К книге
Сорок пятьАлександр Дюма Сорок пять. Часть первая. VI БРАТЬЯ ЖУАЕЗЫ
6%
Александр Дюма Сорок пять. Часть первая. VI БРАТЬЯ ЖУАЕЗЫ
7

Пока на площади и в королевской ложе происходило все описанное выше, оба брата де Жуаезы, как мы видели, выбрались из ратуши черным ходом и, оставив своих слуг с лошадьми у королевских экипажей, пошли бок о бок по улицам этого обычно людного, но сейчас почти пустынного квартала; весь народ, жадный до зрелищ, собрался на Гревской площади.

Выйдя из ратуши, они зашагали рука об руку, но не говоря ни слова.

Анри, обычно такой веселый, был чем-то озабочен и почти угрюм.

Анн казался встревоженным и смущенным молчанием брата.

Он заговорил первый:

— Куда же ты ведешь меня, Анри?

— Я никуда тебя не веду — я просто иду куда глаза глядят, — ответил Анри, словно внезапно пробудившись. — Ты хочешь куда-нибудь пойти?

— А ты?

— О, мне безразлично, куда идти.

— Но ведь ты каждый вечер куда-то уходишь, — сказал Анн, — каждый вечер в один и тот же час ты выходишь из дому и возвращаешься поздно ночью, а то и вовсе не приходишь.

— Ты что же, допрашиваешь меня? — спросил Анри. В голосе его чувствовалась нежность, смешанная с известным уважением к старшему брату.

— Чтобы я стал тебя допрашивать? — переспросил Анн. — Боже упаси! Чужая тайна неприкосновенна.

— Когда ты только пожелаешь, брат, — ответил Анри, — у меня от тебя не будет никаких тайн. Ты же сам это знаешь.

— У тебя не будет от меня тайн?

— Никогда. Ведь ты и сеньор мой, и друг.

— По правде сказать, я думал, что у тебя могут быть от меня тайны: я ведь всего-навсего мирянин. Я думал, что для исповеди у тебя есть наш ученый братец, этот столп богословской науки, светоч веры, мудрый духовник всего двора, который когда-нибудь станет кардиналом; я полагал, что ты доверяешься ему, исповедуешься у него, получаешь и отпущение грехов, и… кто знает? — может быть, даже полезный совет. Ибо, — прибавил Анн со смехом, — члены нашей семьи — на все руки мастера, тебе это хорошо известно: доказательство — наш возлюбленный батюшка.

Анри дю Бушаж схватил брата за руку и с жаром пожал ее.

— Ты для меня, милый мой Анн, — сказал он, — больше, чем духовник, больше, чем исповедник, больше, чем отец: повторяю тебе — ты мой друг.

— Тогда скажи мне, друг мой, почему ты, прежде такой веселый, становишься все печальнее, почему ты теперь выходишь из дому не днем, а только по ночам?

— Я вовсе не печален, — улыбнувшись, ответил Анри.

— Что же с тобой такое?

— Я влюблен.

— Тогда откуда же такая озабоченность?

— Оттого, что я беспрерывно думаю о своей любви.

— Вот и сейчас ты вздыхаешь!

— Увы.

— Ты вздыхаешь, ты, Анри, граф дю Бушаж, брат Жуаеза, которого злые языки называют третьим королем Франции!.. Ты ведь знаешь, что второй — это герцог де Гиз… если не первый… Ты, богатый, красивый, ты, который при первом же представившемся случае станет, как я, пэром Франции и герцогом, — ты влюблен, задумчив, вздыхаешь… ты, избравший себе девизом: “Hilariter”[1].

— Милый мой Анн, от всех этих даров прошлого и обещаний будущего я никогда не ожидал счастья. Я не честолюбив.

— То есть теперь не честолюбив.

— Во всяком случае, я не гонюсь за тем, о чем ты говоришь.

— Сейчас — возможно. Но потом это вернется.

— Никогда, брат. Я ничего не желаю. Ничего не хочу.

— И ты не прав. Тебя зовут Жуаез — это одно из лучших имен во Франции, твой брат — любимец короля, ты должен всего хотеть, ко всему стремиться, все получать.

Анри покачал белокурой, грустно поникшей головой.

