К книге
Хвала и слава. Том 2Глава девятая Квартет ре минор Перевод Ю. Абызова. VIII
18%
Глава девятая Квартет ре минор Перевод Ю. Абызова. VIII
12

На другой день приехала из Лондона Эльжбета. Он не видал ее уже полтора года. Ей даже не удалось скрыть волнение при виде того, как он изменился. Но Эдгар все же улыбнулся и показал на горло: голос уже пропал совсем, пришлось написать несколько радостных слов.

Впрочем, вскоре Эльжбета пришла в себя и говорила уже не умолкая. Было видно, что она старается обеспечить себя на будущее, думает об источнике доходов, как Клео де Мерод или Кавальери{34}. Пока что она открыла в Лондоне магазин с французской парфюмерией, видимо не очень рассчитывая на своего банкира Рубинштейна. Эдгар, подавив улыбкой первое волнение, испуганно смотрел на Эльжуню и со страхом слушал ее рассказы. Он помнил, как тогда, в Одессе, она с живостью болтала о венской опере и об Йерице, теперь она столь же увлеченно делилась с ним всякими нью-йоркскими и лондонскими сплетнями. Но в том, что говорила Эльжбета, не было ни капли былого обаяния. Изменилась Эльжуня. Она не выглядела старой, нет, но старилась так, что, не изменяясь внешне, утрачивала красоту. Гимнастика и массаж еще поддерживали фигуру, но покрытое румянами лицо изменилось до неузнаваемости, а улыбка, которая раньше непринужденно расцветала на губах, была теперь искусственная и невольно напоминала все те улыбки, которыми ей приходилось оделять тысячи и тысячи зрителей. Только глаза Эльжбеты, чуть-чуть навыкате, прозрачные, не очень выразительные, но удивительно чистые, были все те же.

Последний раз Эдгар видел ее в Варшаве сравнительно недавно, но сейчас он так сжился с прежней Эльжбетой, с той, одесской, что безжалостно отметил все перемены, происшедшие в ней с давнего времени. Хотя Эльжбета и следила за своей внешностью и фигурой, она все же любила хорошо поесть; поэтому комната Эдгара, несмотря на то, что у Эльжбеты была своя, в другом конце пансионата, наполнилась апельсинами, бананами, американскими банками с томатным соком, и Жозеф приносил к завтраку и обеду тесно заставленные подносы. Незамедлительно вокруг прославленной певицы поднялась шумиха. Правда, в комнату Эдгара никто не входил, чтобы не тревожить его, но Эльжбету вызывали то и дело. Возвратившись к нему, она как будто бы смущенно, а на самом деле с явной гордостью рассказывала об этих посетителях, всем что-то было нужно от нее. Директор оперы в Монте-Карло добивался, чтобы она хоть один раз спела в «Тоске» или в «Таис»{35}, но контракт с Ковент-Гарден запрещал это; кто-то просил выступить в благотворительном концерте с какой-то там целью, но она отказала, сославшись на болезнь брата. Наконец, прознали о ее приезде всякие «подруги» — маркизы и графини, рассеянные по всему побережью: в Ницце, Напуле, Монако и Жуан-ле-Пен. Они приезжали с величественными шоферами, собачками, лакеями, заполняли весь пансионат, и в результате Жозеф во многом лишился своей прелести: он перестал исповедоваться «à monsieur Edgar», стал держаться подобострастнее, а иногда и надменнее. Эдгара все это огорчало, но он уже не вставал с постели, и ему теперь не хватало сил даже на подобного рода огорчения. Было только досадно, когда Эльжбета оставляла его одного и уходила ко всем своим гостям и деловым посетителям.

Он тосковал по ней и хотел, чтобы она вернулась в комнату не такой, какой вышла минуту назад, а такой, какой он знал ее раньше, когда в нее был влюблен Юзек Ройский и когда Оля училась у нее петь. А что, если бы Юзек Ройский остался жив? В апреле как раз исполнится ровно двадцать лет с того дня, как он погиб. Будь он сейчас жив, это был бы солидный господин лет около сорока, один из мужей Эльжбеты Шиллер, давно бы с нею развелся и хозяйничал бы в своих Пустых Лонках, там, где сейчас в парке стоит его мавзолей, устроенный пани Эвелиной. Но он так навсегда и остался милым, застенчивым юношей в темном френче, как тогда говорили; навсегда остался мальчиком, влюбленным в Эльжбету. Эдгар пожалел, что сам не умер тогда где-нибудь в Одессе; по крайней мере, ушел бы из жизни молодым одаренным композитором, и в надеждах, которые с ним связывали, содержалось бы куда больше, чем в том, что остается после него теперь.

