К книге
Радуга. Цыган и девственница. КрестиныРАДУГА. VI Горечь восторга
32%
РАДУГА. VI Горечь восторга
6

В последний год своих занятий незадолго до Пасхи, Урсула снова услышала о Скребенском. Ей было двадцать два года. Одно-два письма он прислал ей, еще будучи на войне в Южной Африке, затем время от времени посылал коротенькие, вежливого содержания открытки. Он остался в Африке в качестве лейтенанта первого ранга. Уже больше двух лет она не слышала о нем ничего.

В своих мыслях она часто возвращалась к нему. Он казался ей сверкающей, радужной утренней зарей долгого, серого, горького дня. Память о нем была подобна воспоминанию об этих первых сияющих утренних часах. Позже наступила серая пустота унылого дня. Ах, если бы он остался тогда верен ей, она познала бы блеск и сияние солнца! Он указал бы ей путь к солнцу. Он мог бы открыть ей ворота в царство свободы и восторга. Он был бы сам выходом в бесконечное небо, дышащее счастьем, безграничной свободой, где она испытывала бы истинное блаженство души.

Единственное, во что она верила, — в свою любовь к нему. Эта любовь оставалась по-прежнему сияющей и полной до краев. Когда теперь часто наступало разочарование, она повторяла:

О, я так любила его! — как будто бы вместе с ним увял цвет ее жизни. Как будто в этом было ее спасение. Теперь она снова услышала о нем. Прежде всего это причинило ей боль. Ни радости, ни ощущения простора в душе это не вызывало. Но ее воля устремилась целиком к нему, всецело сосредоточилась на нем. Старые грезы всколыхнулись и ожили в ее душе. Он, этот человек с чудесным даром глубокого, насквозь проникающего поцелуя, вернулся наконец! Придет ли он назад к ней? Ей в это не верилось.

«Моя дорогая Урсула!

Я вернулся назад в Англию на несколько месяцев перед отъездом, и на этот раз уеду уже в Индию. Хотелось бы знать, помните ли вы еще о наших прежних свиданиях? Вашу маленькую фотографию я сохранил. Наверное, вы с тех пор изменились. Ведь прошло уже шесть лет. Я сам стал старше на целых шесть лет. С тех пор, пока я знал вас в Кёссей, я пережил другую, непохожую на прежнюю жизнь. Я желал бы знать, как вы отнеслись бы к нашему свиданию. На следующей неделе я приеду в Дерби и заеду в Ноттингам, чтобы увидеться с вами. Хотите опять быть знакомой со мной? Буду ждать вашего ответа. Антон Скребенский».

Урсула взяла это письмо из ящика в зале и читала его, идя по коридору. Мир расступился и исчез, она очутилась одна в бесконечности.

Куда уйти, куда скрыться от глаз и прочесть письмо в одиночестве? Она побежала наверх коротким путем прямо в библиотеку. Там схватив первую попавшуюся книгу, она вложила в нее письмо и с жадностью начала перечитывать. Сердце билось, дрожь пробегала по всему телу. Как сквозь сон, слышала она звук гонга, затем другой. Первая лекция началась.

Поспешно вырвала она листочек из тетради и набросала:

«Дорогой Антон!

Знаете, я еще храню кольцо. Я буду очень рада повидаться с вами. Вы можете зайти за мной в колледж, или же мы встретимся где-нибудь в городе. Хотите быть со мной знакомым? Ваш искренний друг».

Взволнованная, она спросила у библиотекаря, дружившего с ней, не даст ли он ей конверт. Затем она заклеила письмо, написала адрес и с непокрытой головой отправилась опускать его. Когда она опустила письмо, мир поразил ее своей тишиной, бледностью и безграничностью.

Скребенский пришел на следующей неделе. Утром, приходя в колледж, она бежала к ящику с почтой, чтобы посмотреть, нет ли писем. То же продолжалось и в перерывах между лекциями. Если письмо приходило, она тихонько вытаскивала его быстрыми движениями, стараясь, чтобы оно не попалось никому на глаза, и убегала с ним через залу куда-нибудь подальше. Большей частью она читала письмо в ботанической лаборатории, где у нее был свой уголок.

Наконец, он пришел. Это было в назначенный день, в пятницу после обеда. Она с лихорадочной поспешностью работала с микроскопом, действуя быстро и сосредоточенно, но присутствуя своим вниманием только наполовину. Одновременно с этим она перебирала в мыслях вчерашние слова д-ра Франкстон, женщины, доктора физики в колледже.

— Серьезно, — говорила д-р Франкстон, — я совершенно не понимаю, почему мы должны вкладывать в жизнь особую таинственность. Мы, конечно, не можем постичь жизнь так, как постигаем электричество, но это вовсе не дает нам права говорить о чем-то специфическом, отличном от всего остального в мире. Вы думаете, есть разница? Разве жизнь не есть определенное сочетание химических и физических процессов того же рода и порядка, какие нам знакомы в науке? Я действительно не понимаю, откуда можем мы вообразить, что жизнь есть явление особого порядка, и что только она…

Речь закончилась выражением какого-то неопределенного сомнения и недоверия. Но само предположение? У электричества души нет, у тепла и света тоже. Была ли она сама безличной силой, или сочетанием этих сил, о которых она знала по науке? Она взглянула в микроскоп на свой срез. Он был дивным, она видела его деятельность. Но что руководит им? Если это было только определенное сочетание физических и химических процессов, то что объединяло их и для каких целей?

Внезапно на нее нашло просветление. Она сразу поняла, что это не ограниченная механическая энергия, тем более, что все жизненные процессы совершались не ради самоутверждения и самосохранения. Нет, каждое существо имело в себе часть бесконечного, его отдельное проявление. Быть единицей, быть самим по себе, вот что было высшим торжеством бесконечности.

Тихо сидела она в забытьи над микроскопом. Ее душа тянулась к новому миру, где ее ждал Скребенский. Она еще не могла идти к нему, но скоро, скоро она пойдет.

Занятия кончились, студенты заторопились. Ее тоже потянуло уйти, отойти поскорее от этого материального мира. Ей хотелось бежать навстречу Скребенскому, — единственной реальности.

Быстро собрала она материалы и инструменты и привела все в порядок. Она должна была бежать навстречу Скребенскому, спешить. Неизвестно, что именно она встретит, но так или иначе это будет началом нового мира, нельзя терять времени.

Стремительно и легко пошла она по коридору, взволнованная. Еще издали она увидела его и узнала с первого взгляда. Странным показался он ей. Он стоял с таким смущенным, скромным видом, как будто желал, по возможности, остаться для всех незаметным. Точно солнечный мороз засверкал в ее душе при виде его. Он был здесь, он — ключ к новому миру, он — его ядро и сердцевина.

Он заметил, как она быстрыми, гибкими движениями приближалась к нему с рассеянным лицом. Чем-то новым и неизвестным пахнуло от нее. Удивленный, взволнованный он ждал. Вокруг толпились студенты.

Подавая ему руку, она засмеялась растерянным, смущенным смехом. Он не смел взглянуть ей в глаза.

Потом она вышла на минутку, чтобы одеться. Они отправились вместе в город, как в былые времена ее школьничества, чтобы зайти куда-нибудь выпить чаю, и выбрали тот же маленький ресторан.

Она чувствовала в Скребенском большие перемены. Внешняя оболочка осталась все та же, но существо принадлежало совсем иному миру, чуждому ей. Казалось, они договорились о перемирии, и теперь встретились во время этого перемирия. Это сознание мелькнуло у нее в первую же минуту встречи. Они были врагами, всякое движение, всякое слово свидетельствовало об их полной отчужденности и обособленности.

Тем не менее она любовалась тонкими чертами его лица, смуглым цветом кожи, той физической силой и крепостью, которой дышало все его тело. Теперь он был мужчиной в полном смысле этого слова. Она думала, что это возмужание и есть причина их отчужденности. Юношей он был ей ближе, а мужчина, как она думала, должен обязательно таить в своем существе определенную холодность. И она на самом деле была. Он говорил, но его слова не находили отзвука в ее душе, и она, пытаясь поддержать разговор, никак не могла уловить и затронуть его существо. Он был таким уравновешенным, уверенным в себе, так спокойно и доверчиво беседовал с ней. Но душа его оставалась такою неуловимой, неясной, колеблющейся. Он казался ей каким-то сочетанием привычных действий и отношений. Живая, тонкая, многообразная сущность мужчины оставалась по-прежнему недоступна ей. Она ничего не знала о ней, она только чувствовала на себе его тяжелое, темное, сосредоточенное животное желание.

Неужели только это смутное, глухое желание привело его к ней? Это безнадежное упорство, эта ограниченность желания омрачали ее душу, в сердце закрадывалось холодное отчаяние. В чем он нуждался, чего он хотел? Его влечение имело такой низменный характер. Почему он не отдавался ей целиком? Что надо ему от нее? Что-то, чего не надо и называть. Испуганная, она содрогнулась.

И все-таки она сияла от возбуждения. Как мужчина, как особь другого пола, в своем подсознании он склонялся перед ней, предоставляя себя ее воле. Пламя пробежало по всему ее телу. Беспомощный, побежденный, он ждал у ее ног, он был в ее власти. От нее зависело принять или отвергнуть его. Если она оттолкнет, это будет для него смертью. И все это ощущалось только инстинктом, сознание этого не воспринимало.

— Сколько времени, — спросила она, — вы думаете пробыть в Англии?

— Точно не знаю, но не позже, чем до конца июля, я думаю.

Оба замолчали. Он приехал сюда на шесть месяцев, — впереди еще целых полгода! И он ждет. Она чувствовала, что закаляется, как сталь. В этой атмосфере расплавленного металла не было места ничему мягкому и человеческому.

Она быстро освоилась с положением.

— Вы получили назначение в Индию? — спросила она.

— Да, но я поеду туда только через полгода.

— И вас тянет туда?

— Мне кажется, да. Там есть многочисленное общество, много развлечений: охота, поля, верховая езда на хороших лошадях, и кроме того, масса работы, работы по горло.

