К книге
МестоЧасть третья МЕСТО СРЕДИ ЖАЖДУЩИХ. Глава седьмая
64%
Часть третья МЕСТО СРЕДИ ЖАЖДУЩИХ. Глава седьмая
41

Нечего удивляться тому, что столичное общество, куда я попал по инициативе Коли, по каким-то основным своим законам напоминало то провинциальное, куда я попал по протекции Цветы. Нынешняя форма его создавалась давно в России – возможно, уже после 1812 года, когда из среды дворян начала зарождаться интеллигенция протеста, оспаривающая у правительства право на то, чтоб властвовать в общественном мнении государства. Основой этой формы является спор, причем для всякого живого спора требуется живой оппонент, а поскольку основные претензии к правительству настолько разделяются всеми, что дискутировать о них считается дурным тоном, то спор и взаимное утверждение собственной личности ведется друг против друга, часто даже и до взаимного морального уничтожения, что считается верхом проявления личности. Все это и прежде в России возникало и повторялось именно в переходные периоды, когда ослабляется власть, то есть когда власть, завершая какой-либо цикл, перестает казнить без разбора и в массовом порядке. Именно тогда возникало общественное мнение, но общественное мнение особого рода, то есть вокруг частных столов, уставленных закусками. Такова традиция, вызванная также отсутствием антиправительственной печати, что, кстати, некоторые из оппозиции считают благом, поскольку, мол, печать эта сразу же разбилась бы на ряд направлений с взаимными поношениями и упреками, доходящими до ненависти, и не столько вела бы борьбу с бюрократией и несправедливостью, сколько науськивала бы народ и общество друг на друга, чем внесла бы полную смуту в сознание. А некоторые считают, что смута в сознании такой страны, как Россия, опаснее любых ясных формулировок тирана. Но это, разумеется, лишь отступление, объясняющее, почему, перелистав даже и девятнадцатый век – сочинения классиков прошлого либо старые газеты, можно найти весьма подобное по форме общество, где и при наличии либеральной печати (конечно же, не антиправительственной, а той самой, сводящей взаимные счеты) существовали домашние споры, назовем эти споры застольной оппозицией, где за самоваром поднимались проблемы на уровне государственных учреждений верховного порядка.

Тем более не следует удивляться тому, что современные компании-общества, так сказать, стратегически весьма подобны. Но это не значит, что между ними нет тактического разнообразия, и часто весьма существенного, на котором я и намерен остановиться. Я бы сказал, что компания, куда привел меня Коля, даже по внешнему виду полемизировала с той, провинциальной. Начнем с того, что в провинциальной были торжественность и роскошь, связанные, во-первых, с достатком, а во-вторых, с приездом столичной знаменитости. Здесь же были бедность (причем бедность эта даже подчеркивалась) и свобода нравов, и я уверен, что эту знаменитость, Арского, явись он сюда (он, кстати, часто ранее сюда являлся, пока не поскандалил с Ятлиным, но это уже объяснение по ходу), явись он, его бы приняли холодно из-за официальной шумихи вокруг него, а официальность здесь считалась пороком. Отсюда – отсутствие атмосферы культа знаменитости, благодаря чему каждый стремился высказаться не для того, чтоб угодить (напоминаю, именно это, то есть желание угодить и подружиться с Арским, владело мной тогда во всех моих мыслях, действиях и промахах). Здесь же каждый говорил не для того, чтоб угодить, а для того, чтоб утвердить себя в своих же глазах. Иными словами, в каждом из членов столичной компании было больше независимости, так что трудно было даже нащупать нерв компании, поскольку, кроме Коли, доброго юноши, который был не в счет, все и с самим Ятлиным держались независимо. Ятлин же если и выделялся, то как номинальный символ этой независимости каждого. Объясню. Если кто-либо хотел подчеркнуть или наглядно проявить свою независимость, он проделывал это на Ятлине, признанной и уважаемой личности. То ли это в виде спора, то ли это в виде чуть ли не какого-то небрежного жеста в адрес Ятлина, на что Ятлин отвечал тем же, и они расходились, довольные каждый собой. Вот эту-то специфику компании я сразу усек, и здесь-то, я понял, и надо себя проявлять. Должен заметить, что вообще-то по отношению к остальным Ятлин, признанный авторитет, вел себя весьма демократично, сдержанно, не обижался даже и на грубости в свой адрес и вообще не пытался подавлять. Но я не учел того факта, что Коля весьма тут напортил, и так же как своими восторгами в адрес Ятлина он еще заочно возбудил меня против него, так и восторги в мой адрес возбудили против меня Ятлина до такой степени, что его личное взяло верх над его общественным кредо, то есть он меня возненавидел лично, а не как общественного противника или представителя иной точки зрения. Возможно также, что Ятлин на моем примере хотел показать остальным членам общества-компании, что он умеет подавлять, а не подавляет их и позволяет им фамильярности лишь по своим убеждениям, но не по своему характеру. Моему столкновению с Ятлиным, которое надвигалось как рок, неотвратимо, я это потом понял, моему столкновению способствовало также и мое желание править Россией, мое великое сформировавшееся «инкогнито». Если в ту компанию я пошел как проситель, то в эту вошел как властелин, который до поры до времени не узнан и наблюдает за жалкой суетой. Как этакий переодетый Гарун аль-Рашид. Мне думалось, что «инкогнито» это сидит еще во мне глубоко, но, оказывается, оно начало уже сказываться невольно на моей пластике. Мне потом Коля рассказывал, что, войдя, я остановился не у двери (что было бы робостью), а, выйдя на середину комнаты и не успев еще ни с кем поздороваться, оглядел компанию, близоруко щурясь. (У меня появилась такая привычка – оглядывать, щурясь.) Комната (я так до сих пор и не знаю, кто из компании был ее хозяин) была почти лишена мебели. В ней были книги на полках, неизменный, символический уже портрет Хемингуэя и икона Христа, новшество для меня, ибо увлечение религией как противоборство официальности, прошлому и сталинизму еще только зарождалось в среде протеста. Стол был раздвижной из финской кухонной мебели, и к нему для увеличения длины приставлен был шахматный столик. Теснилось (именно теснилось) за столом человек восемь, из них две девушки, обе курящие (в одной я узнал Алку, ту, которая грудью своей упиралась вчера Ятлину в ребра). Закуска (это была именно не еда, а закуска) состояла из нескольких банок баклажанной и кабачковой икры, которую прямо из тары брали ложками, и колбасы, лежащей вместо тарелок на бумажках, словно дело происходило не в доме, а на вокзале или в общежитии. Водки не было, впрочем, возможно, ее к нашему приходу уже попросту выпили, поскольку лица некоторых были излишне свободны (в том числе и курящей Алки).