— Послушай, — сказал Анн, — мы одни, вдали от всех. Черт побери, да мы и не заметили, как перешли реку и стоим на Турнельском мосту. Не думаю, чтобы на этом пустынном берегу, у этой зеленой воды, на таком холодном ветру нас кто-нибудь подслушал. Может быть, тебе надо сообщить мне что-нибудь важное?

— Нет-нет, ничего. Я просто влюблен, и ты это уже знаешь — ведь я сам тебе только что сказал.

— Но черт возьми, это же несерьезно, — вскричал Анн, топнув ногой. — Клянусь папой римским, я ведь тоже влюблен.

— Не так, как я, брат.

— Я ведь тоже порой думаю о своей возлюбленной.

— Да, но не постоянно.

— У меня тоже бывают любовные огорчения, даже горести.

— Да, но у тебя есть и радости, ты любим.

— О, мне приходится преодолевать препятствия: от меня требуют соблюдения величайшей тайны.

— Требуют? Ты сказал “требуют”? Если твоя возлюбленная требует, значит, она тебе принадлежит.

— Ясное дело, она мне принадлежит, то есть принадлежит мне и господину де Майену. Ибо, доверюсь тебе, у меня та же любовница, что и у этого бабника Майена. Девица без ума от меня, она в один миг бросила бы Майена, только боится, что он ее убьет: ты ведь знаешь — убивать женщин вошло у него в привычку. Вдобавок я ненавижу этих Гизов, и меня забавляет… развлекаться за их счет. Ну так вот, говорю тебе, у меня бывают препятствия и размолвки, но из-за этого я не становлюсь мрачным, как монах, не таращу глаз. Продолжаю смеяться если не всегда, то хотя бы время от времени. Ну же, доверься мне: кого ты любишь? Твоя любовница, по крайней мере, красива?

— Увы, брат, она вовсе не моя любовница.

— Но она красива?

— Даже слишком.

— Как ее зовут?

— Не знаю.

— Ну вот еще!

— Клянусь честью.

— Друг мой, я начинаю думать, что дело опаснее, чем мне казалось. Это уже не грусть, клянусь папой. Это безумие!

— Она говорила со мной всего один раз, или, вернее, она лишь однажды говорила в моем присутствии, и с той поры я ни разу не слышал ее голоса.

— И ты ничего о ней не разузнал?

— У кого?

— Как у кого? У соседей.

— Она живет в доме одна, и никто ее не знает.

— Что ж, выходит, это какая-то тень?

— Эта женщина, высокая и прекрасная, как нимфа, неулыбчивая и строгая, как архангел Гавриил.

— Где ты увидел ее? Как вы встретились?

— Однажды я увязался за какой-то девушкой на перекрестке Жипсьен, зашел в церковную ограду. Там, под деревьями, есть каменная плита… Ты когда-нибудь заходил туда?

— Никогда. Но неважно, продолжай. Плита под деревьями, ну, а дальше что?

— Начинало смеркаться. Я потерял девушку из виду и, разыскивая ее, подошел к плите.

— Ну, ну, я слушаю.

— Подходя, я заметил кого-то в женском платье, я протянул руки, но вдруг голос какого-то мужчины, мною раньше не замеченного, произнес: “Простите, сударь, простите”, — и рука этого человека отстранила меня — без резкости, но твердо.

— Он осмелился коснуться тебя, Жуаез?!

— Слушай. Лицо его было скрыто капюшоном: я принял его за монаха. Кроме того, на меня произвел впечатление его вежливый, даже дружелюбный тон; он указывал на находившуюся шагах в десяти от нас женщину, чье белое одеяние повлекло меня в ту сторону: она как раз преклонила колени перед каменной плитой, словно перед алтарем.

Я остановился. Было это в начале сентября. Воздух был теплый. Розы и фиалки, посаженные верующими на могилах, овевали меня нежным ароматом. За колокольней церкви сквозь белесоватое облачко прорывался лунный луч, посеребривший верхние стекла витражей, в то время как нижние золотил отблеск зажженных в церкви свечей. Друг мой, подействовала ли на меня торжественность обстановки или благородная внешность этой коленопреклоненной женщины, но она сияла для меня в темноте, словно мраморная статуя. Я ощутил к ней необъяснимое почтение, и в сердце мое проник холод.

Я жадно глядел на нее.

