После мерзких страхов, стонов, процедур, ночного пота, после зловонного беспорядка и первых тяжелых часов дня, в больнице стало так спокойно и можно было вытянуться на чистом белье, где вокруг все блистало чистотой: свежайшие простыни, безукоризненно чистый пол, стройные ряды пузырьков на стеклянном столике.
Хождение санитарок, крики больных, которым обрабатывали раны, сменились мягкими шагами монахинь и клацанием их четок.
Франсуа ощущал в себе такую пустоту, которой еще не было в его жизни; он чувствовал себя таким пустым и чистым, как животное, которому мясник выпотрошил все внутренности, а кожу тщательно вымыли и выскоблили.
— Можно войти? Я только что видела доктора Левера, он сказал, что вы спасены.
Это была сестра Адони, которая улыбаясь пришла справиться о состоянии здоровья своего больного. В речи этой маленькой толстушки, насколько Донж мог об этом судить, чувствовался кантальский акцент. Он посмотрел на нее так, как смотрел на любую другую вещь, не чувствуя нужды улыбаться, и сестра Адони, должно быть, обманывалась в этом, как впрочем и другие.
Она, конечно, думала, что он в отчаянии от поступка своей жены или же не любит монахинь. Сестра Адони стремилась его приручить.
— Хотите, я приоткрою окно? С вашего места вы увидите уголок сада. Вас положили в самую лучшую палату, номер шесть. Так что для нас вы мосье Шесть. Потому что мы никогда не называем наших больных по фамилиям. Знаете, в третьей палате несколько месяцев лежал один больной, он вчера выписался, и я вообще не знала его фамилии…
Бравая сестра Адони! Она сделала все, что могла и не сомневалась в том, что если он так на неё смотрел, то потому что видел её без этого серого одеяния Ордена Сент-Жозеф.
И он думал это не нарочно. С того момента как она вошла, он действительно спросил себя, как бы она выглядела без этого платья, которое её в какой-то степени идеализировало, без чепчика, без этого розового и отдохнувшего лица: была бы она этакой коротышкой крестьянкой с редкими волосами, собранными в пучок, с выпуклым животом под фартуком из голубого холста, в слишком короткой юбке с видневшимися из-под неё черными шерстяными чулками…
Он представлял ее стоящей среди кур и гусей, на пороге крестьянской хибары, руки на бедрах.
Сестра Адони, видя, что он так безразлично относится к её присутствию, все больше и больше заблуждалась на этот счет.
— Бедный мой мосье… Не слишком торопитесь ее судить… Не нужно на нее сердиться. Если бы вы знали, что творится в головах женщин! Знаете, у нас была тут одна, в соседней палате… Она пыталась покончить жизнь самоубийством, выбросившись из окна. Она утверждала, что она преступница, что ночью задушила своего ребенка, когда он кричал. В это можно было бы и поверить… Но ее ребенок умер во время родов. Она его вообще не видела. И уже спустя много месяцев, во время которых она всем казалась нормальной, проснувшись однажды утром, вообразила, что совершила преступление.
— Она выздоровела? — спокойно поинтересовался он.
— У нее родился другой ребенок. Она часто приходит, когда гуляет с малышом в нашем квартале. Тс!.. Кажется, я слышу шаги… Кажется, к вам идут…
— Это мой брат — подтвердил он.
— Бедняга! Он всю ночь просидел в коридоре. Вообще-то это запрещено, но доктор сжалился над ним. Он ушел только в шесть часов, когда его уверили, что вы в безопасности. Дайте-ка мне ваше запястье.
Она пощупала пульс и, казалось, была довольна.
— Я впущу вашего брата, но он должен здесь пробыть лишь несколько минут, и хочу, чтобы вы пообещали мне быть умницей.
— Это я вам обещаю, — наконец улыбнувшись, сказал он.
Феликс не спал ни минуты. В шесть утра его почти вынудили уйти из больницы, и он ушел, чтобы принять ванну, побриться, сменить костюм. И вот уже прибежал обратно.
