Он явился к фон Адеркасу, прихрамывая, прижимая руку к боку. На приветливом, ничего грозного не обещающем лице губернатора выразилась озабоченность.
— Что с вами, Александр Сергеевич?
— Дороги ужасны, — объяснил Пушкин, — и псковские ямщики умудрились опрокинуть меня...
— Надеюсь, се accident[309] не слишком серьёзный?
— Нет, не слишком.
— Может быть, к искусному Всеволодову?..
— Нет, благодарю.
— Дорогой Александр Сергеевич, — произнёс Адеркас, — с искренней радостью узнали мы о благоволении, которое оказал вам государь император. Учитывая недавние вещи... так сказать, situations, обстоятельства... искренне рад. — Но его лицо посерьёзнело. — Александр Сергеевич, не по собственной прихоти, не по пустякам вынужден был прервать пребывание в деревне отца вашего...
И он протянул письмо на канцелярской бумаге.
«С. Петербург. 22 ноября 1826 г. № 112.
Милостивый государь Борис Антонович! Покорно прошу Ваше превосходительство приказать доставить верным путём включённое у сего письмо известному сочинителю Александру Сергеевичу Пушкину, отправившемуся из Москвы во вверенную Вам губернию. В ожидании ответа Вашего, имею честь быть с совершенным почтением Вашего превосходительства покорнейший слуга
А. Бенкендорф».
— Но помилуйте! — взволновался Пушкин. — Я не сообщал в Петербург, что отправился за вещами в деревню!..
Адеркас внимательно посмотрел на недавнего своего поднадзорного. Тот в самом деле столь наивен и благодушен? Адеркас даже крякнул.
— Посчитал я при сложившихся обстоятельствах, при ещё не укрепившемся вашем положении самым верным вызвать вас сюда, в Псков. Читайте же письмо его превосходительства.
Бенкендорф строго выговаривал Пушкину за нарушение непременных для него обязательств:
«...Вы, в случае каких-либо новых литературных произведений ваших, до напечатания или распространений оных в рукописях, представляли бы предварительно о рассмотрении оных или через посредство моё, или даже и прямо его императорскому величеству.
...Ныне доходят до меня сведения, что Вы читали в некоторых обществах сочинённую Вами трагедию.
Сие меня побуждает Вас покорнейше просить об уведомлении меня, справедливо ли таковое известие или нет. Я уверен, впрочем, что Вы слишком благомыслящи, чтобы не чувствовать в полной мере столь великодушного к Вам монаршего снисхождения и не стремиться учинить себя достойным оного.
С совершенным почтением имею честь быть Вам покорный слуга
А. Бенкендорф».
Несколько раз перечитал Пушкин письмо, чувствуя вначале растерянность, а потом физически ощущая, как его тело — руки, ноги, туловище, голову — стягивают мучительные тугие узы.
Адеркас смотрел на него теперь строго, но сказал:
— Александр Сергеевич, моё личное расположение к вам, восхищение вашим гением вам известны. Но мой вам совет: будьте благоразумны...
— Да... конечно же... да... — проговорил Пушкин. — И конечно же... тотчас Же... — Где-то у лба сверлящей болью мучила мысль: за каждым шагом его следят, каждый шаг его известен. — Конечно же... тотчас отошлю в Петербург трагедию для прочтения.
— Доверьте мне, — сказал Адеркас. — Я и отправлю. Кстати, Александр Сергеевич, располагайтесь... Лично я и супруга...
— Je vous remercie[310], ваше превосходительство... Я, знаете, неприхотлив в быте... Снял номер.
— Значит, я жду?
— Сегодня же, Борис Антонович!..
Прихрамывая, он отправился в гостиницу. Ушибы, полученные в дороге, были не столь уж серьёзны, и он мог бы продолжить путь, но решил задержаться, хотя ненадолго, в Пскове. Инстинкт подсказывал! Его положение в обществе всё ещё было неопределённо, доходы — литературные, значит, непостоянные — как мог он жениться? Следовало помедлить. В женатой жизни узы прекрасны — но всё же узы. Издали образ избранницы начал тускнеть...
Гостиничный номер был более чем скромен: тесная комната с печкой в одном углу, узкой кроватью и ширмой, обтянутой зелёным коленкором, в другом углу, столом и стульями. Обои были какие-то грязно-серые... И не было слуги почистить обувь и платье! Пришлось звать полового.