Она склонилась над плитой, обняла ее обеими руками, приникла к ней губами, и я увидел, что плечи ее сотрясаются от рыданий. Такого голоса ты никогда не слыхал; никогда еще острая сталь не пронзала чье-либо сердце так мучительно, как мое.

Плача, она целовала камень, словно в каком-то исступлении, и тут я просто погиб. Слезы ее растрогали мое сердце, поцелуи эти довели меня до безумия.

— Но клянусь папой, это она обезумела, — сказал Жуаез, — кому придет в голову целовать камень и рыдать без всякого повода?

— О, рыданья эти вызвала великая скорбь, а целовать камень ее заставила глубокая любовь. Но кого же она любила? Кого оплакивала? За кого молилась?

— А ты не расспрашивал мужчину?

— Расспрашивал.

— Что он тебе ответил?

— Что она потеряла мужа.

— Да разве мужей так оплакивают? — сказал Жуаез. — Ну и ответ, черт побери. И ты им удовлетворился?

— Пришлось: другого он мне дать не пожелал.

— А сам этот человек — кто он?

— Нечто вроде ее слуги.

— А как его зовут?

— Он не захотел сказать.

— Молод?.. Стар?

— Лет двадцати восьми.

— Ну ладно, а дальше?.. Она ведь не всю ночь напролет молилась и плакала, верно?

— Нет. Выплакав все слезы, она поднялась. Этой женщиной владела такая скорбь, что я, вместо того чтобы устремиться за ней, как сделал бы в любом другом случае, отступил. Тогда-то она подошла ко мне, вернее, пошла в мою сторону, ибо меня она даже не заметила. Лунный луч озарил ее лицо, и оно показалось мне необыкновенно прекрасным: на него снова легла печать скорбной суровости. Ни трепета, ни содроганий, ни слез — оставался только их влажный след. Глаза еще блестели. Приоткрытый рот вбирал в себя дыхание жизни, которое еще миг назад, казалось, оставляло ее. Медленно прошла она несколько шагов, как люди, блуждающие во сне. Тот человек поспешил к ней и взял ее за руку, ибо она, по-видимому, не сознавала, что ступает по земле. О брат, какая пугающая красота и какая сверхчеловеческая сила была в ней! Ничего подобного я еще не видел: лишь иногда во сне, когда передо мною разверзалось небо, оттуда нисходили видения, подобные этой яви.

— Дальше, Анри, дальше! — просил Анн, помимо воли увлеченный рассказом, над которым он намеревался посмеяться.

— Рассказ мой близится к концу. Слуга произнес шепотом несколько слов, и она опустила вуаль. Наверно, он сказал, что они здесь не одни, но она даже не взглянула в мою сторону. Она опустила вуаль, и больше я ее не видел. Мне почудилось, что все небо заволокло и что она не живое существо, а тень, выступившая из этих могил, которые, пока я шел, безмолвно проплывали мимо меня, заросшие буйной травой.

Она вышла из ограды, я последовал за ней. Слуга время от времени оборачивался и мог меня видеть, ибо я не скрывался, как ни был потрясен. Что поделаешь — надо мной еще властны были прежние пошлые привычки, в сердце еще оставалась закваска былой грубости.

— Что ты хочешь этим сказать, Анри? — спросил Анн. — Я тебя не понимаю.

Юноша улыбнулся:

— Я хочу сказать, что провел бурную молодость, что мне часто казалось, будто я люблю, и что до этого мгновения я мог каждой приглянувшейся мне женщине предложить свою любовь.

— Ого, а она-то что же такое? — сказал Жуаез, стараясь вновь обрести веселость, утраченную им после признаний брата. — Берегись, Анри, ты заговариваешься. Разве это не женщина из плоти и крови?

— Брат, — ответил юноша, лихорадочно пожимая руку Жуаеза, — брат, — произнес он так тихо, что его дыхание едва долетало до слуха старшего, — беру Господа Бога в свидетели: я не знаю, земное ли она существо.

— Клянусь папой! — вскричал тот. — Я бы испугался, если бы можно было испугать Жуаеза.

Затем, все еще пытаясь вернуть себе веселое расположение духа, он сказал:

— Но ведь она ходит по земле, плачет и умеет целовать — ты сам говорил, — и, по-моему, это, друг милый, не предвещает ничего худого. Что же было дальше?