И стоял в коридоре, с нетерпением дожидаясь разрешения, как будто он был чужой, увидеть своего брата Франсуа.
— Входите… Пять минут, не больше! И не говорите ни о чем, что могло бы его взволновать.
— Он спокоен?
— Не знаю… Это не такой больной, как другие.
Братья не пожали друг другу руки. Между ними это было не принято.
— Как ты себя чувствуешь?
Он опустил веки, чтобы дать понять, что все хорошо. Потом наконец задал вопрос, который ожидал Феликс.
— Ее арестовали?
— Вчера вечером… Фашо приходил в Шатеньрэ… Я боялся, что это будет затруднительно… Но она держалась хорошо.
Заместитель комиссара Фашо был из круга их друзей и почти каждую неделю они встречались за бриджем.
— Хуже всех было ему. Он что-то бормотал. Ты же знаешь какой он, вечно стесняется своих больших рук, не знает, куда деть шляпу.
— Жак?
— Его увели. Жанна осталась в Шатеньрэ с детьми…
Феликс лгал. Франсуа это чувствовал. Но он был милосерден и притворился, что ничего не замечает. Что же от него скрывали?
Почти ничего. Только одну маленькую деталь. Правдой было то, что все хорошо прошло. Приход Парке был всего лишь формальностью. Фашо приехал в своей машине с секретарем и судебным медиком. Судебный следователь — а он был новым в городе — прибыл за ним в такси, потому что у него не было своей машины. Все они собрались у въезда на территорию загородного дома, и прежде чем войти в сад, договорились друг с другом.
Бебе Донж, надев шляпу, манто и перчатки, вышла к ним; собранный ею чемодан уже стоял на крыльце.
— Добрый вечер мосье Фашо… (обычно она говорила просто Фашо, потому что они были в дружеских отношениях)… Извините за беспокойство. Моя мать и сестра останутся здесь с детьми. Думаю, что будет лучше, если мы сейчас же уедем. Я ничего не отрицаю, я пыталась отравить Франсуа мышьяком… Вот, возьмите… Я нашла обвертку от него…
Она спокойно подошла к стоящему под зонтом столу и подобрала на мощеной площадке, которую лучи заходящего солнца сделали темнее, маленький кусочек бумаги, скатанный в шарик.
— Я думаю, вы смогли бы отложить до завтра допрос моей матери, сестры и прислуги.
Вполне допустимо. Инспектор полиции хотел быть любезным.
— Я уже допросил мадам Донж, — вмешался он. — Вечером я передам вам протокол…
— У вас есть такси? — спросил Фашо у инспектора, — Вы могли бы взять на себя мадам Донж?
По количеству стоявших автомобилей можно было подумать, что в Шатеньрэ, как это часто бывало, устроили коктейль.
Всё было закончено. Осталось только сесть в автомобили.
О драме в Орне никто не подозревал.
— Возьмите мой чемодан, Марта?
Она первой подошла к воротам, когда прибежал Жак, прядь волос упала ему на лоб. Ему ничего не хотели говорить. Им должна была заниматься его тетушка, а также и другими детьми. Тем не менее он посмотрел на мать с уважительным удивлением.
— Это правда, что ты едешь в тюрьму?
Она была больше заинтересована, чем напугана. Она улыбнулась ему, наклонилась, чтобы его поцеловать.
— Мне можно будет к тебе прийти?
— Ну, конечно, Жак… Если ты будешь умницей…
— Жак! Жак. Где ты? — закричала взволнованная Жанна.
— Иди быстрее к тете Жанне. И обещай мне не ходить больше на рыбалку.
Вот и все. Она села в такси, а мужчины, прежде чем разойтись по машинам, приветствовали ее шляпами.
Феликс, тоже на машине, приехал немного позже. Он был расстроен. Состояние Франсуа еще было слишком тяжелым. Приехав на виллу и, найдя тещу и жену с заплаканными глазами, он жестко спросил:
— Где она?