– Друзья мои, – как-то торжественно и наивно-глуповато объявил Коля, – вот это и есть Гоша Цвибышев.

Это объявление сразу же выбило меня из колеи. Во-первых, мне стало неловко, а во-вторых, я заметил, что кое-кто переглянулся с ухмылкой. Кажется, заключил я про себя, к Коле здесь относятся доброжелательно, но несерьезно. И нет ничего худшего, чем быть введенным в компанию таким человеком, особенно если он тебя начинает представлять и хвалить. Я с удовольствием наступил бы Коле на ногу (этот жест он, кажется, усвоил), однако Коля находился от меня далеко, а если бы я подошел специально, то на это обратили бы внимание. Раздумывая так с раздражением, я замешкался и дал возможность Ятлину сделать первый ход.

– Я хотел бы дополнить Колю, – сказал Ятлин, – это тот самый Цвибышев, который приехал из провинции покорять Москву.

За столом, конечно, засмеялись. Такой смех – это не своеобразие, а сходство всех компаний, и он убивает того, в чей адрес он направлен. После такого смеха ничего невозможно уже, кроме противоборства. Напомню, что я даже не успел подойти вплотную к столу и стоял чуть ли не на пороге, шагнув ближе к середине, чтоб не выглядеть робким.

– Да, – сказал я, вызывающе глядя на Ятлина (лица остальных сливались для меня воедино), – да, тому немало примеров… И в прошлом, и в будущем.

«В будущем» я сказал машинально, как бы оговорился, ибо мысль свою, оттого что я ее прятал и держал «инкогнито», приходилось ломать, обуздывать, и получилось глупо. Но для компании, где происходит словесная дуэль, такая оговорка была элементарным просчетом, как в шахматах ситуация детского мата.

– Значит, вы умеете заглядывать в будущее, – радостно от такого моего «зевка», просчета с первых же ходов, сказал Ятлин, блеснув глазами.

Я и сам бы подобное не упустил, предоставь мне Ятлин такую возможность, и поэтому я понял, как лихо меня сейчас начнут травить всей компанией. Видно, и Коля, хорошо знавший своих друзей, это понял, и он отчаянно попытался исправить положение.

– Ребята, – сказал он, – мы очень нуждаемся в таких людях… Это очень интересный человек, поверьте, – и, очевидно от отчаяния, ибо он видел, что слова его не доходят, последнее он произнес дрогнувшим голосом.