Малый оказался разговорчивым.
— Вам, сударь, у нас будет хорошо, баско! На правую руку за дверью — чиновник палатной части, на левую руку — городовой наш учитель... Компания-с для вас!
— Спасибо, любезный. Возьми на чай и не говори обо мне.
— Как же-с, это мы понимаем, это нам известно-с...
Пушкин спустился в ресторацию. Что за отвратительная бурда! Баранина с застывшим жиром, начиненная кашей, да горький ячменный кофе. Скатерть грязная, салфетки промасленные.
Потом он разбирал бумага. До отъезда писарь за довольно ничтожную мзду изготовил копию — 93 страницы каллиграфического почерка... Копию он оставил Погодину. Но с ним был авторский, измаранный поправками и пометками список — его он и отправит! Не нужно слишком уж мрачно смотреть на вещи. Не было бы счастья, да несчастье помогло. Вдруг царь разрешит напечатать трагедию? Он даже уверен был в этом и уселся за письма.
«Милостивый государь, Александр Христофорович, — писал он Бенкендорфу, — ...Конечно, никто живее меня не чувствует милость и великодушие государя императора, так же как снисходительную благосклонность Вашего превосходительства.
Так как я действительно в Москве читал свою трагедию некоторым особам (конечно, не из ослушания, но только потому, что худо понял высочайшую волю государя), то поставлю за долг препроводить её Вашему превосходительству в том самом виде, как она была мною читана, дабы Вы сами изволили видеть дух, в котором она сочинена; я не осмелился прежде сего представить её глазам императора, намереваясь сперва выбросить некоторые непристойные выражения.
...Мне было совестно беспокоить ничтожными литературными занятиями моими человека государственного, среди огромных его забот; я роздал несколько мелких моих сочинении в разные журналы и альманахи по просьбе издателей; прошу от Вашего превосходительства разрешения сей неумышленной вины...
С глубочайшим чувством уважения, благодарности и преданности честь имею быть, милостивый государь, Вашего превосходительства всепокорнейший слуга
Александр Пушкин».
А что было делать? От могущественного шефа жандармов зависела его судьба.
Тотчас написал он и Погодину:
«Милый и почтенный, ради Бога, как можно скорее остановите в московской цензуре всё, что носит моё имя, — такова воля высшего начальства; покамест не могу участвовать и в Вашем журнале — но всё перемелется и будет мука, а нам хлеб да соль. Некогда пояснять; до свидания скорого...»
Но свидание не могло быть скорым. Вдруг его ожидает в Москве согласие прекрасной Софи?..
Псков. Живой памятник древней России... Как говорится, Михайло проехал на белом коне: выпал снег, и губернский город очистился, украсился. Он бродил по давно знакомым улицам — мимо приземистых церквей, обветшалых крепостных стен, жилых — в большинстве деревянных — домов, лавок с броскими вывесками — сложенные крест-накрест штуки сукна, синие сапога, золотые кренделя, — постоял у плавучего моста через Великую, уже покрывающуюся ледком, добрался и до окраин, до слободских ворот... И, проходя мимо каменных казарменных зданий, не удержался и с бьющимся сердцем зашёл в казённую квартиру: здесь жил командир псковской дивизии генерал Набоков, женатый на сестре Ивана Пущина.
Екатерина Ивановна, помнившая его лицеистом, расплакалась. Генерал отсутствовал в связи с беспорядками в губернии: то тут, то там бунтовали крестьяне.
Жанно! Какой благородный, чистый, какой необыкновенной души человек погиб... Известно, в крепости, в тяжких условиях он провёл одиннадцать месяцев, а теперь отправлен в Сибирь на каторгу...
Екатерина Ивановна похожа была на брата широким, очень русским лицом и спокойным открытым взглядом. Но она была растеряна и расстроена. Подумать, ведь Жанно был всегда разумен и рассудителен!.. Против чего же он восстал? Против государя? Против древних порядков?