Дети кушали. Жанна поднялась и спокойно сказала:
— Пойдем в сад.
Она знала эти глаза и конвульсивное движение губ.
— Послушай, Феликс… Будет лучше, если мы не станем сейчас об этом говорить. Я не знаю, что случилось с головой моей сестры. Я и себя спрашиваю, не сошла ли она вдруг с ума. Бебе никогда не была такой, как другие… Ты знаешь, как я привязана к Франсуа. Возвращайся к нему. Потом поживи у нас несколько дней. Я думаю, что мне пока лучше остаться здесь, с детьми.
Она взглянула на него с нежностью.
— Так будет лучше, правда?
Ей хотелось его обнять, но это был неподходящий момент.
— Иди! Скажи Франсуа, что я вместе с Мартой присмотрю за Жаком. До свидания, Феликс.
Примерно через час, мадам д’Онневиль позвонила, чтобы заказать такси. Шатеньрэ угнетало ее, утверждала она. Не могла ни о чем думать, кроме как об отравлении, не спала всю ночь из-за этого.
— У меня нет туалетных принадлежностей.
И она уехала к себе, в один из самых красивых домов города, где занимала этаж из восьми комнат.
— Николь, завтра утром мы уезжаем в Ниццу.
— Хорошо, мадам.
Николь была остра на язык и обе женщины разговаривали между собой как одногодки, несмотря на то, что маленькой горничной было девятнадцать.
— Мадам знает, что ее белое шерстяное пальто еще в химчистке?
— Ты сходишь за ним с утра.
— А если оно не готово?
— Возьмешь таким, какое оно есть. Помоги мне собрать вещи.
Таким образом для мадам д’Онневиль сёмейный день заканчивался укладыванием платьев и белья в чемоданы.
— Мадам не боится, что в это время в Ницце слишком жарко?
— Ты говоришь это из-за подручного мясника, не так ли? Но он или другой, а ты поедешь со мной в Ниццу, девочка.
На следующее утро она послала телеграмму мадам Бертолла, содержавшей пансион на Променад дез Англе, и у которой каждый год она отдыхала несколько недель.
Нервы Феликса были напряжены до предела еще и потому, что он не спал, он говорил, меряя шагами маленькую палату:
— Я спрашиваю себя, зачем она это сделала. Я напрасно пытаюсь понять. По меньшей мере…
По-прежнему спокойный Франсуа, смотрел на него также, как недавно на сестру Адони.
— По меньшей мере?
— Ты знаешь, что я хочу сказать. Если она думала о Люлю Жалиберт…
Феликс покраснел. Всё было общим у братьев. Они вместе работали. Вместе вели дела, которые в городе называли делами Донжей. Вместе они женились и взяли в жены двух сестер. Вместе, наконец, и на общие средства, они обновили Шатеньрэ, где в летние месяцы отдыхали оба семейства. Должна была произойти чуть ли не катастрофа, чтобы Феликс осмелился произнести имя Люлю Жалиберт, которая, и об этом знал весь город, была любовницей Франсуа.
Без малейшего волнения Франсуа прошептал:
— Бебе не ревновала к Люлю Жалиберт.
Феликс вздрогнул. Более стремительно, чем хотел показать, он повернулся к брату. Голос Франсуа, его спокойствие и уверенность поразили Феликса.
— Она знала?
— Уже давно.
— Ты сказал ей об этом?
Лицо Франсуа исказила гримаса. Его тело будто вновь пронзила огненная стрела, предвещавшая кровотечение.
— Это слишком сложно… — однако пробормотал он. — Извини. Пожалуйста, позови санитарку.
— Я могу остаться?
У Франсуа лишь хватило сил отрицательно покачать головой.
У него опять начались приступы боли. Затишье было коротким. А после этого опять доктора, санитары. Потом укол и относительное спокойствие. Левер хотел что-то сказать, но не знал с чего начать.