Он все время беспрерывно оттеснял в сторону свою душу. Она ясно и отчетливо представляла его себе в Индии — представителем господствующего класса, захватившего в свои руки прежнюю старую цивилизацию, властителем и хозяином над более примитивной и неуклюжей культурой, чем его собственная. Он сам выбрал это. Он снова стремился стать аристократом, облеченным полномочиями и ответственностью, выделенным среди беспомощной, окружающей его серой массы. Будучи представителем правящего класса, он отдастся целиком осуществлению и проведению идеи о лучшем устройстве государства. В Индии будет много работы! Страна не хочет той цивилизации, носителем которой он является, она не желает ни его дорог, ни его мостов, ни того просвещения, часть которого он воплощал в себе. А он хочет ехать в Индию! Ей с ним не по пути.

Но она любила его, ей нравилось его тело, независимо от всех его взглядов и убеждений. И он тоже нуждался в ней. Он ждал ее решения, — решения, принятого давно, еще с первым его поцелуем. Он был ее возлюбленным, чем бы это ни кончилось. Ее воля, ее желание были такими же упорными и устойчивыми, в то время, как душа и сердце смолкли, лишившись своей свободы. Он ждал ее, и она принимала его. Ведь он к ней вернулся. Его лицо загорелось и оживилось, он взглянул на нее ласковым, близким взглядом золотисто-серых глаз. Разгораясь, вспыхивая, охваченный огнем, он казался ей величественным, царственным, как тигр. Искра пламени упала на нее и зажгла ответный огонь, разгоревшаяся, она сидела озаренная светом его лучей. Сердце и душа замкнулись, сникли, затаились в самую глубину существа. Она была свободна от них, она получит свое удовлетворение.

Гордая, радостная, сверкающая, она была цветком, достигшим полного расцвета. Теплота, исходившая от него, придавала ей все больше сил. Она гордилась красотой его форм, резко выделявшей его среди остальных присутствующих. Это как будто способствовало увеличению и ее прелести, и она чувствовала себя перед ним воплощением красоты и изящества всего человечества. Олицетворяя в себе нечто безмерное, общечеловеческое, мировое, как могла она быть единой, ограниченной индивидуальностью!

Восхищенная, восторженная, она не в силах была оторваться от него. Ее место рядом с ним, что может заставить ее отказаться от него?

Они вышли из кафе.

— У вас еще есть здесь какие-нибудь дела? — спросил он. — Может быть мы уйдем отсюда?

Был такой же темный, ветреный вечер, как в тот день в Мерше.

— Здесь нам нечего делать, — сказала она.

Это был ответ, которого он ждал и желал.

— Тогда давайте гулять, — предложил он. — Куда нам пойти?

— Пойдемте к реке, — робко промолвила она.

Через минуту они ехали в трамвае к Трентскому мосту. Она была так довольна. Мысль о прогулке по темным, пустым, душистым лугам вдоль полноводной реки приводила ее в восхищение. Темные воды, катящиеся в глубоком молчании необъятного мрака, возбуждали в ней чувство дикой, необузданной свободы и воли.

Они перешли через мост, сошли в луга и пошли в сторону от освещенной дороги. Тут, во тьме, он сейчас же взял ее за руку, и они тихо тронулись, медленно, неслышными шагами продвигаясь во мраке. Вдали за ними замирал город, оттуда долетали слабые отголоски, заглушаемые порывами ветра, шумевшими между деревьями и яростно и гулко гудевшими под мостом. Молча шли они вперед, сливаясь в едином шаге. Он прижимал ее к себе все крепче, тихо обволакивая излучавшейся страстью. Их души нашли свое созвучие в этой глубокой тьме. Тьма была их миром, их необъятной вселенной.

— Совсем, как тогда, прежде, — подумала она вслух.

Но это было совсем не так, как прежде. Никогда еще не было такого полного созвучия в их душах, никогда еще не объединялись они в единой мысли.

— Я знал, что вернусь, — тихо сказал он.

Она затрепетала.

— Вы всегда меня любили? — спросила она.

Прямота вопроса захватила его и на мгновение поглотила его целиком. Со всех сторон их обступала тьма.

— Я должен был вернуться к вам, — произнес он медленно. — Я ощущал и чувствовал вас всегда.

Она молчала, торжествуя, видя в этом судьбу.

— Я всегда любила вас, — сказала она наконец.

Он весь вспыхнул, пламя охватило его с новой силой. Он должен отдаться ей, он должен отдать себя целиком, до основания. Еще крепче притянул он ее к себе, они тронулись дальше.

Она внезапно остановилась, услышав звук голосов. Они были совсем близко от изгороди, пересекавшей луга.

— Это влюбленные, — сказал он ей мягко.

Возле изгороди она увидела темные фигуры и сильно изумилась тому, что здесь нашлись живые души.

— Только влюбленные гуляют здесь вечером, — заметил он.

Потом низким, глубоким, волнующимся голосом он стал ей рассказывать об Африке, о ее густой черной тьме, наводящей жестокий страх.

— Меня совсем не пугает тьма в Англии, — продолжал он, — это моя естественная среда, особенно с вами вместе. Но в Африке тьма кажется плотней и насквозь пропитанной ужасом — не боязнью чего-то определенного, а просто беспредельным ужасом. Там кажется, что тьма пахнет кровью. Чернокожие хорошо понимают это, и они поклоняются этой тьме. Одним схожа эта тьма с нашей: она вся дышит чувственностью.

Она затрепетала, прижимаясь к нему, для нее он был голосом из тьмы. Он продолжал ей рассказывать приглушенным голосом об Африке, навевая что-то страшное, что-то чрезвычайно чувственное, — рассказывать о неграх с их непосредственной, свободной страстью, заливающей все кругом. Капля за каплей вливал он в нее горячую, плодотворную страсть, сжигавшую его кровь. Странным, таинственным казался он ей. Мир тускнел, рассеивался, растворялся. Своим мягким, певучим, баюкающим голосом он сводил ее с ума. Он ждал ответа, он добивался полного понимания. А она дрожала и трепетала, почти страдая. Рассказ об Африке кончился, наступило молчание; в полном мраке шли они вдоль большой, широкой реки. Она чувствовала, что все ее нервы напряжены, она чувствовала, что все в ней дрожит, трепещет и переливается. Она с трудом могла двигаться, ощущая своим существом глубокий, трепещущий мрак, обступавший их все ближе со всех сторон.

Внезапно она повернулась к нему и обняла его руками, крепкими, как сталь.

— Любите вы меня? — воскликнула она, страдая, взволнованно.

— Да, — сказал он странным, обрывающимся голосом, непохожим на него. — Да, я люблю вас.

Его объятия казались ей объятиями живой, мощной тьмы, захватывающей ее в свою власть. Он обнимал ее так мягко, так невыразимо нежно, а она вся трепетала, как струна от прикосновений. Но он продолжал держать ее в своих объятиях, мягко и властно захватывая ее, как эта тьма, обволакивавшая их. Он поцеловал ее и она вся задрожала, точно что-то рушилось внутри нее. На мгновение душа загорелась ярким сознанием, пламя заколебалось, вспыхнуло последним светом и погасло. Стало темно. Тьма проникла в нее до глубины, она утратила волю к действию, она могла только воспринимать.

Он целовал ее мягкими, обволакивающими поцелуями, и она отвечала на них безраздельно. Душа, разум, — все померкло и скрылось. Как тьма сплетается с мраком, приникла она к нему, отдаваясь нежному потоку поцелуев. И прильнув к его губам, упиваясь ими, она слилась с ним в один поток.

Так стояли они, отдавшись безграничному, неисчерпаемому поцелую, торжествующему над ними, подчиняющему их себе, связующему их в единое ядро, в источник будущего плодородия.

Это было блаженством. Огни вспыхнули, угасли, свет сознания померк, надвинулась беспредельная тьма, глубочайшее, невыразимое удовлетворение.

Они наслаждались этим не терявшим силы поцелуем, беря и отдавая его беспрерывно и все-таки не исчерпывая его до конца. Кровь билась в них одним пульсом, переливалась одним потоком. Пока, наконец, забытье, дремота не охватили их; но сквозь дремоту мелькнул огонек сознания. Урсула вдруг отчетливо поняла, что вокруг ночь, течет и плещется река, качаются деревья под порывами налетающего ветра.

Она оставалась так же близко к нему, бережно сохраняя его объятия, но сознание пробуждалось в ней все ярче. Она вспомнила, что пора спешить на поезд. Но ей не хотелось отрываться от него. Наконец, они совсем пришли в себя и тронулись в путь. Тьма отходила. Впереди виднелись решетчатые перила моста, отблеск фонарей на волнах реки, и освещенная часть города.

Но их тела сохраняли ощущение тепла, мягкости и тьмы, и не отзывались на показавшийся свет. Они чувствовали себя полными гордого превосходства.

«Глупый свет, — думала про себя Урсула, полная неостывшей дерзкой чувственности, — глупый, искусственный, напыщенной город, рассеивающий свой свет. У него нет реального, действительного существования. Он остается поверх тьмы, как радужная нефть плавает на поверхности воды. И что он из себя представляет? — Ничто, ничто!»

То же ощущение и впечатление сохранилось у нее в трамвае и в поезде. Люди казались ей просто маленькими букашками, разлетавшимися во все стороны. Они как бы представляли из себя отдельные стремительные волны, слепо двигающиеся вперед, побуждаемые однородным желанием. Весь их разговор, все их поведение было сплошным стыдом, это были неестественные существа, искусственно изготовленные творения.

В течение ближайших недель она все время двигалась с сияющим лицом, с расширенными глазами, с насмешливой полуулыбкой над всей окружающей человеческой жизнью. Казалось, ее лицо говорило: «Вы, тусклые граждане, что вы из себя представляете? Вы одели волка в овечью шкуру, вы испортили первобытную тьму и вплели в нее невежество своим социальным механизмом».