— Дальше почти ничего. Я шел вслед за ней, она не попыталась скрыться, свернуть с дороги, переменить направление. Она, видимо, даже и не думала о чем-либо подобном.

— И где же она жила?

— Недалеко от Бастилии, на улице Ледигьер. Когда они дошли до дому, спутник ее обернулся и увидел меня.

— Тогда ты сделал ему знак, что хотел бы с ним поговорить?

— Я не осмелился. То, что я тебе скажу, покажется нелепостью, но перед слугой я робел почти так же, как и перед его госпожой.

— Нов дом-то, я надеюсь, ты вошел?

— Нет, брат мой.

— Право же, Анри, просто не верится, что ты Жуаез. На другой день ты, по крайней мере, вернулся туда?

— Да, но напрасно. Напрасно ходил я и на перекресток Жипсьен, и на улицу Ледигьер.

— Она исчезла?

— Ускользнула, как тень.

— Ты расспрашивал о ней?

— Улица мало населена, никто не мог мне ничего сообщить. Я подстерегал того человека, чтобы расспросить его, но он тоже больше не появлялся. Однако свет, проникавший по вечерам сквозь щели ставен, утешал меня, указывая, что она еще здесь. Я испробовал сотни способов проникнуть в дом: письма, цветы, подарки — все было напрасно. Однажды вечером не появился и свет и больше уже не появлялся ни разу: даме, наверно, наскучило мое преследование, и она переехала с улицы Ледигьер. И никто не смог сказать — куда.

— Однако ты все же разыскал эту прекрасную дикарку?

— По счастливой случайности. Впрочем, я несправедлив, брат: в дело вмешалось Провидение, не допускающее, чтобы человек бессмысленно тратил дни своей жизни. Нет, право же, все произошло очень странно. Две недели назад, в полночь, я шел по улице Бюсси. Ты знаешь, брат, что приказ о тушении огня строжайше соблюдается. Так вот, окно дома не просто светилось — на третьем этаже был настоящий пожар. Я принялся яростно стучаться в двери, и в окне показался человек. “У вас пожар!” — сказал я. “Тише, сжальтесь над нами! — ответил он. — Я как раз тушу его”. — “Хотите, я позову ночную стражу?” — “Нет-нет, во имя Неба, никого не зовите”. — “Но может быть, вам все-таки помочь?” — “А вы могли бы? Тогда идите сюда, и вы окажете мне услугу, за которую я буду благодарен вам всю жизнь”. И он оросил мне через окно ключ. Я быстро поднялся по лестнице и вошел в комнату, где произошел пожар. Горел пол. Это была лаборатория химика. Он делал какой-то опыт, горючая жидкость разлилась по полу, и пол вспыхнул. Когда я вошел, химик уже справился с огнем, и я мог его разглядеть. Это был человек лет двадцати восьми. По крайней мере, так мне показалось. Ужасный шрам проходил через его щеку, другой глубоко врезался в лоб. Лицо скрывала густая борода. “Спасибо, сударь, но вы сами видите, что все уже кончено. Если вы, как можно судить по внешности, человек благородный, будьте добры, удалитесь, так как в любой момент может зайти моя госпожа, а она придет в негодование, увидев в такой час чужого человека у меня, вернее же — у нее в доме”. Услышав этот голос, я оцепенел, почти повергнутый в ужас. Я открыл рот, чтобы крикнуть: “Вы человек с перекрестка Жипсьен, с улицы Ледигьер, слуга неизвестной дамы!” Ты помнишь, брат, он был в капюшоне, лица его тогда я не видел, а только слышал голос. Я хотел сказать ему это, умолять его, как вдруг открылась дверь, и вошла женщина. “Что случилось, Реми? — спросила она, величественно останавливаясь на пороге. — Почему такой шум?” О брат, это была она, еще более прекрасная в затухающем отблеске пожара, чем в лунном сиянии. Это была она, женщина, память о которой непрерывно терзала мое сердце. Услышав мое восклицание, слуга, в свою очередь, пристально посмотрел на меня. “Благодарю вас, сударь, — сказал он, — еще раз благодарю, но вы сами видите — огонь потушен. Удалитесь, молю вас, удалитесь”. “Друг мой, — ответил я, — вы меня очень уж нелюбезно выпроваживаете”. “Сударыня, — сказал слуга, — это он”. “Да кто же?” — спросила она. “Молодой дворянин, которого мы встретили у перекрестка Жипсьен и который следовал за нами до улицы Ледигьер”. Тогда она взглянула на меня, и по взгляду ее я понял, что она видит меня впервые. “Сударь, — молвила она, — умоляю вас, удалитесь!” Я колебался, я хотел говорить, спросить, но слова не шли с языка. Я стоял неподвижный, немой и только смотрел на нее. “Остерегитесь, сударь, — сказал слуга скорее печально, чем сурово, — вы заставите госпожу исчезнуть во второй раз”. “О, не дай Бог, — ответил я с поклоном, — но ведь я ничем не оскорбил вас, мадам”. Она не ответила. Бесчувственная, безмолвная, ледяная, она, словно и не слыша меня, отвернулась, и я увидел, как она постепенно исчезает, словно это двигается призрак.