— Я пользуюсь моментом, когда вы не так страдаете, чтобы затронуть весьма деликатную тему… Я, конечно, предпочел бы этого не делать… Сегодня утром мне нанес визит мой коллега Жалиберт. Он в курсе вашего… вашего несчастного случая. Он предоставляет себя в ваше распоряжение. Он предлагал мне услуги в вашем лечении, если это понадобится. И, наконец, в том случае, если вы предпочтете перейти в клинику…
— Благодарю вас.
И ничего больше. Франсуа, конечно, понял все значение сказанных слов. Но это его не интересовало. В данный момент он был слишком далек от этого.
В общем-то это был положительный человек. Все бы согласились с такой оценкой. Некоторые даже упрекали его за то, что он такой положительный, без абстрактного воображения и чувствительности.
В течение нескольких лет из стоящей на окраине города маленькой мастерской отца, он сделал отправную точку для развития большого бизнеса, в котором теперь были заняты сотни рабочих — мужчин и женщин.
Бизнес был очень разноплановый и, наверное, только они с Феликсом видели его логическую взаимосвязь: для мастерской в деревнях закупали кожи; кожа обязывала заниматься животноводством; до сих пор использовать казеин считалось невыгодным, а они построили фабрику пластмассовых изделий. Другие удивлялись, видя как он делает стаканы, ложки для салата, швейные иглы, вплоть до пудрениц.
Чтобы иметь много казеина, необходимо было большое количество молока. Пригласили из Нидерландов специалиста, и через год он основал в черте города фабрику по производству голландского сыра.
Все это делалось солидно, без спешки, без заигрывания с деловыми людьми; они не прекращали обустраивать виллу Шатеньрэ и наслаждаться жизнью.
И вдруг, как и в прошлый раз, когда доктор говорил ему о серьезных вещах, его рассудок будто куда-то улетел.
Но это не было игрой воображения, ни поэтическим взлетом. Он оставался логичным.
Рассказывая о Фашо, Феликс говорил, что тот выглядел смешным.
— Бебе его подбодрила.
Он увидел эту сцену гораздо лучше, чем Феликс, в мельчайших деталях, включая фиолетовый цвет наступающего вечера, так как знал Шатеньрэ во всех аспектах в любое время дня.
… Подбодрила…
Именно из-за такого поведения Бебе и начались их отношения. И в его мыслях вилла Шатеньрэ, с несколько тяжелой деревенской атмосферой, слишком благополучной, улетучилась.
На ее месте возник Руаян, его огромное белое казино, его виллы и белизна песка, усеянного разноцветными купальниками и зонтами.
За столом — мадам д’Онневиль, в то время не такая толстая как сейчас, но уже одетая в воздушное белое платье, поскольку имела пристрастие к газовым шарфикам и тонкому батисту.
Франсуа был едва с ней знаком. Только знал, что она живет в той же гостинице «Руаяль», что и он, и что когда она проигрывала в рулетку, то подозрительно смотрела на крупье, убежденная в том, что стала жертвой его ухищрений.
Как же звали ту маленькую птичку? Бетти или Дэзи… Танцовщицу из Парижа, которая каждую ночь в небольшом кабачке Руаяна выступала с одним и тем же номером. Она тоже хотела сыграть. Франсуа периодически снабжал ее небольшими суммами.
— Черт возьми! Хватит проигрывать. Пойдем-ка выпьем в баре. Ты пойдешь, милочка?
Это было около 15-го августа. У Бетти или Дэзи был пронзительный голос и ошеломляющий пляжный комплект.
— У вас есть хотя бы хрустящий картофель? Бармен! Один «манхэттен».
Феликс тоже находился в этом баре в компании двух девушек, которые показались Франсуа знакомыми. Через несколько минут он вспомнил, что это были дочери той самой дамы, которая играла в рулетку и носила воздушные платья.
Феликс был смущен и не знал, должен ли он…
— Вы позволите представить вам моего брата Франсуа? Мадемуазель Жанна д’Онневиль. Ее сестра, мадемуазель… Признаюсь, забыл ваше имя…
— А у меня его нет. Все зовут меня Бебе.