Она оставалась полна чувственного подсознания, смеясь над искусственным освещением человеческой тьмы. «Они присваивают себе разные внутренние облики, как платья и костюмы, — думала она про себя, разглядывая с пренебрежением застывших в своей форме людей. — Они полагают, что лучше быть профессорами и служащими, чем дикими существами в плодородном царстве тьмы и мрака. Как вы думаете, кто вы такой? — обращалась она в своей душе к профессору, сидевшему напротив, — вы думаете, что вы что-то особенное, раз вы сидите в этом своем одеянии перед слушателями? Вы — затаившееся кровожадное создание с глазами, сверкающими из первобытной тьмы, стремящееся учуять добычу. Вот что вы представляете собой, хотя никто этому не поверит, и вы сами не можете допустить этой мысли». Ее душа смеялась над всеми этими претензиями. Она чувствовала в себе могучую силу крови, она коснулась источника плодородия, у нее был партнер, дополнявший ее, был соучастник обладания большими богатствами. У нее было все, ей больше не надо было ничего.

С внешней стороны она соблюдала все прежние формы, одевалась, следила за собой, посещала лекции, делала заметки в тетради, но все это было поверх ее души и мысли, внешний мир перестал ее интересовать.

Скребенский остановился на все это время в Ноттингаме. Он ощущал здесь большую свободу. Он никого не знал, ни с кем не должен был поддерживать связи. Все кругом было для него калейдоскопом, который он мог спокойно рассматривать. Ему также вся окружающая жизнь казалась чем-то искусственным, недостойным существования. Профессора, духовные лица, политические ораторы, передовые женщины, — все это заставляло его в душе смеяться едким смехом. Все это — марионетки, деревянные куклы, облеченные в различные костюмы.

Он был глубоко счастлив, оставаясь один. Он всячески избегал общества, чувствуя большое внутреннее богатство Все, что он делал, доставляло ему чувственное наслаждение, — езда на лошади, прогулка, лежание на солнце, даже бутылка вина в ресторане. Ни людей, ни разговоров он не желал. Ему хватало самого себя и того удовлетворения, которое он находил в самых простых поступках и действиях. Кругом него была плодородная, необъятная тьма, которой он всецело наслаждался. В людях-марионетках, с деревянными их голосами, он не нуждался.

С Урсулой он встречался ежедневно. Иногда вместо послеобеденных лекций она отправлялась с ним на прогулку. Они брали автомобиль и ехали за город. А там оставляли его на дороге и уходили бродить в лес. Он еще не владел ею. Инстинктивно они во всяком поцелуе, во всяком объятии, во всякой, даже и самой тесной, близости не доходили до грани, зная, что придет момент, когда она исчезнет сама. Тогда они целиком погрузятся в источник наслаждения и созидания.

Она пригласила его домой, и он неделю пробыл в Бельдовере. Ей нравилось видеть его в своем доме. Он подходил к атмосфере семьи, члены которой всегда таили в себе первобытную тьму и, приходя домой, сбрасывали принятые личины, чтобы дремать и греться на солнышке.

Его встретили ласково, и он скоро освоился, отвечая на все дружелюбной усмешкой.

Но Урсула чувствовала, что эта внутренняя домашняя свобода не относилась к ней. Если бы родители поняли ее отношения со Скребенским, они, в особенности отец, пришли бы в настоящее бешенство. И она держала себя с ним, как девушка, за которой ухаживают. Вместе с тем чувство протеста против социальных условностей крепло в ней все сильнее.

Весь день проводила она в ожидании его поцелуя, и принимала его с восторгом и со стыдом. И ждала она этого поцелуя почти сознательно. Он тоже ждал, но у него это ожидание скрывалось в более смутной форме. И всякий раз, когда наставало это время, у него в душе возникало смутное предчувствие своего уничтожения.

Наконец настал день полного завершения. Был опять темный, тревожный, ветреный вечер. Они шли по тропинке к Бельдоверу, спускаясь к лощине. Их поцелуи закончились, они достигли грани, где тьма грозила поглотить их совсем. В глубоком молчании шли они рядом.

Тропинка вела к лощине полной глубокой, непроницаемой тьмы. Сбоку мелькали огоньки станции, ветер издали доносил глухой шум паровоза и лязг вагонов, напротив на холме светился отдельными огнями Бельдовер, справа вдоль линии вспыхивали доменные печи. Подходя к лощине, они замедлили шаги. Скоро из тьмы они выйдут на свет, — они почти боялись этого. Полноты и удовлетворения в душе еще не было, то были два трепещущих, колеблющихся создания; они свернули в сторону и пошли тихо по краю перелеска, глядя на мелькающие впереди огоньки, на искусственный блеск города. Они не могли вернуться назад в мир — это было немыслимо.

Бредя по краю перелеска, они дошли до большого дуба у тропинки. Ветер яростно трепал его вершину, и неукротимый, гордый ствол трепетал под его напором.

— Сядемте здесь, — сказал он.

В этом бушующем кругу, почти не видя в темноте могучего дерева, служившего им приютом, они лежали, глядя на дальние огоньки, на пролетевший локомотив с вагонами, рассыпавший по своему пути поток огненных искр.

Потом он повернулся и поцеловал ее, а она ждала его, вся охваченная и проникнутая могучим трепетом ночной тьмы. Она хотела тех мук, которые ждали ее, она жаждала того страдания, которое предстояло ей. Мужчина, — что такое представлял он из себя? Могучую, темную, трепетную силу, объявшую ее. И как ветер в глухую ночь уносится далеко вперед во мрак, так и она унеслась в первобытную тьму, погрузилась в нескончаемый источник жизни — она вступила в безбрежную долину вечного бессмертия.

Она встала с особым ощущением свободы и силы. Стыда не было — чего стыдиться? Мужчина, бывший с ней, шел теперь рядом. Где они были вместе с ним, она не могла бы сказать. Но теперь она чувствовала, что она преобразилась. Она запечатлела в себе часть того вечного и неизменного, к чему она прикоснулась.

До мнения мира, искусственного света ей не было никакого дела. Она спокойно вошла в освещенный город, спокойно встретила взгляды родителей. Обычная будничная жизнь текла тем же порядком.

Но внутри она чувствовала особую силу и уверенность. Никогда еще не ощущала она себя так полно и так обособленно. Она не допускала мысли, что кто-нибудь, даже Скребенский, как член этого внешнего мира, мог иметь что-нибудь общее, мог как-нибудь касаться ее вечного, неизменного Я. Она была близка с ним не как со Скребенским, но как с тем неопределенным, незамкнутым в определенную оболочку человеком, который был с ней тогда. Сила и уверенность внушали ей чувство превосходства над всем этим миром.

Свои занятия в колледже она продолжала обычным порядком. Факт близости со Скребенским имел для нее такое могущественное значение, так занимал ее душу, что все остальное казалось призрачным, как во сне. По утрам она ходила и присутствовала на лекциях, цветущая красотой, отстраняясь от всех остальных.

Завтракала она с ним в гостинице, и все вечера они проводили вместе или у него в комнате, или за городом. Дома она объясняла свое отсутствие усиленными вечерними занятиями перед экзаменом, но на самом деле совсем забросила учение.

Они оба испытывали глубокое, спокойное счастье. Завершение близости привело их к такому взаимному подчинению, что на самом деле они чувствовали большую свободу и независимость.

По мере того, как дни шли за днями, они все сильнее ощущали потребность быть вместе, им не хватало выпадавшего на их долю времени.

Приближались пасхальные каникулы. На эти дни они решили уехать куда-нибудь вместе. Вернутся они назад или нет, — этому они не придавали значения, не считаясь теперь с обыденной действительностью.

— Я думаю, нам надо было бы пожениться, — сказал он однажды задумчиво.

Тот мир, в котором она вращалась, был полон такой глубины и такой свободы! Сделать их близость гласной, значило отнести ее в ряд тех вещей, которые сводили к пустоте и ничтожеству, тех вещей, от которых он совсем отвык. Если он женится, он должен будет надеть на себя определенную общественную личину. При одной мысли о соприкосновении с обществом он становился рассеянным и неуверенным в себе. Если она станет его женой перед обществом, она будет частью, одним из сочетаний этой жизненной действительности, и что общего будет тогда иметь с ней его подсознательная жизнь? Определенно признанная обществом жена есть символ чего-то материального. А она как раз представляла живой контраст всей этой условной материальной жизни, единственную ценность для него. Вся условная жизнь была для них ложью, и сливая свои жизни вместе, в одном могучем потоке, они оживляли ту мертвенную оболочку, в которой им приходилось вращаться.

Он смотрел на ее задумчивое лицо, отражавшее недоумение.

— Я не думаю, чтобы мне надо было выхолить за вас замуж, — ответила она, наконец, сдвинув брови.

Это его отчасти задело.

— Почему же? — спросил он.

— Давайте подумаем об этом после, — предложила она.

Ему стало досадно.

— Да, но ведь ваше положение сейчас отчасти двусмысленное, не настоящее.

— Вы думаете? — воскликнула она, вся вспыхнув.

Она думала, что этим разговор и закончится, но он вернулся к нему, — создавшееся положение не удовлетворяло его.

— Почему же, — спросил он, — почему, собственно, вы не хотите выйти за меня замуж?

— Мне не хочется иметь общения ни с кем решительно. Меня вполне удовлетворяет подобное положение. Я потом скажу вам, хочу ли я вообще выходить за вас замуж.

— Хорошо, — последовал короткий ответ.

Ему приятнее было бы не решать этого вопроса окончательно, и переложить ответственность на нее.

Они заговорили о пасхальных каникулах. Она хотела испытать полную, глубокую радость.

Они поселились в Лондоне, в Пиккадилли. Себя она выдавала за его жену. В отдаленном бедном квартале они приобрели в лавочке обручальное кольцо — за шиллинг.

Ощущение было великолепное. Казалось, весь мир был к их услугам. Сквозившие в их отношениях радость и довольство производили сильное впечатление на окружающих.

Как-то она с насмешливой учтивостью назвала Скребенского «Monsieur le baron», с тех пор этот титул утвердился за ним окончательно. Он был инженером в армии, они только что поженились и уезжают в Индию.

Таков был романтический ореол, создавшийся вокруг них. Она совершенно поддалась впечатлению, что она молодая жена титулованного мужа, что они действительно накануне отъезда в Индию. Такая внешняя общественная обстановка чрезвычайно льстила ей, но самым существенным было то, что как мужчина и женщина они жили вдвоем полной, неограниченной, ничем нестесненной жизнью.