Меня это взорвало. С каждым разом Коля своей защитой все более меня позорил. К тому же я, человек по натуре капризный, ощущал, что Коля – единственное с добром относящееся ко мне здесь существо, а значит, раздражение мое снесет безропотно.

– Ах, перестань, – прикрикнул я на Колю, – все ты глупости говоришь!.. Кто тебя просит?..

– Ребята, – сказал Ятлин, смерив меня уже неприкрыто враждебно, – в нашем присутствии этот смеет обижать Колю… Мы не потерпим…

И действительно, вместе с Ятлиным из-за стола поднялись трое, причем один длиннорукий, и он-то, я сразу смекнул, представляет главную опасность.

– Ребята, – просто уже в отчаянии, чуть не плача крикнул Коля, – ничего он меня не оскорбил!.. Не обидел!.. Я прощаю, понимаете, я прощаю!..

Нет, это уже было слишком. Этот девственник меня прощает.

– Да иди ты со своим прощением! – крикнул я и выругался грязно, невзирая на двух курящих девушек.

– Так, – в тишине сказал Ятлин.

– Стойте! – крикнул Коля и, подбежав, чуть ли не прикрыл меня своей грудью.

Он стоял, широко разбросав руки, как распятый Христос. Я видел перед собой его цыплячью шею.

Надо сказать, что, как все вспыльчивые люди, выругавшись и дойдя до предела, я тут же опомнился и обмяк, даже и испугался, и потому невольно принял эту Колину защиту всерьез, то есть не шелохнувшись стоял за Колиной спиной.

– Вот только подойдите! – крикнул Коля. – Ятлин, ты ведь умный человек!.. Как ты можешь так?.. Ятлин, я с тобой поговорить хочу…

– Хорошо, – сказал Ятлин, – я поговорю с Колей… Подождите и ничего без меня не предпринимайте (тут-то он и попрал демократию и показал власть).

Коля взял Ятлина об руку, и они вышли в коридор. Я же по-прежнему стоял и смотрел на компанию. Теперь я понимал, что попал в довольно опасную ситуацию, ибо все они были пьяны, это стало лишь теперь ясно, да и в углу я заметил несколько пустых бутылок. Я понял, что ужасающе глупо было все мое поведение здесь с момента, как я вошел. Я не имел теперь права рисковать, ибо я ныне был не один и должен был оберегать свое «дитя»-идею от нелепых случайностей. Ятлин вернулся довольно скоро, весело как-то и крупным шагом. Он был весел чрезвычайно и словно весь переменился. Подойдя ко мне, он пожал руку, и Коля, вошедший следом, выглядел радостно.

– Ребята, – сказал Ятлин, – ситуация изменилась. Мы просто этого парня недооценили… Садитесь, Гоша…

Я сел к столу все еще настороженно, и мне тут же наложили в тарелку колбасы, измазанной кабачковой икрой, взяв эту колбасу вилкой со множества бумажек. Вдруг страшная догадка сверкнула в моем мозгу. Я глянул на Колю. Он ответил мне успокаивающим взглядом.

– Интересно, – сказал Ятлин, – а вы о Фетисове ничего не слышали?

– Нет, – сказал я, весь напрягшись.

– Говорят, Фетисова снова вызывали в КГБ, предупреждали, – сказал длиннорукий.

– Да знаем, знаем, – сказала курящая Алка так, как говорят рассказчику старых анекдотов.

– Фетисов – это бывший капитан торгового флота, – сказал Ятлин, глядя на меня в упор, – он организовал у себя на дому новое правительство России… Он и шесть его учеников…

Меня прошибло испариной. Коля, первый же человек, которому я доверился и которого как будто полюбил, предал меня. Я видел, что и Коля побледнел.

– Ятлин, – крикнул он, – ты же обещал!.. Я ж тебе как другу!..

– А каково ваше кредо? – не обращая внимания на крик Коли, спросил Ятлин, глядя на меня радостно, как на пойманную добычу. – Какой политический строй вы хотите установить в нашей многострадальной стране? Демократическую республику с вами во главе как с президентом? Или военную диктатуру? Или монархию?.. Гоша… Георгий, значит… Георгий Первый…

У меня все мелькало перед глазами, и бледное лицо Коли, на котором я пытался сосредоточиться, чтоб излить свой гнев, пульсировало, то уменьшаясь, то увеличиваясь.

– Во-первых, меня зовут не Георгий, а Григорий! – крикнул я, совсем уж потеряв ориентировку.

– Отлично, – обрадовался Ятлин (я представил себе, как он наслаждается, топча врага), – отлично… Григорий Отрепьев… Фигура не новая для России… Гришка Самозванец…

– Ребята, – сказала девушка, сидевшая неподалеку от меня, – знаете, у Фетисова ведь обнаружили план политического устройства России (мне кажется, девушка эта почувствовала крайность ситуации и из жалости ко мне решила отвести разговор, пусть в параллельное, но менее для меня острое русло).

