Столь же медленно, но уверенно в сельском хозяйстве России утверждаются новые латифундии, только владельцами латифундий становятся банки и ФПГ, скупающие пахотные земли и прочие сельхозугодья (в том числе и не эксплуатируя их, «про запас»).
Однако этот новый латифундист сталкивается с ситуацией, в некоторых отношениях еще более неблагоприятной для развития капитализма, чем в конце XIX – начале XX века. В значительном количестве областей (в первую очередь в Нечерноземье) наблюдается одна и та же картина: заброшенные заросшие поля, разрушенные и разграбленные фермы, кладбища ржавеющей техники, вымирающие деревни. То есть «первое издание капитализма» стояло перед необходимостью реформировать сельское хозяйство, а «второе» – в значительной степени создавать его заново. Прежде существовало аграрное перенаселение, избыток рабочей силы – сегодня наблюдается запустение сел, острый дефицит рабочей силы. Прежде в Европейской России наблюдалась нехватка земли (пресловутое малоземелье) – теперь избыток. Раньше владелец средств производства имел дело с неграмотным, неприхотливым, согласным на низкий доход и лишения работником – сегодня с «разложенным» «периодом застоя» сельским жителем, вовсе не стремящимся «горбатиться за копейку».
То есть «первое издание» российского капитализма сталкивалось с селом развивавшимся, но развивавшимся чудовищно медленно (Ленин, как известно, явно переоценил степень развития капитализма на селе в своем знаменитом «Развитии капитализма в России» – и после Революции 1905 года был вынужден это признать и скорректировать позицию). Сегодня же российский капитализм имеет дело с частично законсервировавшимся, а частично деградирующим и вымирающим селом, не способным прокормить страну.
В двух отношениях сегодняшняя ситуация более удобна для капитализма. Не надо долго идти к крупному капиталистическому производству на селе: крупное хозяйство было создано еще при суперэтатизме. Но возникает вопрос рабочих рук, профессиональных кадров и инфраструктуры. Никто до сих пор не подсчитал, хватит ли покупательной способности внутреннего потребителя на то, чтобы оплатить такое тотальное перевооружение сельского хозяйства. А если нет – можно ли найти внешние рынки сбыта и, следовательно, внешние заимствования.
Вторым плюсом для сегодняшнего капитализма является отсутствие на селе социальной войны. Социальную войну против капиталиста, как и помещика, могла вести только численно мощная и сильная верой в свою правоту община. Разрозненное, индивидуализированное, деградирующее сельское население, разумеется, не способно на активное массовое сопротивление. Однако оно широко прибегает сегодня к сопротивлению индивидуальному и пассивному (то есть спивается). Еще неизвестно, что хуже.
Можно привести еще много таких примеров из области экономики. Ограничусь одним: налоговая политика. Хорошо известно, что в дореволюционной капиталистической России прямые налоги были малозначительной статьей государственного бюджета: в 1900 году они принесли казне 7 % доходов, в 1907 – 7,8 %, в 1913 – 7,9 %[41]. Подоходного налога не было вообще![42] А доходы государственного бюджета в основном составлялись из трех источников: из доходов, принесенных казенными имуществами и капиталами; из «правительственных регалий», в первую очередь винной монополии (в 1913 году «пьяные деньги» составили 899,3 млн рублей из 1024,9 млн рублей «правительственных регалий») и из косвенных налогов (в первую очередь таможенных сборов) – причем в 1906 году доход от винной монополии уверенно превысил даже доходы от казенных имуществ (697,5 млн рублей против 602,6 млн, что и породило хлесткое клеймо «пьяный бюджет»). Но даже и косвенные налоги (с таможенными сборами вместе взятые) никогда не давали не то что половины, а даже четверти доходов бюджета (например, в 1906 году – 494,2 млн рублей из общего дохода в 2272,7 млн, в 1913 – 708,1 млн из 3417,4 млн рублей)[43].
Все это как небо от земли отличается от налоговой политики правительств постсоветской России, рассматривающих население страны как одну большую дойную корову. Конечно, сегодня дело не доходит, в отличие от, скажем, 1994 года, до того, чтобы предприятия облагались налогами, съедавшими от 80 до 100 % (!) прибыли (тогда это делалось, чтобы искусственно обанкротить предприятия и скупить их по дешевке в ходе кампании по приватизации)[44], но все же репутация «государственного рэкетира» у наших налоговых органов – вполне заслуженная.