Это были первые слова, которые Феликс услышал от нее.
— А меня ты разве не представишь? Ты невежлив!
— Моя приятельница, мадемуазель Дези… (или Бетти.)
В баре было многолюдно и их маленькую группу буквально прижали к стойке. Феликс, немного смутившись, одним взглядом объяснил брату ситуацию: он ухаживал за Жанной д’Онневиль, хорошенькой и пухленькой.
— Что если нам прогуляться по молу? Сейчас такая жара!
Ситуация в конце жаркого летнего дня была банальной и забавной. Впереди шли Феликс с Жанной. Франсуа — сзади, между Дези и другой девушкой, Бебе, которой не было и восемнадцати лет. Дези нервничала. У неё было ощущение, что она прогуливается с семьей.
— Ты не считаешь, что это смешно?
— Этот закат солнца великолепен, — спокойно ответил Франсуа.
Она прошла с ними еще метров сто, нахмурившись и молча.
— И потом с меня хватит… Бай-бай!
С этими словами она исчезла в толпе.
— Не стоит обращать внимание, мадемуазель.
— Почему вы извиняетесь? Это все так естественно, не так ли?
— О!
Она поняла, она его ободрила.
— А у вашего брата тоже есть подружка?
— Почему вы спрашиваете меня об этом?
— Потому что думаю, что он серьезно ухаживает за моей сестрой…
В то время она была очень тоненькая; ее ноги казались более длинными, а талия еще более гибкой, но никогда to ничего не заставляло её отводить взгляд. Она смотрела прямо в глаза, не улыбаясь, и это смущало людей.
— Сегодня вечером ваша подружка устроит вам сцену. Прошу меня извинить. Это все из-за вашего брата и моей сестры. Но, если бы я не была с сестрой, меня бы поймала мать.
Сцена состоялась. И без единого слова Дези, кроме:
— Если будешь вертеться возле этих девственниц…
На следующий день Франсуа по-другому смотрел на Бебе, с какой-то робостью. Он был довольно неловок еще и потому, что она почувствовала это. В её взгляде не было ни иронии, ни удовлетворения.
— Ваша подруга очень сердилась?
— Это не имеет значения.
— А вы знаете, что ваш брат и моя сестра видятся каждый день и тем не менее, хотят еще и переписываться? Вы живете в Париже?
— Нет, в провинции.
— А мы до сих пор жили в Константинополе. Теперь папа умер и мы больше не поедем в Турцию. У мамы поместье в департаменте Об…
— Где это?
— В Мофранде. Забытый уголок. Старый семейный дом. Что-то вроде старого замка, который нужно реставрировать.
— Это в пятнадцати километрах от меня, — с удовольствием констатировал он.
Через три месяца братья обвенчались с сестрами в церкви Мофранда. В середине зимы мадам д’Онневиль, скучавшая в этом местами заплесневелом доме, переехала в город, но каждую неделю приезжала навестить дочерей.
Итак, ничего бы не произошло, если бы тогда, в Руаяне, Бебе его не подбодрила. Сделала она это не случайно. С их первой встречи в баре казино, она действовала полностью сознавая причину этих поступков, в этом он был убежден.
Тогда перед ними шли двое, уже тогда похожие на супружескую пару: Жанна и Феликс.
И, когда они оставались одни, Бебе и он, Бебе ведь тоже стала вести себя иначе. Есть своеобразная манера идти рядом с мужчиной. Манера в разговоре вдруг повернуться к нему и поддержать его взгляд. И даже манера расстаться в толпе.
Бебе была в нем заинтересована. Не была ли она раздосадована, когда он заявил, что живет не в Париже, а в провинции?
Она, как и сестра, хотела выйти замуж.
Она хотела иметь свой дом, прислугу.
Вот о чем думал он, вспоминая о их десятилетнем супружестве. Был ли он зол на неё? Это слово, пожалуй, слишком сильное. Иногда он смотрел на неё критически, порой так, как она на него в Руаяне.
