К книге
Глазами клоунаСтраница 23
77%
Страница 23
23

Я радовался, что пойду на «журфикс». Наконец-то мне хоть что-нибудь перепадет из богатства моих родителей – маслины, соленый миндаль, сигареты, – наберу сигарет побольше, целыми пачками, а потом продам по дешевке. И я сорву орден с Калика и дам ему по морде. По сравнению с ним даже моя мать казалась мне человеком. Когда я с ним в последний раз встретился в прихожей родительского дома, он грустно взглянул на меня и сказал: «У каждого человека есть шанс на прощение, христиане называют его милосердием». Я ему ничего не ответил. В конце концов, я же не христианин. Мне вспомнилось, как он тогда в своем докладе говорил об «эросе жестокости» и о макиавеллизме пола. Как вспомню этот его сексуальный макиавеллизм, так мне становится жаль проституток, к которым он ходит, не меньше, чем замужних женщин, связанных супружеским повиновением с каким-нибудь развратником. И я подумал обо всех молоденьких и хорошеньких девчонках, чья судьба – делать то, к чему у них нет никакой охоты, либо с Каликом за деньги, либо с мужем – бесплатно.

XVIII

Вместо номера Калика я набрал номер той лавочки, где учится Лео. Должны же они когда-нибудь кончить еду, дожевать все эти салаты, полезные для понижения сексуальной возбудимости. Я обрадовался, услышав тот же знакомый голос. Сейчас там курили сигару и капустный дух чувствовался меньше.

– Говорит Шнир, – сказал я, – помните?

Он засмеялся.

– Конечно! – сказал он. – Надеюсь, вы не приняли мои слова буквально и не сожгли своего Августина?

– А как же, – сказал я, – конечно, сжег. Разорвал всю книжку и сунул в печку страницу за страницей.

Минуту он молчал.

– Вы шутите, – хрипло сказал он.

– Нет, – сказал я, – в таких делах я очень последователен.

– Господи помилуй! – сказал он. – Неужели вы не поняли диалектики моих высказываний?

– Нет, – сказал я, – я натура прямая, честная, несложная. А что там с моим братцем? Скоро ли эти господа соблаговолят закончить свою трапезу?

– Только что подали десерт, – сказал он, – теперь уже недолго.

– А что им дали? – спросил я.

– На сладкое?

– Да.

– Собственно, я не должен говорить, но вам скажу. Сливовый компот со взбитыми сливками. Вы любите сливы?

– Нет, – сказал я, – я питаю необъяснимое и вместе с тем непреодолимое отвращение к сливам.

– Вам надо было бы прочесть статью Хоберера об идиосинкразиях. Все связано с очень-очень ранними переживаниями – обычно еще до рождения. Очень интересно. Хоберер обследовал подробнейшим образом восемьсот случаев. Вы, наверно, меланхолик?

– Откуда вы знаете?

– По голосу слышно. Вам надо бы помолиться и принять ванну.

– Ванну я уже принял, а молиться не умею, – сказал я.

– Очень жаль, – сказал он. – Придется подарить вам нового Августина. Или Кьеркегора.

– Он у меня есть, – сказал я, – скажите, не можете ли вы передать брату еще одну просьбу?

– С удовольствием.

– Скажите, чтоб захватил с собой денег. Сколько может.

Он что-то забормотал, потом громко сказал:

– Я все записал. Принести денег сколько может. Вообще вам надо было бы почитать Бонавентуру. Это великолепно – и пожалуйста, не презирайте девятнадцатый век. У вас такой голос, словно вы презираете девятнадцатый век.

– Правильно, – сказал я, – я его ненавижу.

– Это заблуждение, – сказал он, – чепуха. Даже архитектура была не так плоха, как ее изображают. – Он рассмеялся. – Лучше подождите до конца двадцатого века, а потом уже можете ненавидеть девятнадцатый. Вы не возражаете, если я пока что доем свой десерт?

– Сливы? – спросил я.

– Нет, – сказал он и тоненько засмеялся. – Я попал в немилость и теперь получаю не с господского, а со служебного стола. Сегодня на сладкое пудинг. Но зато… – он, очевидно, уже набрал в рот пудинга, проглотил, хихикнул и продолжал: – …зато я им тоже отомстил. Я часами говорю по междугородному телефону с одним старым коллегой в Мюнхене, он тоже был учеником Шелера. Иногда звоню в Гамбург, в справочную кинотеатров, иногда в Берлин, в бюро погоды, – это я так мщу. При автоматических соединениях можно звонить бесконтрольно. – Он снова съел ложку пудинга, хихикнул и шепотом сказал: – Церковь-то богатая. От нее просто смердит деньгами, как от трупа богача. А бедные покойники хорошо пахнут. Вы это знаете?

– Нет, – сказал я. Я чувствовал, как проходит головная боль, и рисовал красный кружок вокруг номера семинарии.

– Вы неверующий, правда? Нет, не отрицайте, я по голосу слышу, что вы неверующий. Угадал?

– Да, – сказал я.