— И все? — спросил Жуаез.

— Все. Слуга проводил меня до дверей, приговаривая: “Забудьте обо всем этом, ради Господа Иисуса и Девы Марии, умоляю вас, забудьте!” Я бежал, обхватив голову руками, растерянный, ошалевший, недоумевающий — уж не сошел ли я в самом деле с ума? С той поры я каждый вечер хожу на эту улицу; вот почему, когда мы вышли из ратуши, меня естественным образом повлекло в ту сторону. Каждый вечер, повторяю, хожу я туда и прячусь за углом дома, стоящего как раз напротив ее особняка, под какой-то балкончик, где меня невозможно увидеть. И, может быть, один раз из десяти мне удается уловить мерцание света в ее комнате: в этом вся моя жизнь, все мое счастье.

— Хорошее счастье! — вскричал Жуаез.

— Увы! Стремясь к другому, я потеряю и это.

— А если ты погубишь себя такой покорностью судьбе?

— Брат, — сказал Анри с грустной улыбкой, — чего ты хочешь? Так я чувствую себя счастливым.

— Это невозможно!

— Что поделаешь? Счастье — вещь относительная. Я знаю, что она там, что она существует, дышит. Я вижу ее сквозь стены, то есть мне кажется, что вижу. Если бы она покинула этот дом, если бы мне пришлось провести еще такие же две недели, как тогда, когда я ее потерял, — брат мой, я сошел бы с ума или стал бы монахом.

— Нет, клянусь Богом! Достаточно в семье одного безумца и одного монаха. Удовлетворимся этим, милый мой друг.

— Не уговаривай меня, Анн, и не насмехайся надо мной! Уговоры будут бесполезны, насмешками ты ничего не добьешься.

— А кто тебе говорит об уговорах и насмешках?

— Тем лучше… Но…

— Позволь мне сказать одну вещь.

— Что именно?

— Что ты попался, как мальчишка.

— Я не строил никаких замыслов, ни на что не рассчитывал, я отдался чему-то более сильному, чем я. Когда тебя уносит течение, лучше плыть по нему, чем бороться с ним.

— А если оно увлекает в пучину?

— Надо погрузиться в нее.

— Ты в этом уверен?

— Да.

— Я с тобой не согласен, и на твоем месте…

— Что бы ты сделал, Анн?

— Во всяком случае, я бы выведал ее имя и возраст. На твоем месте…

— Анн, Анн, ты ее не знаешь!

— Но тебя-то я знаю. Как же так, Анри! У тебя было пятьдесят тысяч экю, которые я вручил тебе, когда король подарил мне сто тысяч в день моего рождения…

— Они до сих пор лежат у меня в сундуке, Анн: ни один не истрачен.

— Тем хуже, клянусь Богом. Если бы они не лежали у тебя в сундуке, эта женщина лежала бы у тебя в алькове.

— О брат!

— Никаких там “о брат”: обыкновенного слугу подкупают за десять экю, хорошего — за сто, отличного — за тысячу, самого расчудесного — за три тысячи. Ну, представим себе феникса среди слуг, возмечтаем о божестве верности, и за двадцать тысяч экю — клянусь папой! — он будет твоим. Таким образом, у тебя остается сто тридцать тысяч ливров, чтобы оплатить феникса среди женщин, которого тебе поставит феникс среди слуг. Анри, друг мой, ты просто дурак.