– Знаем, – сказал длиннорукий, – деурбанизация городов… Сельская община… Что касается евреев, то им будет разрешено заниматься лишь определенными профессиями, например портных, сапожников, часовых мастеров… И проживание лишь на юге страны…

– Ну, а у вас каково, – безжалостно не унимался Ятлин, – что вы скажете, Жанна д’Арк в брюках?..

– Ятлин! – снова в отчаянии крикнул Коля.

– Молчи и слушай, Коля, – обернулся к нему Ятлин, – на примере этой жалкой личности, – он кивнул на меня, – я хочу тебе показать, во что ты влип… Это мерзавцы и авантюристы… И посмотри… У него голова дергается… Жалкий тип со вспухшим тщеславием… И ты смел вообразить, Гоша, что мы отдадим тебе в управление нашу страну?.. Да как ты смел даже и подумать?.. Впрочем, я делаю ему честь (кажется, Ятлина развезло от выпитого), разве на такое реагируют всерьез?.. А ты не воображаешь себя Наполеоном?.. Или жареным петушком?.. – И он захохотал.

Засмеялись и остальные. У меня сильно давило в висках.

– Ятлин, – крикнул Коля, – ты не прав совершенно!.. Гоша, вы не слушайте его, он пьян… Я во всем виноват… Я думал, он к вам плохо оттого, что вас не знает, вашей мечты… Он мне обещал… – И Коля бросился ко мне.

До сего времени я сидел как бы оцепенев над тарелкой, в которой лежало несколько кружков колбасы, измазанных кабачковой икрой. (Эта тарелка с неаппетитной, несвежей колбасой надолго, если не навсегда, врежется мне в память, я это знал.) Но когда Коля подбежал ко мне, меня снова охватил такой гнев, что я с силой толкнул его в грудь, так что он стукнулся спиной о книжную полку. И тут же меня рванули сзади за рубашку. Произошла возня, упало несколько стульев, и сразу же застучали в стену соседи. Видно, возня случалась здесь и раньше, ибо они привычно застучали, едва она началась.

– Эх, – крикнул я, отбрасывая кого-то от себя и сжимая кулаки, – эх, и выдавил бы я из вас крови!.. Дайте срок!..

– Это он по злобе, – крикнул Коля, – он в раздражении!.. Он сторонник демократических форм правления!..

В это время раздался звонок в дверь.

– Это Маша, – сказал Ятлин совершенно иным тоном, притихнув. – Я знаю, что это Маша…

И действительно, это была девушка. Остановившись на пороге, она с презрением и гневом оглядела всех, задержала несколько дольше взгляд на мне, как на лице новом, и сказала:

– Коля, идем домой.

– Чего ты пришла, Машка? – раздраженно сказал Коля. – Как ты не вовремя… Я не маленький, чего ты за мной ходишь?..

– Меня отец послал, – сказала Маша, – сама бы я в подобную мерзость, – она вновь оглядела комнату, – не влезла… А это что-то уж новое, – она обернулась ко мне…

Я был оглушен этой девушкой до такой степени, что то ужасное, что только что произошло, как бы отодвинулось на второй план. Я был влюблен навек, но знал одновременно по внутреннему своему чутью, чрезвычайно у меня развитому, что никогда не буду ею любим. Я понял, что и Ятлин влюблен, но не любим и, кажется, даже уже получил отказ. Я видел, как он первоначально притих, очарованный ее видом, а затем, опомнившись и вспомнив, что ей надо мстить (такие, как Ятлин, при отказе мстят постоянно), сказал:

– Ну как ваш сталинский стукач, родитель?.. Больше не получал ни от кого пощечин?..

Алка с папиросой громко засмеялась.

– Мразь. – коротко сказала Маша. – Не смей более здесь бывать, Коля… Я как сестра тебе запрещаю…

– А не твое дело! – крикнул Коля. – И так, Маша, нечестно – защищать дурного человека только потому, что он твой отец… Ведь доказано, что он доносил… Ведь доказано… Например, Висовин…

И тут уж Коля не выдержал. Все пережитое им за вечер сказалось и проявилось, и он по-детски заплакал, громко всхлипывая…

Я был совершенно растерян, но в то же время соображал, что произошло нечто мне на пользу и меня выручившее.

– Я тут сам впервой, – сказал я, не глядя в робости на Машу, – вы правы… На Колю здесь весьма дурно влияют, и он даже по отношению ко мне вел себя бестактно… Но я ему готов простить.

