В конце мая он отправился на ярмарку в Святые Горы.
Знакомая красочная пёстрая картина! Под высокими монастырскими стенами, на гостином монастырском дворе, на монастырском поле вдоль большой дороги на Новоржев — всюду лавки, наскоро сколоченные лари-балаганы, дощатые сараи, шатры и кабаки. Торгуют с бесчисленных возов. Гудит и бурлит толпа, полощется яркий ярмарочный флаг.
И он окунулся в эту толпу, в волны людского моря. Вот она — Россия! Зачем выдумывать её? Он любил её такой, какой она была на самом деле. И разве может истинный поэт выдумывать свою родину?
— Сбитень горяч! Кипит, горяч! Вот сбитень, вот горячий!.. — кричат разносчики.
— Торг счёт любит. А даром скворец гнезда вьёт... — гудит бас торговца.
Ну как не записать! Ведь в этих словах трезвый и лукавый русский ум, острый и живописный народный слог! Вокруг настоящие золотые россыпи речи...
А нищие-слепцы просят подаяния. Они гнусавят:
Господь Бог тебе заплатит,
А святые ангелы с небес занесут,
Что твоей душеньке лучше надо быть.
— Ну как вы живете, братцы? — обратился к ним Пушкин.
Сразу сообразив, что напали на щедрого барина, нищие окружили его.
— Живём, барин, хорошо живём. На голом — что на святом: нечего взять... Мы богатства не ищем — и снять с нас нечего, значит, и убить нас некому... Будешь богат, будешь и рогат!
Ну как не записать!
На знаменитую эту ярмарку съехалось множество помещиков — из Новоржева, Опочки, Острова, со всей округи. Сидя в своих колясках, с удивлением разглядывали они небольшую фигуру странного поэта, с которым конечно же давно успели познакомиться — кто в Михайловском, кто в Тригорском: поэт был в ситцевой красной рубахе, подпоясанной голубой ленточкой, в широкополой соломенной шляпе и с увесистой железной палкой в руках — несомненно, странная фигура!
Он не стоял на месте — рыскал в толпе, прислушивался, записывал, щедро раздавал денежку. Он присматривался к юродивому — высокому сухощавому старику с небольшой седой бородой, одетому в лохмотья. Тот дерзко кричал сановитому барину:
— Государь и тот стоит с открытой головой, а ты в шляпе! Вот скажу: не жди, не жди, убирайся с глаз долой, — ты и помрёшь вскорости!
И что же: помещик, да и в толпе вокруг — все испуганно поснимали шляпы и картузы.
Юродивому совали грошик — нет, денег он не брал.
— Одари куском хлеба!.. — просил он.
Смысл его слов иногда был тёмен, и это особенно действовало на толпу.
Юродивый выкрикнул:
— Муж у тебя не по мысли, дом не на месте! — И бросился прочь большими прыжками.
А женщина-мещанка остолбенела, поражённая.
И в воображении Пушкина вырисовалась уже задуманная сцена с юродивым в «Борисе Годунове». Юродивому он хотел отвести важную роль — большую, чем была в «Истории» Карамзина. Значит, нужно было из Петербурга просить всевозможных известий о знаменитых юродивых...
Вот ходит офеня, увешанный лубочными картинками, с ящиками, набитыми гребешками, запонками, зеркальцами. Вот мужики уселись в стороне от дороги, повынимали из холщовых мешков краюхи, лепёшки, яйца — пьют сивуху и закусывают.
Россия!.. И ярко вспомнилась сходка у Никиты Муравьёва, на которой Николай Михайлович Карамзин в пылу спора прочитал не изданные тогда страницы о царствовании Иоанна Грозного. Иногда Карамзин вызывал у Пушкина протест и досаду. Что Карамзин! Как поэт — ничтожен, проза его — пока, может быть, лучшая в России — в общем-то стоит немного. И вот ещё: Карамзин лично дружен с беспощадным, неумолимым гонителем его, Пушкина, — царём Александром. Но, главное, Карамзин, кажется, не в состоянии был понять значение и величину его, Пушкина. Это больно кололо честолюбие. Но, несмотря на это, не был ли Карамзин прав, когда на сходке у Никиты Муравьёва говорил молодым офицерам: идеи свои вы принесли из заграничных походов, Россию нужно любить такою, какая она есть действительно... Значение этих слов только теперь выпукло обозначилось. И с каким-то особым пронзительным чувством Пушкину подумалось, что его род уходит корнями в самую глубь российской истории!..
Мимо прошли монахи в подрясниках и клобуках. Они собирали на монастырь. Пушкин прислушался и к их голосам, потому что в трагедии «Борис Годунов» решил в одной из сцен изобразить бродяг-монахов.
— Гуляй, помахивай, мошной потряхивай...
— Не всем чернецам в игуменах быть...
— Игумен за чарку, чернецы за ковши...
Русская Церковь в жалком состоянии. Но вот какая мысль его поразила: если народ верит, может ли певец этого народа не разделять его веру? Конечно же он исповедовал афеизм. С детства он впитал в себя антицерковный скепсис Вольтера. Но не прав ли был директор лицея Егор Антонович Энгельгардт, считая, что ранний скептицизм иссушил его душу, и принудив написать для выпускных экзаменов стихотворение «Безверие»?