Даже когда впервые он овладел ею, то не строил иллюзий на ее счет.
— У нее вялое тело! — констатировал он.
Он не любил ее тело. Не любил ее слишком белую кожу, ни то, как пассивно она ему отдавалась, с открытыми глазами и ясным взором.
Она просто хотела стать Бебе Донж.
И он в течение десяти лет в этом не сомневался. И все его поступки исходили из этой уверенности. Он был из тех мужчин, кто из одной когда-то понятой истины исходит во всех дальнейших логических выводах развития событий.
— Утром мне звонил судебный следователь, чтобы узнать, сможет ли он вас допросить…
Франсуа увидел у своего изголовья доктора, который встряхивал термометр.
— Я считаю, что вы еще несколько дней должны отдохнуть. Вас очень ослабили промывания. Следователь не настаивал. Как он сказал мне по телефону, Она признала себя виновной.
Взгляд больного встревожил доктора, который уже спрашивал себя, не испортил ли он все дело. Глаза Донжа выражали искреннее удивление при слове «виновна».
— Простите, что сказал вам об этом. Но я считал, что наши отношения стали дружескими.
— Вы правы, доктор.
Точно, как в случае с сестрой Адони.
Относительно спокойствия и почти блаженной безмятежности, все ошибались, думая, что его терзают бурные думы.
— Я вернусь после обеда. Вы проспите несколько часов после укола, который я вам сейчас сделаю.
Он закрыл глаза еще до того, как ушел доктор, смущенно догадавшись о том, что сестра открыла окно и опустила шторы. Он, слышал пение птиц. Иногда скрипели тормоза машин, останавливающихся на посыпанной гравием аллее. Больные прогуливались, разговаривая, но до него доносился лишь их неразборчивый шепот. На часовне прозвенели колокола, потом, в полдень, позвонили, созывая больных в столовую на обед.
Нужно было четко следить за ходом своих воспоминаний, чтобы ничего не забыть и больше не обмануться даже в самой незначительной детали.
Но воспоминания путались, накладываясь одно на другое: Жак с рыбой на удочке, теннисная площадка, залитая ярким солнцем, шампиньоны, за которыми он должен был ехать в город, освещенная витрина Центрального кафе, ручка тормоза, обтянутая кожей…
Когда в клинике доктора Пешена, который в то время еще не переехал на юг, родился Жак, там была такая же обстановка, что и в этой больнице. Утром его заставили подождать в саду, полном тюльпанов, потому что был апрель. В палатах и коридорах ощущалось оживление. Открывались окна, и он угадал конец утренней суматохи: уборки, смены белья, уносимых блюд, детей, которых возвращали матерям.
Немного бледные, они сидели на кроватях, а нянечки бегали из одной палаты в другую.
— Можете войти, мосье Донж.
Он вошел также, как входил к нему Феликс, до этого в нетерпении простояв в коридоре. Сомнения прошли. Все ясно и понятно. Следы страдания тщательно стерты.
Беспокойная улыбка Бебе… Потому что уже тогда в ее улыбке было беспокойство! Откуда это беспокойство, он понял только теперь?
А тогда он представлял… Она на него сердилась, потому что он — мужчина, он не страдал, потому что жизнь для него продолжалась по-прежнему, потому что перед тем как прийти, он побывал в своей конторе и занимался делами. Кто знает?
А может быть он воспользовался предоставленной ему свободой…
Сестра Адони ходила вокруг него на цыпочках. Наклонялась, видела, что он спокоен и была уверена, что он спит. Разве мы вот так не ошибаемся, фатально, в отношении того, что думают другие?
— Мама приходила вчера. Она утверждает, что малыш — истинный Донж, а от нас в нем ничего нет.
Что он должен был тогда сказать и не сказал?
— Кло хорошо ухаживает за тобой? В доме не очень большой беспорядок?
Они жили в доме его отца, рядом с бывшей мастерской, на берегу реки. Дом отремонтировали, но внутри все оставалось по — старому. Неожиданные коридоры, маленькие комнаты, расположенные ниже общего уровня, фонарики.