– Диктатор России прощает, – сказал Ятлин, и вокруг захохотали. – Маша, выходи за него замуж, царицей будешь всея Руси… Он мечтает царствовать в России, – сказал Ятлин, но в словах его было больше мелочной ревнивой злобы, чем силы, и они меня радовали, ибо я понимал, что каждое злобное слово в мой адрес хоть в чем-то да сближает со мной Машу.

– Уведите отсюда Колю, прошу вас, – обратилась ко мне Маша.

– Нет уж! – крикнул Ятлин, действуя, разумеется, в противовес Маше и желая навредить ей как можно больше. – Коля взрослый человек и сам способен на выбор.

– Действительно, – сказал Коля, – ты, Маша, странная… Я не желаю… У меня есть свои взгляды.

– Коля, – тихо сказала Маша, – отец не может заснуть, пока тебя нет, он очень болен.

– Ему мешает заснуть запятнанная совесть! – крикнул Ятлин. – Мальчики кровавые в глазах!.. Доносы!..

– Он не доносил, – с негодованием глядя на Ятлина, сказала Маша. – Ты это нарочно, чтоб Колю запутать и на него влиять…

– Нет, он доносил, Маша, – сказал Коля, подавленный своими слезами, – нельзя же так… Только потому, что он нам отец… А помнишь, как этот искалеченный пытками сталинских палачей человек ударил его в Доме литераторов… И Христофор…

– С Висовиным произошло недоразумение, – сказала Маша, – он сам об этом так и говорит… А тот, из Дома литераторов, алкоголик и вымогатель… Ты, Ятлин, не скалься…

– Коля останется здесь, – злобно-радостно сказал Ятлин, видя, что он доставляет боль Маше. – Коля, пойдем-ка выпьем за нашу русскую правду… За всемирную нашу, известную русскую правду… По маленькой, разумеется, – он обнял Колю за плечи и подвел его к столу.

Откуда-то появилась бутылка водки.

– Но мне, право, неудобно, – все еще всхлипывал пунцовый от стыда Коля, запутавшись и не зная, как поступить.

Ему жалко было Машу, ему явно неловко было передо мной, но он не мог и отвернуться от Ятлина, ибо это значило, особенно после слез, уронить окончательно мужскую честь, а для юноши-девственника нет большего позора.

– Уведите его, прошу вас, – снова подняла на меня свои светлые, волновавшие меня до дрожи глаза Маша. И эти глаза возвеличили меня и сделали меня мудрым и точным в действиях. Надо также к этому добавить и опыт, который я приобрел в организации Щусева.

Упругим рассчитанным шагом подошел я к Ятлину и ударил его так сильно, и точно, и неожиданно (он от меня этого не ждал, особенно после моего поражения в словесной дуэли), ударил так сильно, что он тут же упал под стол.

Я схватил со стола бутылку, ибо ждал нападения друзей Ятлина, но никто не пришел на помощь своему поверженному лидеру, и он лежал под столом с залитым кровью лицом так одиноко, что мне даже несколько стало его жаль. Тем не менее дальнейшие мои действия полны были силы и власти.

– Идем, Коля, – сказал я, и Коля покорно повиновался.

Поражение свое, благодаря приходу Маши, мне удалось превратить в победу. Ибо Маша – это счастливая судьба, и тот, кто исполняет желание такой девушки, всесилен.

Я, Маша и Коля вышли на улицу. Все позорное и слабое было забыто. Мне хотелось петь. Я шел, упруго отталкиваясь от земли в избытке сил. Никогда до этого я не верил сильнее в свое предназначение и в свою звезду. Ятлин, мой опаснейший столичный враг, был повержен и лежал одиноко под столом с разбитым в кровь лицом.

«Отсутствие простоты в методах и забвение уроков Щусева – вот корень ошибок моих в борьбе с Ятлиным, – думал я. – Это надо учесть на будущее… Ах, будущее, будущее… Прекрасная девушка, вот что открывает будущее».