Очевидно, что общая логика налоговой политики в современной России прямо противоположна таковой в дореволюционной капиталистической России.
Обратимся, наконец, к некоторым социально-политическим и культурным сюжетам.
Во-первых, дореволюционная Россия была государством не просто классовым, а сословно-классовым, а это принципиально сказывалось на всей общественной жизни – и даже жизни хозяйственной (скажем, нет сомнений, что российское сословное – дворянское – государство после реформы 1861 года только тем и занималось, что пыталось спасти дворянское землевладение, а там, где и когда это было невозможно, максимально облегчить участь дворян путем предоставления различных привилегий). Сословное деление умудрилось благополучно дожить до 1917 года несмотря на то, что после 1861 года оно все более откровенно входило в противоречие с принципами капитализма (из мирового опыта мы знаем, что в норме сословное деление является признаком докапиталистических отношений и обычно упраздняется буржуазной революцией).
Между тем сословное деление, естественно, жестко ограничивало уровни свободы в обществе и делало его менее активным, препятствовало развитию, в частности, закрывало многие каналы вертикальной социальной мобильности. В России наличие податных и неподатных сословий (что сразу ставило их в неравное экономическое положение) разлагало вторых и фрустрировало первых. Но еще более важным для обыденной жизни был сам факт существования привилегированных и непривилегированных сословий (и даже полупривилегированных, вроде купцов первой и второй гильдий: это полупривилегированное положение, однако, позволяло им на законных основаниях откупаться от рекрутской и натуральной повинностей и подушной подати). Жизнь представителей привилегированных и непривилегированных сословий различалась разительно: непривилегированного могли на допросе бить и пытать, привилегированного – никогда (поэтому слухи о пытке Дмитрия Каракозова, дворянина по происхождению, произвели на общество такое устрашающее впечатление, и информация об этом тщательно скрывалась властями); непривилегированных могли подвергать телесным наказаниям (а крестьян пороли даже после того, как формально телесные наказания были отменены); представители привилегированных сословий имели преимущество (до 1906 года) при поступлении на государственную службу и при продвижении по карьерной лестнице; даже после реформ 1860-х годов крупнейшее непривилегированное сословие – крестьянство (подавляющее большинство населения!) не получило доступа к общегражданскому суду.
Более того, власть всячески старалась ограничить доступ представителей «низших» сословий в ряды дворянства (хотя очевидно было, что такое восхождение могли совершить только самые преданные режиму или самые талантливые). Те 1–1,5 тыс. человек, которые ежегодно возводились в дворянское звание, выслужив его по чинам или получив ордена, в 140–150-миллионной стране были каплей в море. Тем более что получить дворянство становилось всё сложнее и сложнее: Николай I и Александр II повышали класс (и гражданский, и военный), вводящий в дворянское звание, Александр III усложнил получение дворянства при награждении соответствующими орденами, а Николай II решительно противился (даже накануне Революции 1905 года!) пополнению дворянского сословия за счет крупных землевладельцев из числа «низших» сословий – несмотря на явную классовую глупость таких действий[45].
Классообразование в дореволюционной капиталистической России по сути было завершено (никакие новые классы в XX веке уже не возникли), но сословные и классовые рамки не просто не совпадали, а всё сильнее расходились. Если в конце XIX века нормой был рабочий, числящийся сословно «крестьянином» и не порвавший до конца связей с деревней (там могла оставаться семья, туда можно было вернуться при потере работы, в ранний период капитализма распространено было даже возвращение в село с фабрики для работы в страду), то к 1912 году массовым явлением стал наследственный пролетарий (везде, а не только в Царстве Польском и на Урале) – но он, однако, по-прежнему числился «крестьянином».
Не меняя классового состава страны (а меняя лишь долю в численности и весе классов), происходило интенсивное разложение крестьянства как сословия: большинство оставалось классом крестьян (мелких сельских собственников), значительная часть подвергалась пауперизации и отсюда пролетаризации (а какая-то часть и люмпенизации), незначительная обогащалась и становилась буржуазией (в основном сельской, но не только, определенному проценту удалось даже перейти в купечество).
