К книге
Тревожный звон славыЧАСТЬ ВТОРАЯ. XLIV
78%
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. XLIV
93

Туманная седьмая глава «Евгения Онегина» наконец обрела определённые очертания. Уж если показывать европеистов в России, то есть Онегина и всех, кто вышел на Сенатскую площадь, сделать это следовало конечно же глазами Татьяны.

И вспомнилось, как однажды, в унылый день своего заточения, он посетил опустевшее Тригорское и рылся в книжных шкафах библиотеки. Вот сцена! Татьяна в безлюдном имении Онегина и сквозь круг его чтения и заметок на полях прозревает его суть и характер.

Сразу же закипела работа. Ленский убит, увы, его могила заброшена, его постигло забвение, а резвая Ольга увезена пленившимся ею уланом. Татьяна одна со своей тоской и неразделённой любовью.

Ложились одна за другой черновые строфы. Послышался шум, топот ног, и, обогнав нерасторопного Никиту, в комнату почти вбежал...

Да, конечно же почтовый тракт, связывающий обе столицы, был так оживлён круглый год, что в любой сезон можно было представить мчащегося в ту или другую сторону кого-либо из друзей... Из Москвы приехал Вяземский!

Друзья обнялись.

Вяземский подмигнул, заговорщически кивая на оставленную на постели тетрадь:

— Что-то затеял! Однако ты не в своей тарелке...

В самом деле, в Пушкине не было обычной весёлости, и в больших голубых глазах его затаилось беспокойство.

Он было отмахнулся, не желая о себе говорить, но всё же признался: да, он собой не совсем доволен; берётся за многое, но до конца не доводит; вот начал большой роман в прозе — и не закончил; вообще множество отрывков — и ничего целого; может быть, он вступает на какой-то новый, им самим ещё не осознанный путь? Он желал бы прочитать друзьям кое-что...

Как обычно, разговор пересыпали острыми, часто непристойными шутками, но потом у князя Петра сжатые губы ещё больше сжались, отчего черты лица стали ещё более резкими, и, насупив брови над глубоко сидящими, глазами, он сказал:

   — Не могу скрыть от тебя... Ты много потерял в общем мнении, написав «Стансы» царю...

Пушкин даже вскрикнул — так он был уязвлён.

   — И ты так думаешь? — До чего дошли толки: его обвинили в придворной лести, в искательстве, в измене. — Я желал на примере Петра убедить молодого царя вернуть братьев наших с каторги!

Скульптурный подбородок Вяземского выдался ещё больше вперёд.

   — И всё ж в Москве охладели к тебе... Ведь всегда есть охотники пачкать грязью...

Но характер у Пушкина был энергичный, бойцовский.

   — Что же, я написал «К друзьям». Именно к друзьям, — подчеркнул он, — потому что мне важно именно мнение друзей, а не всех прочих...

Нет, я не льстец, когда царю

Хвалу свободную слагаю:

Я смело чувства выражаю,

Языком сердца говорю.

   — Да, языком сердца, потому что хочу верить и верю в молодого монарха.

Приятели начали взволнованно обсуждать характер и деятельность Николая. Разве не оживил он Россию победоносной войной с Персией, победоносной же Наваринской битвой против турок?.. Разве не печатают в «Сенатских новостях» его собственноручные резолюции и строгое меры против злоупотреблений, взяточничества, медлительности в исполнении указов?.. Он не терпит фаворитов и визирей. Он карает независимо от положения и происхождения!.. Правда, он не допускает и мысли об отмене крепостного права и каком-либо конституционализме в России; он уверен в том, что лишь неограниченная власть возможна для его необъятной державы. Передают сказанные им слова: «Занимайтесь службой, а не философией, философов я терпеть не могу и всех их в чахотку вгоню!..»

Во всяком случае, ясно одно. Они оба вошли в лета, когда пажеские шутки уже не смешны, а в России ничего, кроме пажеских шуток, быть не может. Нужно служить — хотя бы потому, что уже один отказ от службы царь считает явной оппозицией. Вяземский и приехал в Петербург хлопотать о службе.

Теперь усиленно поговаривают о возможной войне с Турцией. Не занять ли им обоим места при главной квартире в армии?

   — Я напишу письмо царю, — решил Вяземский.

