспрерывно. Сперва воевали с казанцами и астраханцами, потом началось в Ливонии, чуть погодя завелись со шведами, теперь вот опять, из-за той же Ливонии, схватились — в который уж раз! — с Литвой. И конца всему этому не видать. Лихолетье! Всем тяжко, все страдают, но пуще всего страдает торговля, потому что во время войны не только воюющие перестают ездить друг к другу, но и к ним, к воюющим, из иных земель тоже едут не очень охотно либо вовсе не едут: не хотят рисковать!
Всё то время, покуда держалось с Литвой замирье, съезжались купцы литовские, псковские, новгородские, тверские на берег Днепра — к Святотроицкому монастырю близ Смоленска, по Вязьме приплывали сюда со своим товаром и купцы московские, и такой там утвердился торг, что стали ездить туда купцы из Польши, из Киева... Теперь этого торга нет. Война.
Очень славилась ярмарка, что была на Арском поле, неподалёку от Казани. Существовала она с незапамятных времён, лет, должно быть, двести, если не больше, и собирала купцов со всего света. Охотно ездили туда и русские купцы, покуда великий князь Василий, отец нынешнего государя, не наложил запрет на эти поездки. Желая хоть как-то навредить враждебной Казани, он учредил в противовес казанской ярмарке свою собственную — в построенном им городе Васильсурске. Но эта новая ярмарка не прижилась, а после взятия Казани русскими войсками заглох торг и на Арском поле.
Теперь, по сути дела, сохраняется лишь одна большая ярмарка, где русский купец может отвести душу. Собирается она в устье реки Мологи, поблизости от того места, где когда-то стоял Холопий городок, основанный, как говорит предание, беглыми новгородскими холопами, спасавшимися от гнева своих разъярённых господ, в долгое отсутствие которых они подвергли испытанию (и не без успеха!) добродетель их жён.
От городка того осталась только старая-престарая церквушка, но каждый год, летом, здесь возникает большой, шумный город с временными гостиными дворами, с корчмами, с огромным множеством шатров, палаток, шалашей... Широкий лиман Мологи целиком заполняется судами, и они стоят так плотно один к одному, что с берега на берег можно перейти как по мосту. Торговля и обмен товарами здесь такие, что в некоторые годы одни лишь пошлины дают казне до двухсот пудов серебра.
Было, правда, ещё два места, куда издавна съезжались русские купцы, — это Лампожня на Мезени и Холмогоры.
В Лампожне торговля велась с самоедами привозившими для обмена пушнину и «рыбий зуб», и была эта торговля не совсем обычная: совершалась она без денег, без споров, да и вообще молча. Её и называли — «немая». Тут на всё была своя давняя мера, и спорить, торговаться было не о чем: если охотнику требовался железный топор, он давал за него столько собольих шкурок, сколько их могло пройти в проух для топорища. И так во всём остальном.
Вот только добраться в этот далёкий суровый край было нелегко, а иногда — в ненастные годы — и вовсе невозможно. Минувший год тоже был не из лёгких, и купцы, побывавшие там, жаловались, что «дороги были с великою нужею: зашли их жхи и озёра, и перевозы через озёра многие, а тележных дорог вовсе нет».
Когда в Лампожню добраться было невозможно, тогда выручали Холмогоры. В зимний Николин день[113] когда окончательно утверждались дороги, здесь устраивался большой и, в отличие от Лампожни, по-настоящему купеческий торг.
Новгородцы ехали сюда за мехами и тюленьим жиром, который продавали «за море», в основном ганзейским купцам; пушной товар — «мягкий борошень», — имевшийся тут в изобилии, потому что местные жители и купцы тоже вели обмен с самоедами, привлекал сюда и московских купцов, они же вывозили отсюда и «рыбий зуб», который сбывали персидским и шемаханским купцам, на родине которых он пользовался большим спросом у косторезов. Богаты Холмогоры были и морской рыбой. Летом она шла отсюда солёной, а зимой — свежей, замороженной... Но больше всего отсюда вывозили соли. Это был поистине соляной край! Холмогоры снабжали солью не только большинство русских городов, но и соседей за рубежом. Правда, на внутреннем рынке за холмогорской солью водилась недобрая слава, но виновата в этом была не сама соль, а те, кто ею торговал. Они вели своё дело не чисто, подмешивая в соль негодную примесь — кардеху[114] и занимались этим в основном перекупщики — каргопольцы, онежане, турчасовцы, порожане, устьмошане, которые ездили к морю, скупали соль у поморов, а после продавали её белозерцам и вологжанам, из рук которых соль расходилась уже по всем городам и весям Руси. И белозерцы и вологжане много раз жаловались царю на мошенничество перекупщиков, которое крепко убытчило их, но вывести это зло не могли даже грозные указы из Москвы: мошенничество в крови у торгового человека, и не только русского, а против этого бессильны не только цари, но и сами боги, создавшие человека и научившие его торговать.