Параллельно происходил процесс аналогичного разделения мещан и даже дворян. Однако именно сословное деление давало дворянам экстраординарную возможность сохранить социальный статус и социальные перспективы (получить места в госаппарате, например) даже при обеднении и разорении.
Говоря иначе, поскольку сословность была закреплена юридически, капитализм открыл в России единственный канал вертикальной социальной мобильности: личное обогащение (после Революции 1905 года появился, как и должно быть в случае буржуазно-демократической революции, второй – но совсем не массовый – канал: политическая (общественная) карьера, так как Госдума была уже несословным органом).
Принципиально иная картина наблюдается в сегодняшней России. Во-первых, переход к капиталистическому классовому обществу происходил не от докапиталистического классового, а от той модели социального устройства, которая утвердилась в суперэтатизме, где формально общество продолжало оставаться классовым, но классовые различия были вытеснены в сферу надстройки, поскольку экономически представители всех советских классов оказывались в одинаковом положении: все были наемными работниками на службе у государства[46]. Во-вторых, именно в силу перехода от надстроечных (внеэкономических) общественных классов к «нормальным» экономическим общественным классам процесс классообразования в России чрезвычайно растянулся и не завершен даже сегодня, спустя 15 с лишним лет. Там, где классообразование завершено, классы устойчивы и относительно стабильны, переходы из одного класса в другой, разумеется, имеют место, но не носят характер массовый и лавинообразный, а тем более не бывает массового «шарахания». В постсоветской России в 1992–1994 годах рабочие и служащие массами превращались в мелких предпринимателей (то есть мелких буржуа) – в основном «челноков» – и пауперов (люмпен-пролетариев), а в 1998 году, наоборот, масса мелких предпринимателей разорилась и превратилась в основном в наемных работников в сфере обслуживания (те же «челноки» утратили свой бизнес и пошли в услужение к «челнокам» более крупным). В 2000-е годы большинство «челночных фирм» было раздавлено крупными торговыми сетями и местной властью – и сотрудники этих фирм вновь вынуждены были массово сменить профиль деятельности.
Причем указанное явление не имеет никакого отношения ни к открытому еще Марксом закону перемены труда (так как не связано с обновлением технологий крупного производства), ни к его специфическому варианту, о котором много писали на Западе в 1960–1970-е годы, когда обновление технологий достигло (из-за НТР) такой скорости, что стало заставлять работника переучиваться (или, как минимум, повышать квалификацию) несколько раз на протяжении жизни. Описанное выше перемещение рабочей силы (и смена классовой принадлежности) обычно не требует никаких серьезных новых знаний (и старые-то оказываются избыточными) и не влечет за собой повышения социального статуса. Кроме того, оно не касается представителей правящих классов и слоев, во-первых, и очень близко по характеру к феномену прекарной занятости, во-вторых.
В течение 90-х годов не менее 60 % населения России неоднократно меняло профиль работы и формальную классовую принадлежность. Я, например, знаю научного работника, ставшего рабочим-сварщиком, затем – охранником, затем – торговцем, затем – управленцем, затем – вновь охранником (с 1994 по 2001 год). Или архитектора, ставшего рабочим, затем – охранником, затем – рыночным торговцем, затем – безработным, затем – «челноком» (1994–1998). Учительницу, ставшую «челноком», затем – рыночным торговцем, затем – театральным менеджером, затем – проституткой, затем – ювелиром, затем – бездомной и безработной (1994–1999).
Классообразование в России не завершено, раз вместо устойчивых трендов перемещения из одного класса в другой (например, крестьян – в пролетарии, как в дореволюционной России) мы наблюдаем сегодня хаотическое «замещение рабочих мест» по довольно случайному принципу с явными диспропорциями спроса/предложения на рынке рабочей силы.
Устоявшаяся классовая структура предполагает передачу классового статуса по наследству (или хотя бы потенцию такой передачи). В России наследники только-только стали появляться – и исключительно на социальных верхах (не считая таких анклавов хозяйственной деятельности, как художественные промыслы и т.п., где профессия и рабочее место передаются из поколения в поколение), а основная часть населения оказалась в положении периодически деклассируемых.
Те же вчерашние работники колхозов и совхозов могли сегодня оказаться кем угодно: сельскими пролетариями и полупролетариями, фермерами, специалистами (ИТР), безработными, неквалифицированными (впрочем, и квалифицированными тоже) рабочими в городе, охранниками, продавцами и т.д.