С этими мыслями Пушкин направился в монастырь. За его стенами бурлила, гудела и пестрела ярмарка. На торговом заднем дворе сновали лоточники, сотни ларьков едва умещались, выстроившись в два ряда. Ярмарка, рынок, торговля! Псковский лён, полотно, гончарные изделия, соль, мёд, сушёная рыба, лакомства, патока... И квас, непременно квас! А возле дубовых бочек монастырские служки ожидали с черпаками и кружками жаждущих.
Игумен Иона даже обрадовался своему поднадзорному — необычному и знаменитому прихожанину.
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа — аминь, — сказал он. — Пришёл, сын мой. Уж я мыслил навестить сельцо недалёкое ваше...
Видно, не часто удавалось монастырскому настоятелю вести беседу с человеком знающим, мыслящим. Он излил Пушкину наболевшую душу.
— Крут был царь-батюшка Пётр, вот и сокрушил патриарший престол, — жаловался он. — А уж какие богатства собрал с монастырских земель в государственную казну, а уж какими тяготами обложил: и поставка лошадей, и подмога в литье пушек... А потом славная государыня Екатерина Великая монастырских крестьян перевела в экономические, а земли монастырские раздала... Ну и где прежние доходы? Вот и нищенствуем, побираемся у добрых христиан... Да и то: раньше в монастырях живали бояре и дворяне, а теперь чернецы, всякий сброд: ищут дарового хлеба, спились, заворовались...
Пушкин слушал с каким-то новым, незнакомым прежде чувством. Взгляд его на Русскую Церковь постепенно менялся, а отношения с отцом Ионой с некоторых пор сделались почти дружескими.
Но Иона вдруг прервал себя, вспомнив об обязанностях, на него возложенных.
— А давно ли ты исповедовался, сын мой? — спросил он. — У отца Лариона исповедовался? Нет? Значит, идём во храм.
Он привёл Пушкина в укромную ризницу. Здесь, вблизи алтаря, хранились золототканые одежды, священные сосуды, молитвословы, акафисты, часословы, требники.
— Повторю из псалма, — сказал Иона. — Приклони Господу ухо твоё, и услыши мя, яко нищ и убог есмь аз. Грешен ли в чём, сын мой? Может быть, делаешь что-либо противное учению Церкви?
— Нет... — Кажется, последний раз Пушкин ходил на исповедь незадолго до отъезда из Кишинёва, потому что генерал Инзов, во всём прочем бесконечно снисходительный, был строг и требователен в вопросах веры и церковных обрядов. — Занят я скромными своими трудами — ничем больше.
Ну а грешная связь с крепостной девушкой? Стоило ли даже притворно исповедоваться в таких пустяках. Другие помещики владели гаремами, вовсе не считая это за грех. Пушкин усмехнулся: благочестие, увы, не было ему свойственно.
— Сын мой, тесными узами связан я со своей паствой, — сказал Иона. — Разумевайте души стада вашего — завещано нам... Сын мой, исполняешь ли твёрдо заповедь: почитай отца с матерью?
Игумен смотрел на Пушкина пронзительно. Уж он-то был в курсе семейных его дел.
А Пушкин нахмурился и опустил голову. Сразу вспыхнуло в нём раздражение — и игумен уразумел:
— Смиряй себя. Смиряй нрав свой. А в чём ещё грешен?
— В гордыне. — Пушкин и сам не знал, как вырвалось из него это слово. — Да, в гордыне, отец, потому что сжигают душу мою великие замыслы, может быть, вовсе неисполнимые... — То ли торжественный настрой возник в нём, то ли навеял его звон монастырских колоколов. — В гордыне, гордыне, отец мой! — Если ты одинок в тайных, заветных своих помыслах, если душа твоя устроена так, что в общем-то не постижима ни для кого другого, кому же открыться, если не творящему духу, в который верил даже сам скептик Вольтер?
И он долго говорил что-то маловразумительное, говорил сбивчиво, неровно, отрывочными фразами, и в одну из пауз настоятель вставил привычные слова:
— Смирять себя надо, сын мой. Ну, в Божьей воле твоя судьба. Ничего, светильник во мраке светит... — И этим закончил исповедь.
Когда выходили из храма, Иона сказал просто и благодушно:
— Вы, Александр Сергеевич, ещё саврас без узды...
Шумная многоголосая толпа бурлила вокруг. Мужик — здоровенный, с всклокоченными длинными волосами и бородой, на босу ногу, в холстинных ветхих портах и такой же рубахе — потянулся к ним. Пьяный помещик скверно ругал монахов:
— Эй вы, долгогривые...
Юродивый речитативом напевал заговор против худого глаза:
— Водица-царица, красная девица, Христова истошница, Божья помощница, смой-сокати...
— Да узрят нищие и возвеселятся, — сказал Иона поднадзорному поэту. — Взыщите Бога, и жива будет душа ваша... Идите, Александр Сергеевич, глядите на Русь нашу православную...