Было у русских купцов ещё одно лихо, ещё одно утеснение, о котором они уже много лет не переставали говорить, — правда с утайкой, потому что лихо это свалилось на них по воле царя, а обсуживать его волю, да ещё с недовольством, на слуху у всех, — милуй Бог! Роптали, и не более! А лихом, породившим этот ропот, была Английская торговая компания, учреждённая в Москве несколько лет назад, когда царь через английского капитана Чепслера, случайно, по воле стихии, оказавшегося в пределах Российского государства, завёл дружбу с английской короной[115].
— ...Беды наши не вчера явились. Они уж застарели... Да и беда беде рознь. Неспроста молвится: не та беда, что на двор зашла, а та беда, что со двора нейдёт. Я как иду по Варварке, мимо Аглицкого подворья, так всякий раз и думаю про сие. Нейдёт сия беда с нашего двора, а токмо пуще приживается. Уж не токмо тут, в Москве, да в Новыграде, они уж и в Вологде свой двор поставили.
— А и оборотисты ж, бестии! Мало того, что торгуют беспошлинно, так ещё что удумали: перестали возить к себе за море пеньку... Да! Убыточно, вишь-ка! Теперь пускают её в работу прям тут. Да-а... Для чего привезли своих мастеров, которые дело канатное знают. Говорил я с одним из них... Ранее они покупали себе канаты в Дансиге, и шибко, говорит, было им «плехо» оттого... «Пошилини», вишь-ка! А теперь вся их серая братия удоволена, теперь у них «гуд»! По-ихнему — хорошство, благодать. Сей «гуд» у них не сходит с языка... И ещё — серый! Так они кличут друг дружку: сер да сер!
— Теми своими «гуд» они нас за горло жмут! Никак не возьму себе в толк, отчего государь так поволил им? Армянские, и турские, и кызылбашские, приезжая к нам, платят десятину со всего товару, да за вес — две деньги с рубля... Так платим и мы. А аглинцам — полная льгота! Будто не мы, а они тут хозяева!
— Выдал нас государь сим серым, животами выдал! Я как иду по Варварке, мимо их подворья, так и думаю про сие... Пойдём мы с кузовами[116], помянете моё слово, понеже не выстоять нам супротив них, нипочём не выстоять! Товар у них изящный, дорогой... Сторговал я у них сукно доброе, дичь[117], по семнадцати рублёв за кусок... Пять кусков сторговал. Они на нём сам-третей берут, и ни полушки мыта, а мне осьмь с полтиной наверх! Како ж обернуться-то надобно, чтоб те осьмь с полтиной покрыть?!
— Я у них каразею торговал... Заизлиха дорога. Наше домашнее суконце, можайское али троицкое, мнится мне, ажно добрее, а цены — небо и земля.
— И что за время такое навалило? Тебя за горло жмут, а ты пой аллилуйя!
— Я как по Варварке иду, так всякий раз про сие и думаю...
— Деды не знали беды, так внуки набрались муки.
— Деды також хватили... Сказывал мне мой дед: как князь-то великий, Василий-то Иванович, положил запрет за Волгу-то нашим ездить, так, сказывал дед, презельный урон потерпела тогда вся торговля московская.
— Казанская да астороханская торговля и ныне бедна. Татары привозят шёлк да суконце белое валяное... Суконце доброе, на епанчицы — в самый раз... А шёлк худой — кафинский да ардаш...
— Купишь ардаш, даром денежки отдашь!
— ...И сами купцы татарские зело бедны. Наши пошлины им — зарез.
— Кому они не зарез? Я как иду по Варварке, так всякий раз про те пошлины и думаю.
— Через те пошлины я и от каразеи отступился.
— Зря отступился. На каразею нынче спрос... Именитые ею горницы наряжают, подволоки бьют, стены, пол, лавки...
— Именитые хуже аглийцев, понеже всё в долг норовят... А после у них его никакими ногами не выходишь.
— Я, однако, никак не возьму себе в толк, отчего государь так пожаловал аглинцев?
— Я також, как иду по Варварке, всякий раз об том думаю. И зависть берёт, и досада, будто Бог наказал — быть русским.
— ...У нас и своих-то пожалованников пруд пруди. Токмо аглинцы — серые, а наши, присные, — чёрные. Четыре монастыря торгуют беспошлинно: лавра Сергиева, да Соловецкий, да Кириллов на Белоозере, да Новодевичий.
— Причти ещё царскую Воробьёву слободу.
— ...Да и как торгуют! В прошлом годе привезли с Соловков на Москву сто возов соли. Сто возов!