— Анн, — со вздохом произнес Анри, — есть люди, которые не продаются, есть сердца, которых не купить и королю.

Анн задумался.

— Хорошо, согласен, — сказал он. — Но нет таких, которые не отдались бы кому-нибудь.

— Это другое дело!

— И что же ты сделал для того, чтобы эта бесчувственная красавица отдала тебе свое сердце?

— Я убежден, Анн, что сделал все возможное.

— Послушайте, граф дю Бушаж, да вы просто спятили! Перед вами женщина, которая скорбит, сидит взаперти, плачет, а вы становитесь еще печальнее, замкнутее, проливаете еще больше слез, то есть оказываетесь еще скучнее, чем она! Право же, вы распространялись тут насчет пошлых способов ухаживания, а сами ведете себя не лучше квартального. Она одинока — бывайте с нею почаще: она печальна — будьте веселы, она кого-то оплакивает — утешьте ее и замените покойного.

— Невозможно, брат.

— А ты пробовал?

— Зачем?

— Да хотя бы затем чтобы попробовать. Ты же говоришь, что влюблен?

— Нет слов, чтобы выразить мою любовь.

— Ну, так через две недели она станет твоей любовницей.

— Брат!

— Даю тебе слово Жуаеза. Надеюсь, ты не отчаялся?

— Нет, ибо никогда не надеялся.

— В котором часу ты с ней видишься?

— В котором часу я с ней вижусь?

— Ну да.

— Я же говорил тебе, что никогда не вижу ее.

— Никогда?

— Никогда.

— Даже через окно?

— Даже через окно.

— Это надо прекратить. Есть у нее любовник?

— Я не видел, чтобы порог ее дома когда-либо переступал мужчина, за исключением этого Реми, о котором я тебе рассказывал.

— Что представляет собой ее дом?

— Три этажа, крыльцо с одной ступенькой, над окном второго этажа — терраса.

— Можно проникнуть в дом через эту террасу?

— Она не соприкасается с другими домами.

— А что напротив дома?

— Другой, довольно похожий дом, только, кажется, повыше.

— Кто в нем живет?

— Какой-то буржуа.

— Добродушный или злыдень?

— Добродушный: иногда я слышу, как он смеется.

— Купи у него дом.

— А кто тебе сказал, что он продается?

— Предложи ему двойную цену.

— А если дама увидит меня там?

— Ну так что же?

— Она опять исчезнет. Если же я не буду показываться, то надеюсь, что рано или поздно опять увижу ее…

— Ты увидишь ее сегодня же вечером.

— Я?

— Пойди и стань под ее балконом в восемь часов.

— Я и буду там, как бываю ежедневно, но, как и в другие дни, без всякой надежды.

— Кстати, скажи мне точный адрес.

— Между воротами Бюсси и дворцом Сен-Дени, почти на углу улицы Августинцев, шагах в двадцати от большой гостиницы под вывеской “Меч гордого рыцаря”.

— Отлично, в восемь увидимся.

— Что ты собираешься делать?

— Увидишь, услышишь. А пока возвращайся домой, оденься как можно наряднее, надень самые дорогие украшения, надуши волосы самыми тонкими духами: нынче же вечером ты вступишь в эту крепость.

— Бог да услышит тебя, брат!

— Анри, когда Бог не слышит, дьявол навострит ухо. Я покидаю тебя, меня ждет моя любовница, то есть, я хочу сказать — любовница господина де Майена. Клянусь папой! Ее-то уж нельзя назвать недотрогой.

— Брат!

— Прости, ты ведь полон возвышенных чувств. Я не сравниваю этих двух дам, будь уверен, хотя, судя по твоим рассказам, я предпочитаю свою или, вернее, нашу с Майеном. Но она меня ждет, а я не хочу заставлять ее ждать. Прощай, Анри, до вечера!

Братья пожали друг другу руки.

Один, пройдя шагов двести, подошел к красивому дому в готическом стиле, неподалеку от паперти Нотр-Дам, смело поднял и с шумом опустил дверной молоток.

Другой молча углубился в одну из улочек, ведущих к зданию суда.

Предыдущая главаГлава 7 из 110Следующая глава