– Это не важно, совершенно не важно, – сказал он, – у пророка Исайи есть одно место, которое апостол Павел даже цитирует в Послании к римлянам. Слушайте внимательно: «Но как написано: не имевшие о Нем известия увидят, и не слышавшие узнают». – Он злорадно захихикал. – Вы меня поняли?

– Да, – сказал я вяло.

Он громко сказал:

– Ну, доброй ночи, господин директор, доброй ночи! – и повесил трубку. Под конец в его голосе прозвучало злорадное подобострастие.

Я подошел к окну, посмотрел на часы, висевшие на углу. Было почти половина десятого. Что-то долго они там едят, решил я. С Лео я поговорил бы с удовольствием, но сейчас мне важно было только получить от него денег в долг. Постепенно я стал понимать всю серьезность своего положения. Иногда я не знаю, что правда: то ли, что я пережил осязаемо и реально, или то, что на самом деле со мной произошло. У меня все как-то перепутывается. Например, я не мог бы поклясться, что видел того мальчишку, в Оснабрюкке, но я мог бы дать клятву, что пилил деревяшку с Лео. Не мог бы я и клятвенно подтвердить, что ходил пешком к Эдгару Винекену в Кёльн-Кальк, чтобы обменять дедушкин чек на наличные. Это нельзя доказать даже тем, что я так хорошо помню все подробности – зеленую кофточку булочницы, подарившей мне булочки, или дыры на пятках у молодого рабочего, который прошел мимо, когда я сидел на ступеньках, дожидаясь Эдгара. Но я был абсолютно уверен, что видел капельки пота на верхней губе у Лео, когда мы с ним пилили деревяшку. Помнил я и все подробности той ночи, когда у Мари в Кёльне сделался первый выкидыш. Генрих Белен устроил мне несколько выступлений в молодежном клубе по двадцать марок за вечер. Обычно Мари ходила туда со мной, но в тот вечер осталась дома – она плохо себя чувствовала, и когда я вернулся поздно вечером с девятнадцатью марками чистой прибыли в кармане, я нашел пустую комнату, увидел на неоправленной постели простыню в кровавых пятнах и нашел на комоде записку: «Я в больнице. Ничего страшного. Генрих все знает». Я сейчас же помчался к Генриху, и его брюзга экономка сказала, в какой больнице лежит Мари, я побежал туда, но меня не впустили, им пришлось искать в больнице Генриха, звать его к телефону, и только тогда монахиня-привратница впустила меня. Было уже половина двенадцатого ночи, и когда я наконец вошел в палату к Мари, все было кончено, она лежала в постели совсем белая и плакала, а рядом сидела монахиня и перебирала четки. Монахиня продолжала спокойно молиться, а я держал руку Мари, пока Генрих тихим голосом пытался ей объяснить, что станется с душой существа, которое она не могла родить. Мари как будто была твердо убеждена, что дитя – так она его называла – никогда не попадет в рай, потому что оно не было крещено. Она все повторяла, что оно останется в чистилище, и в ту ночь я впервые узнал, каким ужасающим вещам учат католиков на уроках Закона Божьего. Генрих чувствовал себя совершенно беспомощным перед страхами Мари, и именно эта его беспомощность показалась мне утешительной. Он говорил о милосердии Господнем, которое, «конечно, больше, чем чисто юридический образ мысли теологов». И все это время монахиня молилась, перебирая четки. А Мари – она проявляет необычайное упрямство в вопросах религии – все время спрашивала, где же проходит диагональ между учением церкви и милосердием Божьим. Я помню именно это слово – «диагональ». В конце концов я вышел из палаты, мне казалось, что я изгой, совершенно лишний. Я остановился у окна в коридоре, закурил и стал смотреть на автомобильное кладбище по ту сторону каменной стены. Стена была сплошь покрыта предвыборными плакатами: «Доверься СДПГ», «Голосуйте за ХДС». Очевидно, они хотели этими своими несусветными глупостями испортить настроение тем больным, которые нечаянно выглянут из окна и увидят эту стену. «Доверься СДПГ» – нет, это просто гениально, это почти литературный шедевр по сравнению с тупостью тех, кто считает, что на плакате достаточно написать: «Голосуйте за ХДС». Было уже около двух часов ночи, и потом я как-то поспорил с Мари – видел ли я на самом деле то, что я увидел, или нет. Слева подошел бродячий пес, обнюхал фонарь, потом плакат ХДС, помочился на этот плакат и неторопливо побежал дальше в переулок, направо, где стояла сплошная темень. Потом, когда мы вспоминали эту унылую ночь, Мари всегда спорила со мной насчет пса, и даже если она признавала, что он «взаправду» был, то спорила, что он помочился именно на плакат ХДС. По ее словам, я настолько подпал под влияние ее отца, что, даже не сознавая, что это ложь или искажение истины, буду утверждать, будто пес «сделал свинство» по отношению к плакату ХДС, хотя это был плакат СДПГ. А ведь ее отец куда больше презирал СДПГ, чем ХДС, и то, что я видел, я видел.