Он еще раз вернулся к услышанному недавно концерту ре минор. Все обычно видят в таком произведении куда больше, чем сам автор. Верно ли это? Разве можно приписывать художнику то, чего он не намеревался сказать? Но ведь тот, кто творит, никогда не знает, что им создано. Так, может быть, и правда, что в квартете слышится — до чего патетично это выражение Януша — «голос земли»? А может быть, это понятие голоса земли имеет какое-то соответствие в действительности? А вдруг и эти слова Януша что-то выражают?

Почему же не подтвердила этого Эльжбета? Он написал ей: «Давно ли ты слышала мой квартет ре минор?» А она ответила: «Давно!» И на этом их разговор о квартете закончился.

В общем-то он уже привык, что Эльжбета часто покидает комнату, ведь он знал, что она все равно где-то неподалеку и в любой момент может войти и начать свои рассказы. В тот момент, когда ее не было в желтой комнате, она делалась Эдгару ближе и милее, так как он представлял ее былой Эльжуней. Тогда она переставала быть для него стареющей банкиршей из Лондона, забывались ее сплетни, даже теперешнее звучание ее голоса, который с годами немного сел; оставалось в памяти только обаяние ее голубых глаз, когда она взглядывала на него перед началом каждой песни, и высокое, чистое звучание, когда она начинала «Прекрасную мельничиху»{36} или секстет из «Мейстерзингеров»{37}. Прежде чем она входила в комнату, еще только заслышав ее шаги в коридоре, Эдгар представлял, что сейчас войдет давняя Эльжбетка в сером венском костюме, в длинной юбке и длинной баскине или в огромной черной шляпе с перьями. И когда она входила в комнату, он на миг закрывал глаза, чтобы еще сохранить внутренний образ и не видеть этой новой сестры, величественной, располневшей, с огромными, как горох, жемчугами, спадающими с пышной груди.

Но прошло еще немного времени, и он свыкся с внешностью новой Эльжуни, и даже эта новая ее внешность стала ему дорога. Присутствие сестры наполняло его счастьем и покоем, хотя он уже был не в состоянии этого выразить. Говорить он не мог, а писать слова, выражающие радость и счастье, теперь казалось ему в высшей степени неуместным. Разве что во взгляде его, когда он смотрел на снующую по комнате Эльжбету, в какой-то мере отразилось это большое, высочайшее счастье, так как Эльжбета заметила, что глаза его сияют, и даже сказала ему об этом. Он улыбнулся и написал в блокноте, служившем им для объяснения: «Потому что смотрю на тебя».

Он и в самом деле понял, что счастье заключается в том, чтобы смотреть на любимое существо; для счастья нужно, чтобы тебе было на кого смотреть. В том великом последнем покое, который снизошел на него в эти дни, он понял самое главное: что жизнь его не прошла без любви. Понял, что с самых ранних дней, как только помнил себя, он любил Эльжбету и что ради нее сделал все, что он сделал. Поняв это, он захотел и ей выразить то, что столько лет связывало их. И написал в блокноте: «Я любил только тебя».

Но Эльжбета, прочитав это, небрежно рассмеялась и сказала:

— Уж будто?

Тот, кто остается жить, не понимает, что тот, кто умирает, уже не шутит, не бросает слов на ветер. Эльжбета не поняла, что во фразе: «Я любил только тебя» — за каждым словом стоит нечто большое и значительное. Вечером, наводя порядок на его ночном столике, она вырвала этот листок из блокнота и бросила в корзину. Блокнот с чистым листочком сверху положила возле букета анемонов, привезенного ею в тот день, а на блокнот положила желтый карандаш, как будто поощряя Эдгара написать еще что-нибудь. И даже не поняла, почему Эдгар взглянул на блокнот с такой болью, а на нее — с упреком. Она решила, что этим взглядом он дает ей понять, что страдает, что боится, что покидает мир. А он хотел только сказать: я жил лишь тобой, а ты об этом не знала и не узнаешь. И я не знал, а теперь вот знаю: я жил только тобой и никого больше не любил.

С некоторым усилием над собой Эльжбета поцеловала Эдгара в лоб и пожелала ему спокойной ночи. Лоб был холодный, покрытый мелкими капельками пота. Эльжбета не говорила об этом брату, но каждый вечер, уложив его, уезжала в город. Из Лондона пришел ее «роллс-ройс» и прибыл красивый, холеный шофер. Ездила она в балет, в Монте-Карло, или в казино, или ужинать с какой-нибудь великосветской подругой. Эдгар догадывался об этом, так как по ночам не спал и слышал иногда, как, тихо шурша гравием, подъезжает к дому огромный автомобиль.