Дни летели быстро, принося им глубокое удовлетворение. В их распоряжении было три недели. Все время они чувствовали свою личную жизнь центром и главной ценностью, остальное только дополняло ее.

К деньгам они относились беспечно, хотя и не делали никаких чрезвычайных затрат. Правда, он удивился, когда оказалось, что в течение нескольких дней он успел истратить двадцать фунтов, но его раздражала не трата сама по себе, а необходимость идти в банк. Деньги, как деньги, перестали для них существовать.

Обедали и ужинали они у себя в комнате, где чувствовали себя вольнее и можно было оставаться в непринужденных костюмах.

Часто на утренней заре они выходили на балкон и любовались на тихий мир, на время забывшийся мирным сном, чтобы затем вернуться опять к своей шумной, хлопотливой жизненной сутолоке.

Перед тем как ложиться спать, они всегда принимали ванну, оставляя дверь в ванную комнату открытой, так что пар, выходивший оттуда, заставлял запотевать зеркало, висевшее на стене. Она всегда была в постели первая и оттуда, пока он мылся, наблюдала за его быстрыми движениями, за отблеском электрического света на его влажной коже. Потом он выходил из ванны, с мокрыми, приглаженными надо лбом, волосами и вытирал лицо. Она любовалась его гибким и стройным телом, казавшимся ей настолько совершенным по форме, что в нем нельзя было ничего ни прибавить, ни убавить. Темные волосы, покрывавшие его кожу, были такими легкими, пушистыми, порозовевшее тело так красиво выделялось на белом фоне ванной.

Он видел ее смуглое, ласковое, разгоревшееся лицо, наблюдавшее за ним с подушки, вернее сказать не видел, а чувствовал. Но они жили теперь такой слитной жизнью, так объединились в одно существо, не чувствуя разделяющей грани, что ему казалось, будто он смотрит сам на себя. Их сердца теперь бились единым пульсом, глаза смотрели одним взглядом. Потом он шел и надевал пижаму. Какой особенной радостью было оказаться возле нее. Она обнимала его и вдыхала аромат теплой, мягкой кожи.

— Благоухание, — говорила она.

— Мыло, — возражал он.

— Мыло, — повторяла она, взглядывая на него веселыми глазами. И оба громко смеялись.

Вскоре они засыпали и спали до полудня, одним общим сном, тесно обнявшись друг с другом. Просыпаясь, они опять ощущали всю полноту своего счастья, они одни обитали в мире действительности. Все другие существа жили в иных, более низменных сферах.

Они могли делать все, что им хотелось. Их навещали несколько друзей Скребенского и Доротея, у которой они числилась в гостях. Друзья Скребенского, молодые студенты Оксфордского университета, именовали ее с большой простотой и естественностью миссис Скребенская, проявляя к ней большое уважение.

Их отношения заставляли ее подумать, что в старом мире она сохранила себе такое же место, как в новом, совсем забывая, что она находится за пределами старого мира. Ей казалось, что она сумела подчинить его обаянию своей новой действительности, нового реального мира. Так оно и было.

Так проводили они дни, казавшиеся им глубоко богатыми и разнообразными. Они беспрерывно открывали друг в друге что-нибудь новое, неведомое. Всякое движение, всякий шаг одного из них был каким-то неожиданным познанием для другого. Они не нуждались в развлечениях внешнего мира и даже редко бывали в театре. Большую часть времени они проводили в Пиккадилли, наверху, в своей комнате возле спальни с раскрытыми настежь окнами и распахнутой дверью на балкон, куда они выходили посмотреть на парк, или кинуть взгляд на уличное движение внизу.

Наконец, в один вечер, глядя на солнечный закат, она почувствовала непреодолимое желание уехать, уехать моментально, куда бы то ни было. Два часа спустя они были на Черинг-Кросс, в ожидании поезда, идущего на Париж. Париж был выбран по его указанию, ей направление было безразлично, так как главная радость заключалась в самом отъезде. Несколько дней спустя она радовалась всему новому, что открывал ей Париж.

Потом, побуждаемая тем же желанием новизны, она решила на обратном пути заехать в Руан. Инстинктивно он опасался этого города, но она упорно настаивала. Казалось, она хотела проверить себя впечатлением от Руана.

С самых первых минут в Руане он почувствовал на себе холодное дыхание смерти, — Урсула испугала его; ему чудилось, что она покидает его. Она больше не нуждалась в нем, она увлеклась тем, что не имело ничего общего с ним. Улицы старинной постройки, собор, отпечаток старины на всем, удивительная, глубокая тишина этого города, все захватывало ее и отдаляло от него. Она устремилась к тому, что как будто было забыто ею, но в чем она продолжала нуждаться.

Теперь центром ее внутренней жизни стал массивный каменный собор, спокойно высившийся здесь, не зная ни перемен и разрушения, ни разочарований и отрицаний. Он был так величественен в своем постоянном, неизменном, мощном виде.

Она начала жить отдельной жизнью, но ни он, ни она не заметили этого сразу. Только одно испытал он в Руане впервые, — смертельный страх, острое мучительное предчувствие гибели, к которой они приближались. Такое же первое предостережение ощутила и она, тяжелое, безнадежное чувство зашевелилось в глубине ее души. Ей казалось, что временами она близка к апатии и полному отчаянию.

Они вернулись в Лондон. У них было еще два дня. Он так боялся ее отъезда, что потерял последний покой и стал совсем больным. Она же чувствовала неизбежность судьбы, что придавало ей большее спокойствие. Будь что будет. Пока она оставалась с ним рядом, он все-таки продолжал сохранять внешнее оживление, но проводив ее и сев на обратном пути в трамвай, сразу же почувствовал острый, холодный ужас.

Вагон ему показался пустынным, унылым; здания, мимо которых так недавно они проезжали, выглядели безжизненными и мертвыми. Сухая, бесплодная пустыня открывалась со всех сторон. Где же тот яркий, радостный мир, принадлежавший ему по праву? Как случилось, что он выброшен в эту пустыню из своего прибежища?

Он чувствовал, что сходит с ума. Эти кирпичные здания, этот вагон, эти серые, безличные люди по улицам наводили на него такой ужас, что он шатался, шатался как пьяный, не видя перед собой ничего. Он окончательно терял разум. Последнее время он обитал с нею в таком уютном, приветливом, живом мире, где все дышало неизмеримым богатством. Теперь он остался один в окружении суровом и мертвенно тусклом, среди безжизненных строений, суетного движения и призрачных фигур. Жизнь угасла, покрылась пеплом и золой, а поверх нее копошилась и суетилась ненужная, бесплодная деятельность, напоминающая сухой звук падающего шлака.

Теряя голову, утрачивая ощущение своей личности, отправился он в свой клуб, и в оцепенении сидел там за стаканом виски. Ему казалось, что он сам стал такой же мертвенной оболочкой, сохраняющей механическую способность разговора и движений, таким же призрачным, неживым существом, каких мы обычно называем на своем мертвенном языке людьми. Эта внутренняя раздвоенность отчаяния угнетала его. Он чувствовал, что близок к гибели.

Так, утратив ощущение жизни, проходил он от завтрака до чая. Лицо его окаменело, потеряло всякое выражение и окраску, жизнь стала простым сочетанием механических движений. Как мог он остаться таким тусклым, безжизненным? Он написал ей письмо.

«Я думаю, что нам давно надо было бы пожениться. С отъездом в Индию мое жалованье увеличится, и мы вполне сможем на него существовать. Если же вы не хотите ехать в Индию, я, вероятно, смогу остаться и в Англии. Но мне кажется, вам понравится в Индии. Вы можете там ездить верхом и вы хорошо познакомитесь со всем окружающим. Если же вы хотите обязательно держать экзамены на бакалавра, мы можем пожениться немедленно после их окончания. Я напишу вашему отцу, как только вы меня известите, что…»

Он продолжал, как будто бы уже получив ее согласие. Если бы только он мог остаться с нею! Все его желания сосредоточились на браке с Урсулой. Он желал только быть уверенным в этой женщине. И вместе с тем он чувствовал такую полную безнадежность, холод и отчаяние. Ничто его не трогало, ничто не находило отзвука в его душе.

Казалось, его жизнь замерла. Душа угасла, все существо стало бесплодным. Он стал похож на призрачную телесную оболочку, у которой отняли жизнь. Прежняя полнота существования исчезла, он казался поврежденным обломком. День за днем ему становилось все хуже. Ощущение утраты жизни все усиливалось.

Он бродил и слонялся повсюду. Но ощущение внутренней пустоты не покидало его ни на одно мгновение. Ни мыслей, ни чувств, ни желаний не было в нем. Все попытки оживить себя соприкосновением с людьми остались тщетными, он неизменно наталкивался на ту же пустоту. Люди оказывались для него только различными перестановками давно известных величин.

Ни друзья, ни приятели не могли ему помочь. Их внешняя жизненность только способствовала усилению сознания его ужаса и несостоятельности. Он чувствовал себя счастливым только тогда, когда пил и стал много пить. Тогда ему казалось, что он обращается в легкое, воздушное облако, плавно двигающееся по небу. Он весь растворялся, делался мягким, чувствовал себя пронизанным сиянием, видел, что все окружающее принимает розовый отблеск, разгорающийся все сильней. Кругом было все так хорошо, хорошо… Настолько хорошо, что хотелось петь.

Урсула вернулась в Бельдовер еще более углубившаяся в себя и с определенным решением. Она отчетливо поняла, что любит Скребенского, но кроме этой любви она ни на что другое не была согласна.

Она прочла его длинное настойчивое письмо об их браке и отъезде в Индию без малейшего отзвука в душе. Она совсем не придавала значения тому, что он писал о браке, ей это было чуждо. Ей казалось, что в большей части письма он говорит бессмыслицу, она ответила ему легким, веселым письмом. Длинных писем она не писала.

«Индия звучит так мило! Я очень хорошо представляю себя на слоне, шествующем по тропинке среди услужливых туземцев. Но я не знаю, согласится ли отец отпустить меня. Это мы увидим.