   — Я буду просить через Александра Христофоровича Бенкендорфа, — сказал Пушкин.

Оба понурили головы. Что делать, новые времена! А жить и творить нужно...

В тот же вечер состоялось чтение у Жуковского.

Итак, первая глава: Франция эпохи регентства, нравы общества времён герцога Орлеанского, вакханалии и орган Пале-Рояля.

Вяземский даже крякнул от удовольствия.

   — Ну, знаешь, это у тебя блистательно получилось: ты превзошёл самого Констана[381].

Жуковский, покуривая трубку и откинувшись в кресле, кивал головой, радостно любуясь своим Сверчком.

Итак, Пётр Великий не поленился отправиться в Красное Село, чтобы там встретить вернувшегося из Франции арапа-крестника.

   — Это я писал по семейным преданиям, — пояснил Пушкин. — Не знаю, верно ли, но тот самый образ святых апостолов Петра и Павла, которым император благословил своего любимца, мне показал в Петровском дедушка Ганнибал.

И вот огромная мастерская, в которую Пётр превратил Россию: строящийся Петербург, прорытые каналы, леса корабельных мачт; во вновь возведённой столице соседствуют старые и новые нравы.

Особый восторг вызвало описание ассамблеи.

   — Какое краткое и выразительное изображение нравов!.. Как живо представил ты своего предка Ганнибала! — наперебой восклицали Жуковский и Вяземский. — Что же, блистательно начав, ты не продолжил?..

Он не знал, что ответить. Тайна всего замысла заключалась в собственной его натуре.

   — Видимо, мне следует пробовать себя в жанре историческом, — сказал он. — Петра Великого оставить я уже не могу... И вы похвалите меня! — воскликнул он и засмеялся. Должно быть, у него уже зрели замыслы. — Через эпоху Петра, эпоху борьбы и ломки, разве нельзя выразить наше бурное время?.. Но Петра, может быть, следует показать не в домашней простоте и прозе, а одически, этаким гигантом, героем эпопеи... — Он говорил о чём-то уже задуманном.

   — Может быть, и так, Сверчок, — сказал Жуковский. — Всё же удалось тебе сценами частной жизни передать самый нерв эпохи... В описании двора, в житье-бытье Петровых вельмож у тебя много истины.

   — Ты должен продолжить! — настаивал и Вяземский. — Бросить начатое так блистательно!.. Хотя, должен тебе сказать, ты писал не без влияния Бенжамена Констана и Вальтера Скотта...

   — Однако, — возразил Пушкин, — хотя парижская любовная связь Ганнибала на манер Констана, но разве характером арап походит на Адольфа, а его возлюбленная на Леонору? Вальтеру Скотту я следовал далеко не во всём: сложная интрига мне показалась попросту ненужной, зато я заставил самих исторических лиц сделаться героями моего романа...

Потом заговорили о журнальных делах — и сразу взыграла желчь.

   — Уж эти наши журналы, — язвительно говорил Вяземский. — Я, знаешь, думаю выйти из «Московского телеграфа». Полевой меня слушаться перестал, он гнёт свою линию — кадит среднему сословию.

   — Какую пошлость напечатал альманах «Атеней» о новых главах моего «Евгения Онегина»! — раздражаясь, восклицал Пушкин. — В поэме, дескать, нет характеров, действия, лишь легкомысленная любовь Татьяны да утомительные подробности деревенской жизни...

Жуковский благожелательно поглядывал то на Пушкина, то на Вяземского. В журнальные распри он не вмешивался.

   — Нужно иметь свою газету, — убеждённо говорил Вяземский.

   — Да, свой литературно-критический журнал! — с жаром восклицал Пушкин. — Потому что в наших журналах узость взглядов, мелочность, невежество, придирчивые нападки на отдельные слова, оскорбительные выпады по адресу авторов. Доживём ли мы до своего журнала или газеты, Асмодей?

Вяземский посмотрел на Пушкина колючим взглядом и невесело улыбнулся.

   — Между прочим, Карамзины жалуются на тебя, — сказал он. — Ты их забыл. Являешься иногда мрачный и сам не свой, а ночи напролёт дуешься в карты так, что дым коромыслом...

Пушкин в ответ только махнул рукой. Да, всё это было так. Внутреннее беспокойство снедало его.

Предыдущая главаГлава 93 из 119Следующая глава