Но в ту ночь это его совсем не трогало. Он знал, что она заглянет к нему, вернувшись, войдет в комнату в платье из серебряной парчи и в белой кроличьей накидке. И знал, что притворится спящим.

Но пока ее не было, он все ожидал, когда послышится тихий шум автомобиля за окном, и видел в щель тяжелой шторы белый и неприятный свет — было полнолуние. Он подумал, что уже никогда не оденется, никогда уже не наденет обычного человеческого костюма, и мысль эта показалась ему просто невыносимой. С удовольствием вспомнил он прикосновение холодной ткани дорогой рубашки и мягкую ласку черного сукна смокинга. Вспомнил все движения человека, надевающего белье и одежду, и только теперь понял, сколько во всем этом было от любимой уходящей жизни.

«С этой одеждой так же, как с Ломжей…» — вдруг непонятно почему произнес он про себя. Года два назад он был на концерте в Ломже с одной скрипачкой и Артуром; принимали его там, как обычно принимают артистов в небольшом городке: водили гулять, показывали окрестности. И он вдруг осознал, что уже никогда не бывать ему в Ломже. Это как-то взволновало его.

Но вот сердце стало ударять все больнее и все медленнее. И, переходя от большого к повседневному, от повседневного к самому обычному, он стал размышлять, как же бьется его сердце: ритмично ли? Стал следить за каплями пота, сбегающими по спине: обильнее ли пот, чем вчера в это же время? И наконец: утолит ли голод, который он ощущает, одна мятная таблетка? И сможет ли он ее сосать разбухшим, ноющим и онемевшим ртом?

Капли пота выступали по всему телу, и по мере того, как его охватывало оцепенение, искусственный сон, вызванный инъекцией, капли эти превращались в ноты и, скатываясь, укладывались в какую-то старую мелодию, может быть, мелодию песни Вольфа, а может быть, еще более давней песенки, которую пела Машка, «заквичана у безови» перед красным крыльцом чужого дома в далеком детстве.

И мелодия эта начала звучать в ушах, а потом сплетаться в осязаемые, серебристые, как будто сотканные из серебристого платья Эльжбеты, пряди. И мелодия, и цвет, и душевное состояние смешались в белый, сверкающий туман, в котором ему становилось как-то хорошо. Но продолжалось это недолго.

Тут же он пробудился. И увидел, что вся серебристость — это разлитый по комнате лунный свет. И услышал тихий шорох шин автомобиля, подъехавшего к пансионату, и догадался, что это Эльжбета вернулась из казино. Через минуту до него донеслись легкие шаги и шепот за дверью. Эльжбета была не одна. Тихо приоткрылась дверь. Он закрыл глаза, стараясь не шевельнуться, хотя как раз в этот момент почувствовал болезненную судорогу в онемевшей гортани.

— Il dort[45], — услышал он шепот Эльжбеты.

Дверь закрылась. Шаги удалились. Эдгар с усилием приподнял тяжелые, точно каменные, веки.

И ничего в жизни уже не будет. Ни любви, ни музыки, ни даже мыслей о счастье — глупый! Никакой вообще мысли не будет. Но он еще человек, еще чувствует себя как человек, еще жаждет взглянуть на прекрасное. С громадным усилием он приподнялся на локтях и оглядел комнату. Белый свет полнолуния все так же проникал в щели занавеси, озаряя все новые и новые предметы на ночном столике. Серебряная подставка лампы, белая записная книжка с карандашом, который казался сейчас зеленым, наконец, круглая вазочка и в ней букетик анемонов поочередно возникали из тени и облекались в серебристую оболочку. Когда луна осветила анемоны, Эдгар шире открыл глаза. Цветок этот, такой прекрасный по своей форме, с венчиком мелких тычинок вокруг пятнистой серединки, показался ему при лунном свете чем-то изумительным. Какой-то миг он смотрел на него с восхищением и вдруг почувствовал благодарность богу ли, судьбе ли за то, что дали ему перед кончиной пережить мгновение, когда вид простого цветка — цветка смерти — озарил душу таким восхищением. И ощутил длинное острие, глубоко-глубоко вонзающееся в самое дно треснувшего сердца.

Предыдущая главаГлава 12 из 65Следующая глава