Я любил ее навсегда. Я так увлекся, шагая рядом по вечерним улицам, что даже на какое-то время забыл то пророчество, которое открылось мне при первом на нее взгляде, а именно – отсутствие взаимности, которое неизбежно. По нервной своей организации я иногда в первое мгновение способен увидеть далеко, как бы в озарении; но затем все затемняется и возникает слепота и соблазн. Да, таковы были мои взаимоотношения с Машей в первые полчаса нашего знакомства. Интересно, что если бы потом меня попросили описать портрет Маши, ее фигуру и вообще внешний облик, то я не смог бы. Я настолько был очарован ею в целом, что не различал деталей, и особенно тех деталей, которые в первую очередь различают и оценивают мужчины в женщинах. Мысль о том, что с Машей можно делать то, что я делал с Надей-уборщицей или с другими женщинами (несмотря на позднюю девственность, у меня в короткий срок моего раскрепощения быстро накопился здесь серьезный опыт), мысль эта, которая вдруг возникла, показалась мне чудовищной и меня испугала. Рядом с Машей вообще естественные, обычные, природные взаимоотношения мужчины с женщиной, от которых рождались дети и продолжался род людской, обнаруживали свое уродливое свойство и объясняли наглядно евангельское стремление к непорочному зачатию. Становилось понятно, почему уже само зачатие человека противоречит его духовному предначертанию, обнаруживает грех плоти и близость к животному, которое притом, однако, безгрешно.

Все эти мысли, разумеется, родились и оформились потом, тогда же они неосознанно выражались лишь в одной моей мечте, которая родилась, когда я шел рядом с Машей, вдыхая ее запах. Когда-нибудь, пусть через много лет, находясь на самой вершине власти, распоряжаясь миллионами чужих судеб, позволить себе подойти к Маше и взять ее за эту нежную, словно вылепленную ручку и понимать, что я имею право ее так держать бесконечно долго, и ласкать эту ручку, и ощущать ее в своей ладони… Все же остальное в Маше для прикосновений я вообразить себе не мог и даже в этом направлении не думал.

Мы шли по ночным московским улицам, и те мужчины, которые встречались нам, все до единого оглядывались на Машу. Должен, правда, заметить, что в эту пору на московских улицах в центре в основном встречаются гуляки, которые вообще редко пропустят женщину, чтоб на нее не поглядеть, а тем более такую ослепительную, какой была Маша. Я шел с ней рядом и был счастлив, ибо, может быть, впервые теперь, за все время моей ничтожной жизни и борьбы за койко-место, я был принят на вершину общества и находился на таковой все время нашего совместного прохода. Все фаворитки мои, о которых я мечтал, поблекли и в лучшем случае могли служить объектом для низменных плотских отношений, подобно Наде-уборщице, то есть все они были мною разжалованы и низведены из области мечты. Но какой бы неземной ни была в моем воображении Маша, она все же оставалась женщиной, и женское чутье, очевидно, подсказало ей, конечно же не в столь расшифрованном и конкретном виде, что во мне происходит бурный процесс, объектом которого является она, Маша. И она впервые совершила движение, которое я предугадал, когда только увидел ее, но затем это ощущение утратил. То есть начало осуществляться мое предчувствие о том, что взаимности от Маши я никогда не дождусь и обречен на безответную любовь, которую пронесу через всю жизнь… Теперь я понимаю, что люди с подобной нервной организацией, как у меня, на такую безответную любовь попросту запрограммированы, и именно она способна украсить их жизнь сладкой грустью, вкус которой недоступен счастливцам и баловням судьбы. Но тогда рядом с Машей я мыслил иначе, тогда я не был в этом вопросе гурман и созерцатель, а, наоборот, наполнен был избытком деятельной энергии. Поэтому движение, которое совершила Маша, причинило мне боль в груди и обдало горьким привкусом мой рот и гортань. У меня появилось странное ощущение, никогда ранее не испытанное, – а именно: при глотании мне что-то больно отдавалось в затылке. То есть у меня иногда от волнения болел затылок, но сейчас он, если я не глотал, не болел вовсе, а при глотании в него как бы что-то отдавало. Я пробовал идти не глотая, но во рту моем скопилось ужасно много слюны, чего также раньше никогда не было, и я вынужден был глотать ежесекундно, а это отдавало колотьем в затылке; если же я задерживал глотанье и сглатывал потом большую порцию, то боль распространялась по задней части головы уже и до макушки. Таковы были первые ощущения любовной тоски, то есть тоски оттого, что тебя не любят и не полюбят никогда. Я, при моей ничтожной жизни, прежде испытывал немало унижений от красивых женщин, в основном, конечно, оттого, что и подступиться к ним не смел, а иногда от их улыбок и насмешек. Но те представления отличались от нынешнего, как рассказанное от живого. Никогда не думал, что такая мука возможна. Нет, это не была духовная мука, которую испытывал я и раньше при унижении от женщин, это было физическое страдание, нарыв, рана, опухоль… А унижение-то, испытанное мной от Маши, человеку постороннему покажется смешным, то есть он моего страдания не поймет, оно даже может вызвать удивление. Ибо смертельно влюбленного (именно смертельно и наповал), смертельно влюбленного не поймет никто, и всякого он удивит.