— Народ, не только общество, сам народ ликовал, — рассказывала она о присяге. — Епископ взошёл на алтарь в полном облачении, за ним духовенство — всё торжественно, согласно закону и православию. Прочли манифест, и в общем восторге, целуя крест и Евангелие, все подписались под присяжным листом... — Заметив, что лицо Пушкина омрачилось, она снова заплакала: родной брат пал жертвою непонятного заблуждения. — При общем восторге... — повторила она, всхлипывая и утирая слёзы.
Он вышел от неё с обострившимся чувством тоски. Вдруг он увидел знакомого штабс-ротмистра в отставке Гаврилу Петровича Назимова[311], имеющего в Пскове собственный дом-особняк. «Не соорудить ли по старой привычке банчок?..» — «Что ж, в Пскове как раз весьма прилежный картёжник Иван Ермолаевич Великопольский[312]...» — «Так тащите же его в гостиницу — знаете, псковские ямщики опрокинули меня, я полулежу...»
Через час гостиничный номер заполнился громкими голосами и табачным дымом. Коридорному велено было принести из ресторации дюжину шампанского.
Чем крупнее делались ставки, тем молчаливее становились игроки, и вот уже лишь зазвучало напряжённо: «Пароли! Мирандолем! Пароли-пе!»
Давно не испытанный азарт охватил Пушкина. Два года в Михайловском, оказывается, не ослабили остроту чувств. Он прижимал карту ладонью и следил за руками банкомёта. Направо, налево. Сердце, бубенчики, жёлудь, лист. Красное и чёрное. Загнул утку. Семпель! Он проиграл, к счастью, лишь семпель — простой куш. Пока Гаврила Петрович метал Ивану Ермолаевичу, он подсчитывал в уме наличные средства. Их было совсем немного. Благоразумный прекратил бы игру. Куда там! Он дрожал от нетерпения, дожидаясь новой талии.
Направо, налево. На мелок 10. Неужели он обдёрнулся? Сменим колоды...
Карты были атласные, приятные, холодноватые на ощупь. Но кончики пальцев горели!..
Важна была стратегия, нужно и важно было испытать Судьбу. Счастье. Какую выбрать карту из колоды? Он решил взять даму, потому что загадал: жениться ему на Софи или нет? Теперь он понтировал против благодушного Великопольского и с замиранием сердца следил за его неторопливыми руками с перстнями на мягких, холёных пальцах.
— Attendrez![313] — закричал Пушкин. — Загибаю пароли. — Он торопливо загнул угол карты, потому что вопрос о женитьбе был слишком важен и требовал двойной ставки.
Направо лёг король, налево — валет. Направо легла восьмёрка, налево — дама треф. Пальцы Великопольского двигались неспешно, ровно, а сердце Пушкина билось всё чаще и сильнее. Направо лёг туз, налево — девятка.
— Attendrez! — снова закричал Пушкин. — Пароли-пе! — Вопрос о женитьбе был столь важен, что он учетверил ставку. В голове мелькнула мысль: чем он расплатится? Если он даст расписку, нужно будет тормошить Плетнёва и торопить издание глав «Онегина».
Направо легла его карта. Его дама бита. Всё. Выигрыш банкомёта. Зато прояснилась его судьба: ему не жениться на Софье Пушкиной.
На следующее утро он засел за письмо Зубкову. Конечно, ему ведь Зубков был ходатаем за него перед свояченицей. И конечно же тот перескажет письмо или даже прочтёт из него отрывки. Он о себе написал то, что согласие на брак делалось просто невозможным.
«...Я содрогаюсь при мысли о судьбе, которая, быть может, её ожидает, содрогаюсь при мысли, что не смогу сделать её столь счастливой... Жизнь моя, доселе такая кочующая, такая бурная, характер мой — неровный, ревнивый, подозрительный...»
В то же время он расточал уж совсем банальные комплименты: «...Могу ли я возле неё не быть счастливейшим из людей... Боже мой, как она хороша!.. Увидев её хоть раз, уже нельзя колебаться... раз полюбив её, невозможно любить её ещё больше... невозможно с течением времени найти её ещё более прекрасной, потому что прекраснее быть невозможно...»
Дело было сделано. Он почувствовал успокоение — и вместе с ним тоску одиночества. Он не создан для счастья, но не для счастья ли жизнь? И в новом порыве вдруг к французскому своему письму приписал по-русски: «Ангел мой, уговори её, упроси её, настращай её Паниным скверным и жени меня».