Было уже почти пять утра, когда я проводил Генриха домой, и по дороге, когда мы проходили Эренфельд, он бормотал, указывая на двери: «Все из моей паствы, из моей паствы!» Потом – визгливый голос его экономки, сердитый окрик: «Это еще что такое?» Я пошел домой и тайком в ванной выстирал простыню в холодной воде.

Эренфельд, поезда, груженные углем, веревки для белья, запрещение принимать ванну, иногда по ночам угрожающий шорох пакетов с мусором, летящих мимо наших окон, как неразорвавшиеся снаряды. Шорох замирал после шлепка о землю, только иногда яичная скорлупа шуршала по камням.

Генрих опять поцапался из-за нас со своим патером, он хотел взять денег из благотворительной кассы, но я еще раз пошел к Эдгару Винекену, а Лео прислал нам часы, чтобы мы их заложили. Эдгар выпросил для нас в рабочей кассе взаимопомощи немножко денег, и мы по крайней мере смогли заплатить за лекарства, за такси и половину денег за лечение.

Я думал о Мари, о монахине, перебиравшей четки, о слове «диагональ», о собаке, предвыборных плакатах, автомобильном кладбище – и о своих руках, закоченевших от стирки простыни, но я не мог поклясться, что все это было. Не мог я и утверждать, что тот человек в семинарии Лео только что рассказывал мне, как он исключительно ради того, чтобы нанести денежный убыток церкви, звонит по телефону в берлинское бюро погоды, а ведь я сам слышал это, как слышал его чавканье и причмокивание, когда он ел свой пудинг.

XIX

Не раздумывая и не зная, что я ей скажу, я набрал номер Моники Сильвс. Только прогудел первый сигнал, как она уже подняла трубку и сказала:

– Алло!

Мне стало легче от одного ее голоса. Он такой умный, такой сильный. Я сказал:

– Это Ганс, я только хотел…

Но она перебила меня и сказала:

– Ах, это вы…

Ничего обидного, ничего неприятного в ее словах не было, но мне стало ясно, что она ждала не моего звонка, а чьего-то другого. Может быть, она ждала звонка подруги или матери, но я все-таки обиделся.

– Я только хотел поблагодарить вас, – сказал я. – Вы были так добры. – Я чувствовал ее духи «Тайга», или как они там называются, слишком терпкие для нее.

– Мне так жаль, – сказала она, – вам, наверно, очень плохо приходится. – Я не знал, о чем она: о рецензии Костерта, которую, очевидно, читал весь Бонн, или о свадьбе Мари, или о том и другом вместе. – Могу я вам чем-нибудь помочь? – спросила она тихо.

– Да, – сказал я, – приезжайте ко мне, пожалейте мою бедную душу и мое бедное колено – оно страшно распухло.

Она промолчала. Я ждал, что она сразу скажет: «Хорошо», – и мне было не по себе при мысли, что она действительно вдруг приедет. Но она только сказала:

– Сегодня я не могу, я жду гостей.

Ей надо было бы сразу сказать, кого она ждет, хотя бы добавить: приятеля или приятельницу. От слова «гости» мне стало тоскливо. Я сказал:

– Ну, тогда хоть завтра, мне, наверно, придется полежать не меньше недели.

– Но может быть, я могу еще что-нибудь сделать для вас, помочь вам как-нибудь по телефону. – Она сказала это таким тихим голосом, что у меня появилась надежда: наверно, «гости» – это просто какая-нибудь подруга.

– Да, – сказал я, – вы мне можете сыграть мазурку Шопена. B-dur, опус седьмой.

Она рассмеялась и сказала:

– Ну и выдумщик! – При звуках ее смеха я впервые поколебался в своей моногамии. – Я не очень люблю Шопена, – сказала она, – и плохо его играю.

– Пустяки! – сказал я. – Это не имеет значения. Ноты у вас есть?

– Кажется, где-то были, – сказала она. – Минутку. – Она положила трубку на стол, и я услышал, как она вышла из комнаты. Прошло несколько минут, пока она вернулась, и я вспомнил, как Мари мне рассказывала, что даже у святых бывали подруги. Конечно, только в духовном смысле, но все же духовную сторону всего этого они от них получали. А у меня и того не было.

Моника снова взяла трубку.

– Да, – сказала она со вздохом, – вот все мазурки.

– Пожалуйста, – сказал я, – сыграйте мне эту мазурку, B-dur, опус седьмой, номер один.

– Но я много лет не играла Шопена, надо хоть немного поупражняться.

– Может быть, вы не хотите, чтобы ваши гости слышали, как вы играете Шопена?

– О-оо! – она рассмеялась. – Пусть слушают!

– Это Зоммервильд? – спросил я очень тихо и, услыхав ее удивленный возглас, продолжал: – Если это действительно он, стукните его крышкой рояля по голове.

– Он этого не заслужил, – сказала она, – он к вам прекрасно относится.

– Это мне известно, – сказал я, – я даже ему верю, но было бы приятнее, если б у меня хватило решимости его прикончить.

– Я немножко поупражняюсь и сыграю вам мазурку, – торопливо сказала она. – Я вам позвоню.

Предыдущая главаГлава 23 из 30Следующая глава