Вышли мы из компании так, что Маша шла между мной и Колей. Но где-то на полдороге и в тот момент, когда мечты мои о Маше достигли особенного накала, она вдруг перешла от меня подальше, за Колю. На первый взгляд это могло показаться вполне объяснимым (очевидно, совершая это свое движение, Маша так и подумала), ибо Коля все время о чем-то говорил мне (я, разумеется, ни слова не слышал) и Маша, заметив, что Коля ко мне обращается, а я не отвечаю, решила дать возможность мне и Коле идти рядом. Да, на первый взгляд человеку постороннему это покажется естественным, но я-то, который в озарении, едва Маша вошла и я в нее влюбился, сразу же подобное предвидел и который фактически все остальное время тратил на то, чтобы обмануть собственное разумение того, что я нелюбим и любим никогда не буду, я-то понимал, что все это делается Машей продуманно и неспроста.

– Колесо вертится позади Сократа, – говорил Коля, – и вырисовывается через него, как через тень.

Несмотря на мою полную подавленность и устремленность в ином направлении, первая Колина фраза, которую я уловил, была так пугающе нелепа, что я невольно обратил на нее внимание. Очевидно, это был отрывок чего-то стройного, какого-то словесного построения, которое Коля с жаром излагал. Этого юношу, который, безусловно, по организации своей часто огорчался, выручало то, что огорчения эти не были глубоки, как часто бывает с людьми ухоженными и любимыми, которым в огорчении сразу же приходят на помощь близкие люди. Поэтому и сейчас, как, кстати, и в случае с пощечинами отцу, Коля быстро оправился и уже увлечен был какой-то мыслью, которую мне всю дорогу, пока я думал о Маше, оказывается, излагал.

«Какое колесо и при чем тут Сократ с его тенью?» – подумал я с раздражением. (Повторяю, я знал, что Коля меня любит, и потому позволял себе часто раздражаться по его адресу.)

О колесе и о тени я смолчал, ибо это и вовсе было дико, но насчет Сократа переспросил:

– При чем здесь Сократ?

– То есть как при чем? – удивился Коля. – Ведь это яркий пример политического недомыслия и отрицания самой сути эллинизма… Это пример развращения народа в угоду сомнительного просвещения… Логика бессильна исследовать сама себя. Но огромное логическое колесо…

«Ах вот откуда колесо», – подумал я, сглатывая и испытывая колотье в затылке. Задумавшись, я снова пропустил конец объяснения Коли и решил, чтоб отделаться, попросту с ним согласиться.

– Вот и хорошо, – обрадовался Коля, – а Вейн тут совершенно уж запутался.

«Вейн, – подумал я, – опять новая фамилия, не кумир ли очередной, подобно Ятлину?.. Нет, кажется, он об этом Вейне сказал неодобрительно, но и я хорош. Сейчас со мной происходит нечто неповторимое, а я на глупости отвлекаюсь».

– Да он тебя не слушает, – оборвала вдруг резко Маша Колю, который, кажется, по-прежнему мне что-то говорил, – да неужели ты не понимаешь, что он тебя не слушает, – сказала она с обидой за брата и глядя на меня с неприязнью.

От крика ее сердце мое испуганно заколотилось, ибо я слишком поздно понял свой тактический промах. Путь к сердцу женщины лежит через человека, которого она любит. Мое поведение от начала до конца было ужасно, тупо, мерзко, и я готов был закричать от обиды и оттого, что сам все и разрушил. А ведь все так удачно складывалось, прояви я больше ума. Коля любил меня и Машу, а Маша любила Колю. Тут арифметическая задача для третьеклассника, а я ее не решил и напутал. Начал-то я хорошо, избавив Колю от дурной компании и ударив Ятлина, чем угодил и себе, и Маше, а потом на меня словно затмение сознания нашло, и, мечтая о Маше, я игнорировал Колю, тянущегося ко мне, чем не мог не озлобить Машу, девушку умную и тонко чувствующую ситуацию.

– Нам сюда, – сказала Маша, останавливаясь перед тихим, в зелени деревьев переулком, уставленным старыми богатыми домами, – тут уж мы сами, – и, слегка кивнув мне, она увлекла за собой Колю.

«Могла бы и повежливей», – подумал я со злобной тоской.

Между мной и Машей началось противоборство, за которое, я понимал, я буду жадно цепляться, чтоб унизить ее и спастись от этой топчущей мое тщеславие и достоинство любви. (В этом месте вспомнился и стал понятен Ятлин с его злобными и едкими действиями в адрес Маши.) «Могла бы и повежливей, – часто-часто глотая и вздрагивая от колотья в затылке, думал я, – все-таки я дрался из-за нее… Меня ведь могли избить, если б друзья Ятлина не струсили… А она восприняла как должное».