— Я всегда теряюсь в этом лабиринте! — повторяла мадам д’Онневиль, привыкшая к огромным новым зданиям с широкими окнами. — Не знаю, почему вы полностью не перестроите этот дом?
Феликс с Жанной жили через две улицы в более современном доме, но Жанна не любила заниматься хозяйством и детьми. Она читала и курила в постели, играла в бридж, увлекалась искусством.
— Если я не вернусь к восьми часам, Феликс, уложи детей.
И Феликс все это делал.
Что это был за шум, внезапно раздавшиеся голоса, как будто закончилась большая воскресная месса? В больнице был день посещений. Двери открылись. Родственники больных разбрелись по палатам с виноградом, апельсинами, сладостями, заполнили коридоры и залы.
— Тише! Сейчас спит один тяжелобольной.
На страже у палаты № 6 стояла сестра Адони. Спал ли Франсуа?
Он никогда не видел кабинет судебного следователя и представлял его плохо освещенным, с одной только стоящей на столе лампой под зеленым абажуром. В углу — стенной шкаф. Почему шкаф? Он не знал. Он видел шкаф и кувшин для мытья рук, висящее на гвозде полотенце.
Около месяца следователь был назначен на это место, он его видел. Блондин, немного жирноват, немного лысоват, у жены внешность лошадиного типа.
Обвиняемые должны были сидеть на плетеном стуле. Какое платье надела Бебе? Или осталась в том же зеленом, в котором была в воскресенье? Скорее всего, нет. Это было послеобеденное платье и к тому же так называемое — загородное платье. Он вспомнил, что кажется это платье называлось «Weekend».
Бебе, наверное, выбрала костюм. Она чувствовала нюансы. Когда она была молодой девушкой… Но неважно! Что могли дать эти допросы? Она ничего не скажет. Она неспособна говорить о себе.
Стыд? Гордость?
Однажды случайно, в раздражении, он бросил ей, будто ударил хлыстом:
— Ты настоящая дочь своей матери, которая сочла необходимым разделить свою фамилию на две части. Вы в своей семье все спесивы.
Семья Донневиль… ах, извините, д’Онневиль…
И с другой стороны Донжи, братья Донж, сыновья ремесленника Донжа, деятельные и упрямые, которые благодаря своему терпению и воле…
И даже это имя Бебе! И этот кофе по-турецки, который иногда варили в медной трубке, чтобы вспомнить Константинополь.
Барахло… Мишура… Парфюмерия…
Они же, братья Донж, выделывали кожи, использовали казеин, делали сыр и уже в течение года выращивали свиней, потому что у них оставались неиспользованные отходы.
В результате этих усилий — и Шатеньрэ, и шелковые чулки по восемьдесят франков за пару, платья, заказываемые в Париже, а это белье, которое…
И эта огромная мадам д’Онневиль, со своей дурацкой спесью, шейными платками, своими волосами, выкрашенными бог знает во что.
Женщина, неспособная заниматься любовью! Потому что Бебе была неспособна заниматься любовью. Она ему уступала вот и все. После этого у него возникало желание извиниться перед ней.
— Тебе это неприятно?
— Да нет!
Безропотно, вздыхая по своей грустной судьбе, она шла в ванную комнату, чтобы смыть малейшие следы объятий.
Значит тогда, в Руаяне, Франсуа ошибся? Если бы она тогда не решила, что он на ней женится? Если бы…
Итак, все нужно было вспомнить и пересмотреть. Она ничего не скажет и это будет не от гордости. Это будет…
— Мой бедный мосье. Нужно было все-таки позвать… Смотрите, сколько крови в вашей постели.
Потом бы он раскаялся, но это было выше его сил. Взглянул на сестру Адони так, будто она была деревом или забором, всем, чем угодно, но не сестрой, которая беспокоится за физическое и моральное здоровье других, и грубо ей бросил:
— Да какого вам черта до всего этого?