Но всё было кончено, и приписка ничего изменить не могла. Беспокойное ожидание неизвестного уступило место тишине покоя, и он услышал музу. Творческое волнение овладело им. С часа на час явятся карточные партнёры. Пока что он раскрыл тетради. Вот неоконченное послание Пущину. Скоро роковая годовщина: 14 декабря. Послать Жанно братский привет, слова утешения!.. С кем послать? Екатерина Ивановна не возьмётся... С кем-нибудь послать!..
Он не удержал слёз, переписывая незаконченное стихотворение. Начало было прекрасно, и дальше строки, ещё не обработанные, каждым словом шли из сердца.
Забытый кров, шалаш опальный
Ты с утешеньем посетил [Ты вдруг отрадой оживил...]
Ты день изгнанья, день печальный...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Скажи, куда девались годы...
Скажи, что наши? что друзья?
Нет, теперь эти строки были неуместны, даже бессмысленны.
Где ж эти липовые своды?
Где ж молодость? Где ты? Где я?
Боль, горечь этих строк, написанных в начале ссылки в деревню, и сейчас защемили сердце.
Судьба, судьба рукой железной
Разбила мирный наш лицей...
Их лицей, их юные мечты, стремления, надежды... Он оставил нетронутыми первые пять строк и дополнил их новыми пятью строками:
Молю святое провиденье:
Да голос мой душе твоей
Дарует то же утешенье,
Да озарит он заточенье
Лучом лицейских ясных дней!
Все эти дни, заполненные карточной игрой, его не покидало вдохновение. Собственно, дело было не в вдохновении, а в том, что иногда он просто не мог писать стихи. Когда же эта способность возвращалась, он всегда испытывал одни и те же ощущения: будто какая-то болезнь овладевала им, он физически чувствовал ломоту в теле, мурашки по коже, а иногда даже ясно ощущал, как шевелятся у него волосы на голове. Но при всём этом ему всегда приходилось в упорном труде преодолевать сопротивление бесчисленных комбинаций слов, чтобы найти предельно точную, предельно выразительную, краткую и музыкальную. Когда тяжкий труд этот протекал сравнительно легко, такое состояние лёгкости он именовал вдохновением.
Два замысла овладели им, и он вчерне осуществил их. Эти замыслы были совсем разные, могли показаться кому-нибудь даже противоположными, но что делать: противоречие было в самой действительности. Друзья его, люди беспримерного мужества, совершили подвиг — нужно было согреть их сочувствием, подкрепить их дух, дать надежду, что героический поступок их откликнется в грядущих поколениях. Они томились в цепях, коченели в сибирском холоде, согбенно работали в рудниках — надо было сказать, что тяжкий труд их не пропадёт... Но преобразований в России нужно было ждать от сильного волей, деятельного царя. И новый царь дал обещание, поэтому он, поэт, в «Стансах» приветствовал молодого властителя: он приветствовал блага, которые тот принесёт России, и сравнивал его с пращуром, Петром I. Так делали многие, не он один, но лишь он в этих торжественных «Стансах» дерзнул просить о милости к павшим.
Семейным сходством будь же горд;
Во всём будь пращуру подобен:
Как он, неутомим и твёрд
И памятью, как он, незлобен.
И «Стансы» и «Послание в Сибирь», несомненно, принесут ему невзгоды. Одни обвинят его в том, что он примирился с правительством, льстит ему, а послание к декабристам конечно же разойдётся в сотнях списков и достигнет грозного Третьего отделения. Что ж, будь что будет — он должен был написать оба стихотворения!
Зима вступила незаметно в середину декабря. Санный путь установился. Задерживаться дольше никак нельзя было — хотя бы ради «Московского вестника». Ему, которого счастье уже не ждало, представилась унылая зимняя дорога: пустынные заснеженные поля, печальный, призрачный свет луны, однозвучный, навязчивый, непрерывный звон почтового колокольчика и протяжная, заунывная песнь ямщика.
Ощущение этой ямщицкой песни ему хотелось передать особенно точно:
пение живое
Молодого ямщика...
Сердце русское простое
Слышно в песне ямщика...
Чувство русское простое...
Что-то слышится живое
В тихих песнях ямщика...
Что-то слышится родное
В долгих песнях ямщика:
То разгулье удалое,
То сердечная тоска...