Переулок, где жили Маша и Коля, несмотря на свой богатый вид, освещен был слабо. И я стоял и смотрел до боли в глазах на Машу, пока она и Коля шли к своему дому. Я видел, как Коля обернулся и махнул мне рукой, а Маша дернула его и что-то ему сказала, очевидно унизительное в мой адрес. У меня двоилось в глазах, и началось нечто даже похожее на внезапное гриппозное состояние – вялость и нависание некой тяжести с бровей на переносицу. Повторяю, несмотря на свою обидчивость вообще и частые унижения от женщин, особенно красивых, испытываемая мной ныне обида была совершенно для меня нова и настолько сильна, что в каждом своем проявлении носила не духовный и общий, а конкретный физический характер. Мне казалось, что у меня повысилась температура и возникло что-то вроде двигательного беспокойства, правда и ранее случавшегося, но ныне сильно выраженного, то есть в форме то общего дрожания, то отдельных сильных подергиваний мышц лица и тела. Началось даже что-то похожее на бред. Так, мне казалось вдруг, что я разговаривал с Машей по телефону и произносил отдельные шуточные фразы. (Шутить – вот что надо с красивой женщиной, даже и умной, как Маша. Юмора – вот чего мне не хватает.)

Как я добрался к квартире Марфы Прохоровны, снятой для нас Колей, не помню. Открыл мне Щусев. (Марфу Прохоровну, как известно, Коля отправил на дачу.) Щусев посмотрел на меня внимательно, но ничего дурного не сказал и ничего не спросил, а даже, наоборот, дружески улыбнулся. Ребята, Сережа и Вова, спали, безмятежно разметавшись на диване. Несмотря на то что я знал их сравнительно долго (несколько месяцев), они так и остались для меня чужими, безликими, малоинтересными. (Может, за эти-то качества и привлек их к делу Щусев.)

– Я лягу отдельно, – негромко, чтоб не разбудить спящих, сказал я Щусеву.

– Хорошо, – ответил шепотом же Щусев. – Возьми в передней старые пальто… Их у старухи несколько… К завтрашнему дню надо выспаться…

– Завтра? – спросил я с тревогой.

– Да, – ответил Щусев.

Я участвовал в ряде уличных драк и исполнении смертных приговоров организацией сталинским палачам и доносчикам в форме избиений. Но сейчас – может, из-за всемирной известности кандидатуры, а может, и из-за моего личного состояния – я ощутил тревогу, и мне почудилось, что Щусев задумал нечто самого крайнего толка и всерьез. Мои ощущения впоследствии подтвердились. В боковом кармане у Щусева была приготовлена остро отточенная бритва, а за пояс он, идя на дело, засунул и прикрыл полой пиджака новенький слесарный молоток, видно купленный накануне в хозяйственном магазине. Но это все выяснилось впоследствии, тогда же об этих фактах я был в неведении, однако болезненное мое состояние подсказало мне, что дело может не ограничиться одной лишь «всемирной пощечиной» сталинскому соратнику номер один. Впрочем, это болезненное состояние меня же и успокоило, ибо, во-первых, свои подозрения я объяснил нервами, а во-вторых, оно вновь увело мои мысли в направлении приятном.

Я лег на ворох старых пальто и, радостный оттого, что впереди у меня целая бессонная ночь (вообще-то я бессонницы боюсь и, когда она наступает, нервничаю, но сейчас я был рад бессоннице), итак, радостный, я лег на ворох пальто и, вдыхая запах мышиного помета, начал думать о Маше. Я начал думать о ней неторопливо, смакуя каждый момент, идя от пункта к пункту, восстановив реалистически ее приход и удачные куски наших взаимоотношений. (Ее просьба увести Колю, мой удар в челюсть Ятлину.) Неудачные же куски, наступившие впоследствии, я полностью переиграл и доходил чуть ли не до проводов к подъезду, ухода милого, доброго, любящего меня Коли, проявившего смекалку, наш разговор с Машей о Коле… Только о Коле, как об обоюдно дорогом нам человеке… В течение часа, двух, трех мы стояли с Машей в подъезде и говорили о ее любимом брате Коле. И за все это время я не сделал ни одного движения, которого не то что дурно, но даже и двусмысленно нельзя было бы истолковать.

Так лежал я и мечтал, и так встретил я рассвет того, как выразился Щусев, «исторического дня», когда должен был свершиться приговор над правой рукой тирана, Вячеславом Михайловичем Молотовым.

Предыдущая главаГлава 41 из 64Следующая глава