— Нигде отродясь такового не водилось, ни в Римах, ни в Вавилонах, чтоб кому-то без мыта торговать. И в Писании нигде о таковом не написано... Токмо у нас, прости меня Господи, что так говорю, но токмо у нас у единых так повелось.
— Вот уж поистине: кому Белоозеро, а кому оно смолы черней!
— Токмо ли аглийцы да пошлины — наше лихо? А разбой, грабёж? На Волге — казаки, на Днепре — черкесы... Ещё большее лихо — запреты. Того не вези, сего не купи... Повстречался мне во Пскове купец... Сказывал: вёз он из Цареграда разом с иными товарами и нефть. В Киеве его схватили, товар весь отняли, самого три года держали в застенке. Из-за той самой нефти. Король польский запрет положил на неё. Так само и с нашей стороны. А как быть нашему брату? Мы про запрет узнаём, коли у нас уж товар куплен.
— Либо отнят.
— В Киеве нам теперь не бывать... Покуда с польским не замиримся. А торговля там славная. Товаров — видимо-невидимо, и не токмо из Рима, из Венеций и Греций, но и из Персиды, из Индии, из Аравии... Ничего славней Киева я не знаю! Там есть всё: каменья, узорочье[118], парча, бархат, индийская камка, кружево мишурное... А пухи киевские! Таковых не прядут нигде более! А всякого перцу, шафрану, ладану, фимиаму — Господи, Матерь Божия и пресвятые угодники! Ни один караван, что идёт из Кафы, не минует Киева!
— Что ты нам про Киев сказываешь? Не нитками, поди, торгуем, не иголками. Я привозил оттудова на царский обиход витель золотую и серебряную, да гребни прорезные, белая кость, да каменье буторное[119]... А вдругорядь, помню, привозил зеркала булатные да барс санной... Три барса, что по горам живёт на снегу... Да.
— Сполна ль получил из казны?
— Что о том спрашивать? Поди, не для выгоды вёз.
Видел прошлозимь государев выезд... Барсы, что я привёз, у него в санях, да у царицы его, да и у царевичей. Сердце моё так и зашлось от радости. Нет, нам на государя грех сетовать. Коль и дал он аглинцам льготы — беспошлинно торговать в земле нашей, так и нам в их земле таковые же выговорил. Да вот и со свейским и с дацким новым договором договорился: можно нам ездить в их землю торговать, и торговле той быть без препон.
— С дацкими и свейскими мы от искони на обе стороны ездим и пошлины платим, как где обычай в которой земле. Так и они платят у нас... А про аглицкие льготы — которая нам корысть от них, коль мы воспользоваться ими не можем?
— То верно. У аглинцев — корабли... Они и через Студёное море плывут к нам, а мы в наших дощаниках да стругах не ходоки к ним.
— И они, бестии, ведали про сие... Ей-ей! Потому и уговорились на равных! А будь у нас море, будь у нас корабли... Дали б они нам те льготы? Держи карман шире!
— Досада нам от них великая, всё так, и лиха мы ещё хлебнём... Однако же поглядел я на них, как они дело ведут, и так мне стало обидно, ей-богу! Неужто же мы глупей их? Неужто же мы не можем так вести дело?
— Я как иду по Варварке...
— Погоди ты со своей Варваркой! Нет у тебя пути, что ли, иного?!
— Так я...
— Погоди, Бога ради! Дай обсказаться... Вот ве́ди ловкость какая в их разуме: сказывали мне посольские подьячие, что-деи землю даже нашу, прах, что мы топчем ногами, и ту в коробьи набрали, чтоб пробу ей учинить и к выгоде своей употребить.
— Оборотисты, бестии, что и говорить!
— Глупей — не глупей... Что о том загадывать, коли руки связаны? Я б к тем аглинцам и на дощанике добрался. Да! Так ве́ди без царского дозволения, по своей воле, туда не поедешь. Сказывал мне Степан Твердиков, который с Федотом-то, с Погореловым, собирается в Аглинскую землю, так уж который год, сказывал, ждут они царского дозволения[120]. И поедут они с товаром из царской казны, а себе прибытков не привезут.
— Ты бы, поди, и добрался... Ловок, ведаем! А я — нет. И многим иным не под силу сие... Потому государь и учинил свою волю, дабы не повелось так, что одни станут богатиться и славиться, а другие на них смотреть. Торговля не одним каким-то ловким и удачливым купцом ставится, и не двумя, и не пятью, а всем корыстовным купецтвом. Тогда и торгующим польза, и казне государской доход. Нешто не так?
— Так-то оно так...
— А коли так, то и на государя, скажу вдругорядь, нам сетовать грех. Старается он нам на пользу. Море добудет — все пути отворятся для нас. Да что я говорю: добудет... Он уже добыл его. Аглинцы уже не плывут через Студёное море, они идут прямиком в Нарву. Грядёт и наше плаванье!