Я вспоминаю те милые времена, которые мы провели с вами вместе, но мне кажется, что под конец вы любили меня меньше, — не правда ли? Когда мы уезжали из Парижа, я вам не нравилась. А почему?

Я вас очень люблю. Я люблю ваше тело. Оно такое красивое, совершенное. Я очень рада, что вы не ходите обнаженным, потому что все женщины влюбились бы в вас. Я ревную ваше тело, потому что я так люблю его».

Это письмо более или менее удовлетворило его. Но еще многие дни бродил он, как безжизненная тень.

Он не мог вернуться в Ноттингам до конца апреля, и уговорил ее поехать с ним на несколько дней в дом одного знакомого близ Оксфорда. В это время они были уже помолвлены. Он написал ее отцу и их будущее было определено. Она очень гордилась тем изумрудным кольцом, которое он ей привез. В отношении домашних к ней чувствовалась большая отчужденность, как будто она уже покинула их, как будто уже пришло время расставания.

На три дня она уехала с ним за город близ Оксфорда. Это было великолепно, она чувствовала себя очень счастливой. Но самым ярким для нее осталось воспоминание о том утре, когда проведя с ней всю ночь, он ненадолго ушел утром в свою комнату. Тут она испытала огромное наслаждение от своего одиночества.

Подняв жалюзи, она увидела в саду сливовые деревья в полном цвету, сверкающие своей белизной под лучами яркого солнца. Как это было хорошо! Она поспешно оделась и проскользнула в сад, стараясь не попасться никому на глаза. Цветущие деревья казались ей окруженными серебристым сиянием, когда она переводила взгляд с них на голубое небо. Ветерок разносил тонкий аромат, слышалось легкое жужжание пчел, утро было свежее и бодрящее. Звук гонга к завтраку заставил ее вернуться домой.

— Где вы были? — спросил он ее.

— Я гуляла в саду среди цветущих деревьев, — ответила она с сияющим лицом, — там так хорошо.

Тревога охватила душу Скребенского. Она не нуждалась в том, чтобы он бы там с нею вместе.

Вечером светила луна, цветущие деревья казались еще прекраснее.

Они пошли поглядеть на них. Стоя с ним рядом, она глядела, как лунный свет играл на его лице, казавшемся серебряным, и как его взгляд сделался непроницаемым. Он нравился ей в таком спокойном состоянии. Когда они вернулись, она стала жаловаться на усталость и быстро ушла спать.

— Приходите ко мне поскорее, — прошептала она, наклоняясь к нему, чтобы распроститься с ним официальным поцелуем.

Взволнованный, напряженный, ждал он того момента, когда мог прийти к ней.

Она стала собственницей его тела, и наслаждалась им со всем восторгом и безграничностью полного властителя. Он же стал бояться ее тела. Он так бесконечно жаждал его и не мог им насытиться. Но что-то внутри предостерегало его от этой восхитительной близости, от этого тесного, захватывающего объятия. Чего-то он опасался, может быть предчувствуя саморазрушение, отречение от своего Я. И все-таки упорно и неизменно стремился к ней.

Эта тяга была всепоглощающей. Это было сильнее здравого смысла, сильнее инстинкта самосохранения.

Ее последние экзамены были назначены на середину лета. Она настаивала на том, чтобы держать их, несмотря на то, что последние месяцы она совсем забросила занятия. Он поддерживал ее желание держать экзамен на бакалавра, думая, что это даст ей определенное удовлетворение. Втайне он надеялся, что она не выдержит, и это заставит ее крепче держаться за него.

— Вам было бы приятнее жить в Индии или в Англии после того, как мы поженимся? — спросил он ее.

— Пожалуй, в Индии, — беспечно сказала она, не задумываясь над своими словами. Такое отношение раздражало его.

В другой раз она заметила с горячностью:

— Я рада буду уехать из Англии. Здесь все имеет такой жалкий, скудный вид, все так бездушно — я ненавижу демократию.

Он всегда раздражался, слыша от нее такие разговоры, он и сам не понимал почему. Во всяком случае, он не выносил, когда она нападала на что-нибудь; ему казалось, что она нападает на него.

— Что вы подразумеваете под этим? — враждебно обратился он к ней, — за что вы ненавидите демократию?

— Только алчные, тупые люди могут видеть завершение всего в демократии, потому что в таких условиях им легче выдвинуться. Только дегенеративные расы стремятся к демократии.

— Что же вы в таком случае предпочитаете — аристократию? — спросил он, втайне взволнованный.

Он всегда чувствовал, что имеет все права принадлежать к правящей аристократии. Но слышать, как она защищает его класс, доставляло ему своеобразное удовольствие.

— Да, я предпочитаю аристократию, — громко ответила она, — и всегда предпочту аристократа по рождению, нежели денежного аристократа. Кто является аристократом теперь, — в чьи руки отдана власть? В руки тех, кто имеет деньги и мозги, приспособленные для добывания этих денег. Имеют ли они что-нибудь еще, кроме этого, это не интересует никого, но их разум должен быть приспособлен к наживе, потому что и правят они во имя денег.

— Правительство выбирается народом, возразил он.

— Это мне очень хорошо известно. Но из кого состоит этот народ? Это все те же люди, движимые только денежными интересами. Мне ненавистно, что равным мне является тот, у кого столько же денег, сколько и у меня. Я знаю, что я лучше, чем все они, и я ненавижу их. Они не могут быть мне равными. Я ненавижу равенство, основанное на деньгах, это унизительное равенство!

Ее глаза сверкали, он чувствовал, что она стремится уничтожить его. В нем вспыхнул гнев против нее, он будет бороться с ней за свое существование. Слепое упрямство охватило его.

— Я не забочусь о деньгах, — сказал он, — но я не намерен совать свою руку в огонь, я слишком боюсь за свой палец.

— Что мне за дело до вашего пальца! — закричала она страстно. — Хороши вы с вашими пальцами и вашим отъездом в Индию для того только, чтобы быть там кем-то. Ваш отъезд в Индию просто-напросто уловка.

— То есть какая уловка? — спросил он, бледнея от гнева и злобы.

— Вы думаете, что индусы гораздо проще, чем мы, и вы сможете наслаждаться своим существованием среди них в качестве властителя, — сказала она. — И вы будете чувствовать себя справедливым, управляя ими для их собственного блага. Кто дал вам право навязывать им свою справедливость? И чем ваше правление лучше? От него несет трупным запахом, разложением, ваше управление будет заключаться в том, чтобы заниматься там такими же безжизненными вещами и видеть в них тот же смысл, как и здесь.

— Я совсем не чувствую себя справедливым, — сказал он.

— Тогда, что же вы чувствуете? Это все так ничтожно, что вы чувствуете, и чего вы не чувствуете.

— А каковы ваши чувства, — спросил он, — разве вы не считаете себя в душе правой?

— Да, считаю и, главным образом потому, что я против вас, и против вашего старого, безжизненного мира.

Казалось, последними словами она хотела уничтожить тот лозунг, которого он держался. Он почувствовал, что у него вырвана основа его убеждений, что многое потеряло цену в его глазах. Жестокая слабость охватила его, он не мог двинуться с места, не мог шевельнуться. Отчаянная беспомощность, сознание омертвения души почти лишали его рассудка.

Даже здесь, рядом с ней, чувство утраты жизни овладело им с новою силой, как будто в нем остался один остов, а вся внутренняя жизнь замерла и угасла. Мысль, чувство, ощущение исчезли, — остался мертвый механизм жизни.

Он чувствовал к ней ненависть, насколько он был способен в таком состоянии на это чувство. В душе он изыскивал способы как заставить ее уважать себя, — она его не уважала. Он отошел от нее, перестал писать; стал ухаживать за другими женщинами, и даже за Гудрун. Это привело ее в большое неистовство. Она всегда жестоко ревновала его тело. Гневно напала она на него, упрекая в том, что, не умея дать внутреннего удовлетворения одной женщине, он гоняется за другими.

— Разве вы не удовлетворены мною? — спросил он, побелев, как полотно.

— Нет, — резко ответила она. — Только первую неделю в Лондоне я видела в вас то, что хотела. С тех пор этого нет. Я никогда не нахожу в вас удовлетворения. Что значит для меня одно обладание? — пожав плечами она отвернулась с холодным, равнодушным выражением лица, ясно показывающим, как мало стоит он для нее. Это вызвало в нем желание убить ее на месте.

Доведя его до грани сумасшествия и видя, что глаза его полны безумного страдания, она чувствовала прилив острой боли и жалости, и в ней вспыхивала любовь к нему. Ей так хотелось любить его. Это желание было в ней сильнее жизни и смерти.

И в такие моменты, когда он бывал уничтожен ею до самого основания, когда вся его учтивая, любезная манера обращения, вся его будничная, обычная оболочка бывала совершенно разрушена и оставалась только первобытная натура человека во всей его наготе, без прикрас, полная страдания и мучений, ее страстное желание любить обращалось в любовь, она брала его, и они оба погружались в могучий поток страсти, где он мог дать ей полное удовлетворение.

Но это всегда содержало в себе зародыш гибели. Каждый раз подобное сближение вызывало в ней еще более мучительную тоску по нему или, вернее, по тому, чего она искала и никогда не находила в нем, и она чувствовала, что безнадежность овладевает ею с еще большею силой. А он каждый раз после этого сознавал, что его зависимость от нее растет с безумной силой, и его мечта стать сильным и подчинить ее своей воле, теряет всякую возможность осуществления. Он все более начинал чувствовать себя дополнением к ней. Но он любил себя и это рождало в нем протест, смутное желание избавления от ее власти.

Наступил Троицын день, приходившийся перед самыми экзаменами. Она имела несколько дней передышки, и они воспользовались приглашением Доротеи, унаследовавшей от отца маленькое поместье в Суссенсе.

Ее коттедж находился у самых дюн. Здесь они могли проводить время, как им хотелось. Урсула все время мечтала добраться до вершины дюн по белеющей узкой тропинке, поднимавшейся серпантином наверх. И однажды они отправились.

С вершины дюн она увидела за несколько миль Чаннел, волнующееся, переливающееся под лучами солнца море, чуть видневшийся вдали остров Уайта, блестевшую реку, катившуюся по узорчатой долине к морю, а кругом расстилались высокие, сверкающие, однообразные пески дюн, раскинувшихся под жгучими, палящими лучами солнца и только кое-где прикрытых мелкорослым кустарником — единственной преградой между ними и переменчивым небом.

По эту сторону виднелись деревни, леса и храбро пробирающийся вперед поезд, быстро мчавшийся с самым важным видом, выпуская струйки белого пара, по заливным лугам, в прорыв между дюнами, и кажущийся таким маленьким. Как он, однако, ни мал, благодаря своей отчаянной храбрости он успевает пробраться во все уголки земли, добиваясь того, чтобы не осталось места, где бы он не побывал. И все-таки, разве дюны, величественные в своем равнодушии ко всему, тянущиеся всем своим телом к солнцу, впитывающие своей золотистой кожей и морской ветер, и лучи солнца, и влагу утреннего тумана, разве они не прекрасны? Слепое, безграничное, отчаянное мужество этого поезда, пробирающегося через высокие дюны к сверкающему морю, мчащегося с такой быстротой и решимостью, захватывало ее до слез. Куда он мчится? Он спешит, он движется, он стремится вперед. Без цели, без определенной задачи, но так безостановочно вперед, так упорно! Сидя здесь на холмах, возникших еще в доисторические времена, она плакала, слезы беспрерывно катились по ее лицу. Поезд такой жалкий, такой невзрачный, сумел прорыть всю землю, пробраться всюду.

И она ложилась, припадая лицом к дюнам, бывшим в постоянном общении с раскинувшимся над ними небом. Ей страстно хотелось лежать здесь вечно, чтобы крепнуть под ласкою неба, чтобы отдаться всем телом во власть солнца и ветра.

Но надо было спускаться вниз, и, глядя на испещеренную, неровную поверхность земли, с ее селениями, дымом, неутомимой энергией, она чувствовала, как близорук и бессмысленен этот поезд, мчащийся неизвестно куда, как ужасающе ничтожны селения, какой тупостью и ограниченностью веет от их суеты.

Растерянный, недоумевающий, Скребенский шел за ней следом, совершенно не сознавая, где он, и какое отношение он имеет к ней. Вся ее страсть и привязанность сосредоточилась на дюнах, ей тяжело было спускаться вниз, к людям. Там наверху была свобода и восторг.

Она не захотела ласки в стенах дома. По ее словам она ненавидела теперь дома и в особенности постели. В его приходе к ней в постель было что-то отталкивающее. Это побудило ее провести ночь в дюнах вместе с ним. Была середина лета, дни были долгими. После половины одиннадцатого, когда кругом начала густеть синева сумерек, они, забрав свои плащи, вскарабкались по тропинке на гребень дюны.

Оттуда были видны только сверкающие звезды, земля внизу утопала во тьме. Она была так рада остаться среди звезд. Правда, вдали кое-где чуть мерцали желтые, бледные огоньки, но они были так далеко, что не могли помешать ей. Близость звезд давала ей особое ощущение свободы.

Они побежали по мягкой, безлунной почве и бежали почти милю, обвеваемые мягким дыханием ветра, нагие, неприкрытые ничем, как обнаженные дюны. Обутая в сандалии, она бежала быстро, ее распущенные волосы развевались сзади по плечам. У выкопанного пруда они остановились. Она легкими шагами вошла в воду, стараясь ухватить руками ярко отражавшиеся звезды.

Потом внезапно она повернулась, вышла, и снова пустилась бежать. Он последовал за ней, но только для нового страдания. Почувствовав испуг, она укрылась за ним, она воспользовалась им. Она взяла его, но крепко обнимая, прильнув к его телу вплотную, глядела широко раскрытыми глазами на звезды, как будто не он, а звезды покоились с нею рядом, не он, а она разгадали непроницаемые глубины ее существа.

Стало светать. Они стояли рядом на высоком песчаном холме, образовавшемся в незапамятные времена, наблюдая за рассветом. На горизонте становилось все светлее, но земля оставалась погруженной во мрак. Она смотрела на бледную полоску света на краю сумрачной земли. Мрак стал переходить в глубокую синеву. С моря долетал легкий ветерок, казалось, он несся навстречу этой белеющей полоске. Оба они стояли на краю тьмы, повернувшись лицом к свету.

Свет разливался все сильнее, вытесняя голубой сапфир прозрачной синевы. Из белого он постепенно перешел в розоватый, затем принял оттенок желтого, бледно-желтого, чуть нарождающегося света, и все небо затрепетало, переливаясь различными оттенками радужных красок.

Мрак синел, голубел, светлел и, наконец, растаял совершенно. Солнце всходило: брызнувшие лучи мгновенно залили все вокруг огненным потоком, затем показалось солнце и, поднявшись над горизонтом, засияло таким мощным светом, который слепил глаза.

Земля еще покоилась во сне. Только временами доносился крик петуха. Желтые склоны дюн, обращенные к морю вплоть до сосен у подножия, сверкали как омытые, точно возрождаясь к новой жизни. Все кругом было так тихо, так полно надежд и обещания, имело вид золотистой, зачарованной страны; это было так необычайно красиво, что потрясло Урсулу до глубины души. Антон неожиданно взглянул на нее. Слезы катились по ее щекам, рот подергивался.

— В чем дело? — спросил он.

— Здесь так прекрасно!

Она не отрываясь смотрела на чудесную, сияющую страну, полную такой совершенной, незапятнанной красоты.

Он представил себе, чем будет Англия через несколько часов — все будет полно слепой, усердной, скряжнической деятельности, не имеющей никакой ценности, из фабричных труб покажется грязный дым, зашумят поезда, люди станут пробираться в глубь земных недр. Смертельная бледность покрыла его лицо.

Он поглядел на Урсулу. Ее лицо было влажно от слез, но сверкало лучезарным светом. Не его руке утереть эти горячие, сверкающие слезы! Он стоял в стороне, жестоко подавленный сознанием, что он ей не нужен. Мало-помалу сердце его охватила глубокая, отчаянная тоска, но он всячески старался подавить в себе это ощущение, так как боролся за сохранение своей жизни. Он хорошо сознавал отдельные факты, касавшиеся его, но ему важно было ее окончательное решение.

Они вернулись в Ноттингам, так как наступило время ее экзаменов. Она должна была ехать в Лондон. Так как она не хотела больше останавливаться с ним в гостинице, то и решила снять спокойную маленькую комнату близ Британского Музея.

После одного из экзаменов, они отправились обедать в ресторан у реки, близ Ричмонда. Был прекрасный, золотистый вечер, вода горела заревом заката, по реке мелькали лодки под бело-красными полосатыми парусами, под ветвями деревьев ложились синеватые тени сумерек.

— Когда мы поженимся? — просто и спокойно спросил он, как будто это был один из обиходных вопросов.

Она была занята наблюдением за веселым движением лодок. Он пристально всматривался в ее золотистое, озадаченное лицо, чувствуя, как к горлу подкатывается клубок.

— Я не знаю — ответила она наконец.

На мгновение у него оборвалось дыхание.

— Почему не знаете? Разве вы не хотите выходить замуж? — спросил он ее.

Она медленно повернулась к нему и посмотрела смущенным, рассеянным взглядом, пытаясь сосредоточиться на мысли. Но она не видела его, полная впечатления от речной этой жизни, и почти не знала, что ответить на его вопрос.

— Я не думаю, что мне хотелось бы выйти замуж, — сказала она и одну минуту поглядела на него своими наивными, смущенными глазами, потом, заинтересованная зрелищем лодок, опять повернулась к реке.

— Это последнее ваше решение, или вы так говорите только сейчас? — спросил он ее.

Ощущение клубка в горле становилось все резче. Лицо исказилось, как будто его душили.

— Я думаю, что последнее, — ответила она из глубины души, совершенно неожиданно для себя.

С искаженным, передернувшимся лицом, несколько мгновений смотрел он на нее пустым взглядом, затем странный звук вырвался из его горла. Это заставило ее прийти в себя; с ужасом смотрела она на него. Его голова странно качнулась, нижняя челюсть оттянулась вниз, и послышался странный хриплый, нечленораздельный звук; лицо его передернулось в безумной гримасе, и он отчаянно и горько заплакал, точно преграда, удерживавшая его до сих пор, внезапно сломалась.

— Тони, что с вами? — воскликнула она, потрясенная.

Вид его причинил ей жестокое мучение. Он сделал несколько бессвязных движений руками, чтобы встать с места. Он плакал беззвучно, будучи не в силах овладеть своими слезами, которые тихо катились по впадинам щек, в то время, как искаженное лицо отчаянно передергивалось. Машинально он схватил свою шляпу, и с непрекращающимися конвульсивными движениями лица, пошел к лестнице с террасы. Было еще совсем светло, публика с изумлением смотрела на него. В величайшем волнении, сильно раздраженная, она быстро встала, сунула служителю полсоверена и, подобрав свою кофточку, последовала за Скребенским.

Она увидела, как он шел растерянными, неровными шагами по тропинке вдоль реки. Странная напряженность его фигуры свидетельствовала, что он все еще плакал. Догнав его бегом, она взяла его за руку.

— Тони, — закричала она, — бросьте! Зачем вы так расстраиваетесь? Зачем все это? Ну, не надо же!

Он слышал эти слова, они жестоко задели его мужское самолюбие, но это ни к чему не привело. Он уже не мог владеть собой. Всем существом содрогался он в отчаянных рыданиях, вырывавшихся у него автоматически. Его воля, его сознание не имели сейчас ничего общего с этими слезами. Но остановиться он не мог.

Она пошла рядом, ухватив его за руку, полная раздражения, недоумения и горя. Его походка была такой же колеблющейся и неровной, слезы затмили его сознание.

— Поедемте домой! Возьмем автомобиль, — предложила она.

Он не отозвался. Взволнованная, расстроенная, она нерешительно сделала знак проезжавшему шоферу. Он кивнул и подъехал. Открыв дверцу, она втолкнула Скребенского и села рядом. Она сидела с вытянутым лицом, стиснутым ртом, и выглядела сурово и холодно, испытывая некоторый стыд. Скребенский продолжал сидеть молча, отчаянно борясь со своими слезами. Руки его оставались неподвижными. Она не могла смотреть на него. Отвернувшись, она смотрела в окно.

Наконец, она овладела собой и повернулась к нему. Он стал спокойнее. Лицо его было все мокрое от слез, и только изредка передергивалось, руки лежали также неподвижно. Но глаза смотрели тихо и безжизненно.

Острая жалость охватила ее сердце.

— Я не думала, что я сделаю вам так больно, — сказала она, легко касаясь его плеча, как бы ища примирения. — Эти слова вырвались у меня нечаянно, на самом деле они не обозначали никакой перемены.

Он продолжал сидеть тихо, ничем не отзываясь. Она поглядела на него выжидая, как будто он был каким-то странным непостижимым созданием.

— Вы не будете больше плакать? Да, Тони?

Стыд и горечь поднялись в его душе. Она заметила, что усы мокры от слез. Взяв свой носовой платок, она тихонько стала вытирать его лицо. Она делала это мягко, заботливо, но менее ловко, чем он сделал бы это сам.

Ее платок был слишком мал. Он уже стал насквозь мокрым. Она достала у него в кармане его собственный и со всею заботливостью, на какую только была способна, начала осторожно вытирать его лицо. Он по-прежнему сидел неподвижно. Потом она тихонько прижалась к нему щекой и поцеловала. Его лицо было холодно. Сердце ее сжалось. Она заметила, что у него опять набежали слезы на глаза. Она снова вытерла ему лицо платком, как ребенку. Чувствуя, что сама может заплакать каждую минуту, она закусила нижнюю губу.

Боясь расплакаться, она совсем затихла и прижалась к нему, стараясь выразить свою любовь и ласку крепким пожатием руки. Автомобиль мчался дальше, вокруг спускались летние сумерки. Они продолжали сидеть все так же неподвижно, только время от времени она ласково пожимала его руку, вкладывая в это всю возможную теплоту, и потом снова выпуская ее.

Совсем стемнело. Шофер стал зажигать фонари. Скребенский в первый раз за все время шевельнулся, наклонившись вперед, чтобы посмотреть на шофера. Его лицо сохраняло просветленное, спокойное, почти детское выражение. Урсула прижалась к нему.

— Любовь моя, — сказала она полувопросительно, когда автомобиль помчался прежним ходом.

Он не проронил ни звука, не отозвался ни малейшим движением. Он допускал ее держать его руку в своей, он спокойно предоставлял ей целовать его в щеку. Слезы кончились, больше он плакать не мог. Теперь он вполне владел собой и отчетливо ощущал свое Я.

— Любовь моя, — повторила она, пытаясь добиться от него внимания. Но он сидел бледный, с помертвевшим лицом.

Скребенский посмотрел на дорогу и увидел, что они едут возле Кенсингтонских садов. В первый раз за все время он заговорил.

— Может быть, мы выйдем и пойдем в парк? — спросил он.

— Хорошо, — ответила Урсула спокойным голосом, слегка недоумевая, что будет дальше.

Спустя минуту он сказал шоферу:

— Остановитесь на углу Гайд-Парка.

Шофер кивнул, автомобиль продолжал идти тем же ходом. Наконец, они остановились. Скребенский рассчитался и пошел с нею в парк. Там играла музыка, и на кругу толпился народ. Постояв немного, они отошли в сторону и, отыскав темное местечко, уселись, держась за руки.

Наконец, после долгого молчания она спросила удивленным голосом:

— Что вас так огорчило?

Сейчас она действительно не понимала этого.

— Ваши слова, что вы совсем не хотите выйти за меня замуж, — ответил он по-детски просто.

— Почему же это вас так огорчило? — спросила она. — В этих словах не было для вас ничего нового.

— Я не знаю, я совсем не понимаю, как все это вышло, — произнес он тихо, смущенным голосом.

Она с большой теплотой ответила ему пожатием руки. Они сидели, почти прижавшись друг к другу, наблюдая за солдатами, гулявшими со своими подружками, и за бесчисленными огоньками фонарей, мелькавших по проезду за парком.

— Я не думала, что это вас так тревожит, — почти смутившись, сказала она.

— Дело в том, — сказал он, — что я был просто выбит из колеи. Но для меня — это все.

Это было сказано таким спокойным, безжизненным голосом, что ее сердце замерло от ужаса.

— Любовь моя, — сказала она, склоняясь к нему. Но слова эти были вызваны не любовью, а страхом и жалостью.

— Для меня это все… мне, кроме этого, ничего больше не надо… ни в жизни, ни в смерти, — продолжал он тем же безжизненным ровным голосом, говоря самую настоящую правду своей жизни.

— Кроме чего? — прошептала она угрюмо.

— Кроме вас, чтобы вы всегда были со мной.

Она снова почувствовала глубокий испуг. Неужели она поддастся этому? Она еще ближе прижалась к нему. Они сидели совсем тихо, прислушиваясь к отдаленному шуму города, к шепоту гулявших влюбленных, к шагам проходивших солдат.

Он почувствовал, что она дрожит.

— Вы замерзли? — спросил он.

— Немножко.

— Пойдемте, поужинаем.

Теперь он выглядел совершенно спокойным, имел решительный и сдержанный вид и был прекрасен. Казалось, он приобрел над собой особую своеобразную власть.

Они прошли в ресторан и выпили бутылку кианти, но его лицо сохраняло все ту же бледность.

— Не покидайте меня сегодня ночью, — сказал он, глядя на нее умоляющим взглядом. В эту минуту он был таким странным и безличным, что она снова почувствовала ужас.

— Но мои домашние? — сказала она, вздрогнув.

— Я объясню им… они знают, что мы обручены.

Она сидела бледная и безмолвная. Он ждал ответа.

— Пойдемте, — сказал он, наконец.

— Куда?

— В гостиницу.

Ее сердце сжалось. Ничего не ответив, она поднялась в знак согласия. В душе у нее было холодно и пусто, но она не могла отказать. Ей казалось это неизбежной судьбой, которая была ей не по душе.

Они отправились в итальянскую гостиницу и получили мрачную комнату с большой, опрятной постелью. На потолке над кроватью был нарисован в виде медальона большой букет цветов. Он ей понравился.

Он пришел к ней и крепко прижался, охватив ее своими стальными объятиями. В ней вспыхнуло желание, но сердце оставалось холодным. В эту ночь они испытали неистовую, чрезвычайную страсть, давшую им глубочайшее удовлетворение.

Он заснул, держа ее в объятиях, и всю ночь не выпускал ее. Она лежала, покорная и согласная, но сон ее не был глубок и не принес ей отдыха.

Утром она проснулась от плеска воды во дворе. Солнечные лучи пробивались сквозь решетчатое окно. Ей казалось, что она находится в какой-то чужой стране, и Скребенский — злой дух возле нее.

Она тихо лежала, раздумывая, в то время как его рука обнимала ее. Его голова лежала на ее плече, и она всем телом ощущала его тело, лежавшее возле. Глядя на солнечные лучи, прорывавшиеся сквозь ставни, она целиком отдалась впечатлению того, что находится в другой стране, в совершенно ином мире. Все прежнее, стеснявшее и сковывавшее ее, растворилось и исчезло, и она могла двигаться спокойно, не думая ни о мужчине, ни об осторожности, ни об обороне, могла действовать по своей воле. Англия исчезла; внизу во дворе раздался голос:

— Джиованни! О, Джиованни!

Она знала, что она в новой стране, среди новой жизни. Было так восхитительно тихо лежать, и свободно и просто путешествовать душой в серебристом свете иного, более утонченного мира.

Но тут она инстинктивно почувствовала, что кто-то хочет посягнуть на ее свободу. Она вспомнила о Скребенском и поняла, что он просыпается. Ей пришлось оторваться от этого нового мира и вернуться к нему. Она чувствовала, что он проснулся. Он лежал все в той же позе, и видно было, что он не спит. Бессознательным движением руки он привлек ее к себе и робко спросил:

— Вы хорошо спали?

— Очень.

— И я тоже.

Наступила пауза.

— А вы любите меня? — спросил он.

Она повернулась и поглядела на него испытующим взглядом. Ей показалось, что он находится где-то далеко-далеко.

— Да, — сказала она.

Эти слова были сказаны только из чувства снисходительности к нему и из-за желания избежать нового беспокойства и выяснения отношений.

Последовало несколько мгновений полного молчания, сильно напугавшего его.

Они пролежали еще немного. Потом Скребенский позвонил и заказал завтрак.

Скребенский был с ней особенно хорош в это утро. Его лицо было смягчено и преображено страданиями и болью, его движения были очень легки и тихи. Он был ласков с ней, но она все время чувствовала себя отделенной от него пространством. Он этого не уловил, чувствуя себя счастливым.

Когда завтрак был окончен, она снова тихо лежала на подушках, глядя, как он заканчивает свой туалет. Она внимательно наблюдала, как он мылся губкой, как он быстро вытирал себя полотенцем. Тело его было прекрасно, движения быстры и уверенны. Она чувствовала безграничное удивление и восхищение. С другой стороны он казался ей настолько законченным, что от него нельзя было ждать ничего нового, никаких дополнений или изменений в том, что уже имелось. В нем совершенно отсутствовало творческое начало. Она знала его насквозь. Все до последней точки было ей известно наперед. Он представлял в ее глазах большую ценность, но не имел ничего чудесного и таинственного, не таил в себе никакого познания неведомого. От него ее мысли в это утро совершенно ускользали. Он чувствовал во всем теле покой и удовлетворение, в сердце счастье, а больше ему ничего и не требовалось.

Она вернулась домой и он отправился с ней, желая побыть в ее семье. Он страстно желал, чтобы она вышла за него замуж. Был уже июль. В первых числах сентября он должен был отплыть в Индию. Мысль об отъезде без нее была ему невыносима. Она должна ехать с ним. Нервничая, он все время старался быть возле нее, увеличивая в ней и без того растущее раздражение и чувство неудовлетворения.

Ее экзамены закончились. Ей нечего было больше делать в колледже. Теперь оставалось выходить замуж или работать. Она не искала себе места, так как решено было, что они поженятся. Индия влекла ее к себе, но Индия чуждая, далекая, неизвестная. И когда ей приходили на ум Калькутта, Бомбей, Симла и все европейское население там — Индия казалась ей такой же мало привлекательной, как Ноттингам.

Она не выдержала экзаменов и не получила звания бакалавра. Для нее это было пощечиной и сильно ожесточило душу.

— Не все ли это равно? — уговаривал он ее. — Что за пустяки, имеете ли вы степень бакалавра словесности, равную диплому Лондонского университета, или нет? Все, кто знает вас, знает и без этого, и если вы будете миссис Скребенская, то эта степень не будет играть ни малейшей роли.

Эти рассуждения не успокаивали и не утешали, но наоборот ожесточали ее и озлобляли. Она не желала мириться со своей судьбой. Ей надо было выбирать между существованием в качестве миссис Скребенской, даже баронессы Скребенской, супруги лейтенанта королевских инженерных войск-саперов, как он их называл, живущей в Индии среди европейского населения, и существованием в качестве Урсулы Бренгуэн, незамужней женщины, школьной учительницы. Ее предыдущий аттестат давал ей возможность занять место классной учительницы в лучшей школе, нежели та, в которой она работала. На чем остановиться?

Ей ненавистна была мысль замкнуться в учительстве. Она противилась этому всем сердцем, но при одной мысли о замужестве и жизни со Скребенским в Индии среди европейцев, душа ее замыкалась и замирала.

Скребенский ждал, ждала она, все ждали определенного решения. Когда Антон начинал в разговоре с ней усиленно навязывать себя в качестве мужа, она чувствовала, как он ограничен. Но когда, с другой стороны, она начинала рассуждать о нем с Доротеей, то ловила себя на том, что может моментально выйти за него замуж, только из-за одного резкого расхождения с нею во взглядах.

Положение становилось почти смешным.

— Но ведь вы любите его? — спрашивала Доротея.

— Дело не в моей любви к нему, — возражала Урсула. — Я достаточно люблю его, во всяком случае гораздо больше, чем кого бы то ни было другого на свете. И никого другого я так любить уже не буду. Мы оба получили друг от друга все лучшее. Но меня совсем не интересует любовь. Она совсем не имеет для меня ценности. Меня совсем не интересует, люблю я или нет, есть у меня к нему любовь или нет. Разве это важно для меня?

Она презрительно пожала плечами. Доротея растерянная, испуганная, недоумевающая глядела на нее.

— Что же для вас важно? — спросила она раздраженно.

— Не знаю, — ответила Урсула. — Что-то, не связанное с определенной личностью. Любовь-люблю-любовь, что это, собственно, значит, что здесь заключается? Личное наслаждение. Но, ведь сама по себе любовь не дает никаких путей, ничего не указывает.

— Она и не должна указывать что-либо, — едко возразила Доротея, — я думаю, она имеет ценность сама по себе.

— Тогда на что она мне нужна? — воскликнула Урсула. — Если она ценна сама по себе и ничего кроме этого не дает, тогда я могу перелюбить сотню мужчин одного за другим. Почему я должна остановиться на Скребенском? Почему я не смею продолжить и быть последовательно близкой со всеми, кто мне придется по душе, если любовь ценна сама по себе? Есть такая масса мужчин, кроме Антона, которых я могла бы любить.

— Тогда вы не любите его, — возразила Доротея.

— Говорю вам, что люблю — почти так же, и даже, наверное, гораздо больше, чем тех, которых я хотела бы любить еще. Но дело в том, что в других мужчинах есть масса вещей, которыми Антон не обладает, и которые меня сильно привлекают к ним.

— Например?

— Дело не в примерах. Но все-таки глубокое понимание в некоторых людях, неоспоримое достоинство, прямота у тех, кто трудится, потом некоторая веселая, отважная страстность — человек, который бы действительно…

Доротея чувствовала одно: Урсула ищет чего-то, чего этот человек не в силах дать ей.

— Вопрос в том, — чего именно вы хотите, — прервала ее Доротея. — Других мужчин?

Урсула промолчала. Она сама опасалась этого. Неужели она была такою распущенной?

— Раз это так, — продолжала Доротея, — вам лучше выйти замуж за Антона. Иначе это может плохо кончиться.

Так из страха перед самой собою, боясь окончательно запутаться в противоречиях чувств и мыслей, Урсула решила выйти за Скребенского.

Подготавливая отъезд в Индию, он был теперь по горло занят. Ему надо было устроить денежные дела, попрощаться с родными. Теперь он был почти уверен в Урсуле. Казалось, она сдалась. Он приобрел свой обычный — важный, самоуверенный вид.

Наступил август. Скребенский должен был принять участие в большой увеселительной поездке в загородный дом на Линкольнширском взморье. Предполагался теннис, гольф, автомобиль, моторные лодки. Поездка устраивалась одной из его тетушек, леди, имевшей большие претензии на положение в обществе. Урсула получила приглашение провести с ними неделю.

Она отправилась туда против своей воли. Ее свадьба была назначена на 28-е число этого месяца, и затем 5-го числа они должны были отплыть в Индию. В глубине своей души, скорее в своем подсознании, она очень хорошо знала одно, что она ни в каком случае не поедет в Индию.

Она и Антон считались важными гостями, в виду предстоящей их свадьбы, и были устроены в большом бунгало. Это было большое здание с обширным центральным залом, двумя смежными кабинетами поменьше и рядом спален, выходивших в два противоположных коридора. Скребенского поместили в одном коридоре, Урсулу — в другом. Среди этой массы людей они вполне могли затеряться.

Как жениху с невестой, им предоставлялось быть наедине, сколько захочется. В этой толпе она чувствовала себя так странно и чуждо, что нигде не находила себе места. Такие многочисленные сборища пугали ее и обрекали на одиночество в окружении множества людей.

Она ощущала себя слишком непохожей на остальных с их манерой обращения, полной поверхностной, легкой близости, которой они не придавали значения. Она чувствовала, что большинство не имеет понятия о том, кто она такая. Все были предоставлены сами себе, без всяких ограничений. Ей это не нравилось. В обществе, в многочисленных собраниях она любила соблюдение определенных формальностей. Здесь она не производила достаточного впечатления, в ней не было ни эффектности, ни красоты, — она была ничем. Даже рядом со Скребенским она теряла и была почти менее интересна, чем он. Он же чувствовал себя с ними великолепно и просто.

Вечером они вышли на прогулку. Тучи прикрывали месяц, пробивавшийся местами рассеянным светом, или просвечивающий перламутровое радужное облачко. Они пошли по влажному, неровному песку ближе к морю, слушая шум больших тяжелых волн, окаймленных белым гребнем пены и неумолчно шуршавших у берега. Он чувствовал в себе большую уверенность. Она, наоборот, была очень смущенной и растерянной. Ветер, дувший с моря, трепал мягкий шелк платья, заставляя его плотно облегать ее ноги. Ей приятнее было бы избежать этого, неудержимо хотелось спрятаться. Все вокруг стремилось выдать ее, а она не могла отречься от себя и чувствовала большое смущение, желание остаться одной, укрыться от его жадных взглядов и рук.

Он увел ее в лощину между песчаными холмами, запрятанную в серых кустах терновника и серой глянцевитой траве. Прижав ее к себе крепко, он сквозь тонкий, шуршащий шелк, облегавший ее формы, чувствовал это упругое, неистово желанное тело. Ткань, прильнувшая к ее крепкой груди, к бедрам ее, этот шелк, только подчеркивающий красоту ее форм, но бывший в то же самое время преградой, жег его, как огонь, он весь пылал. Ей нравилось, как шелк шуршал под прикосновением его рук, завладевавших ею все глубже и глубже. Огонь пробежал по всему ее телу. Она вся трепетала ответным трепетом, но красоты она не чувствовала. У нее все время оставалось сознание, что он не принадлежал ей, что она не была для него прекрасной, а только возбуждала его, вызывая низменное желание. Она разрешила взять себя, и он, казалось, совершенно обезумел от неистовой страсти. Но она, лежа потом на холодном, мягком песке и глядя на затуманенное, слабо освещенное небо, чувствовала, что она оставалась так же холодна и одинока, как и прежде. А он тяжело и прерывисто дышал, получив дикое удовлетворение своей страсти. Казалось, он был теперь отомщен и доволен. Легкий ветер всколыхнул морскую траву и пробежал по ее лицу: неужели она никогда не будет иметь высшего, полного удовлетворения? Почему в ней не было никакого подъема, почему она осталась холодной и безразличной?

Возвращаясь домой, она пристально глядела на огоньки в большом бунгало и, рядом с ним, в соседних маленьких. Он мягко сказал ей:

— Не запирайте вашу дверь.

— Лучше выйдем на воздух, — сказала она.

— Не надо. Мы принадлежим друг другу и нам не надо отрицать это.

Она не ответила. Он решил, что она согласилась.

Он спал в комнате не один.

— Я думаю, — сказал он своему компаньону, — что никого не обеспокоит, если я отправлюсь в более счастливое место.

— Конечно, поскольку вы проскользнете тихо и не ошибетесь дверью, — ответил компаньон, укладываясь спать.

Скребенский тихо пробрался через зал и отыскал комнату Урсулы. Она лежала с широко раскрытыми глазами, со страдающим лицом. Тому, что он пришел, она была рада, это могло дать ей хоть некоторое утешение. Быть в его объятиях, чувствовать его тело около своего было утешением, но как чужды были его объятия, как чуждо его тело! И все-таки не такие чуждые и враждебные, какими были ей все остальные люди в этом доме.

Она сама не понимала, почему она так страдала в этом доме. Она была энергична и полна интереса к жизни. Она играла в теннис, училась играть в гольф, ныряла и плавала, и наслаждалась всем этим. Но все время она чувствовала себя как бы задетой и затронутой, точно она во всей своей внутренней наготе подвергалась грубому материальному прикосновению всех остальных обитателей дома.

Дни проходили незаметно в разнообразных физических развлечениях, и Скребенский охотно оставался среди других весь день до вечера, когда он завладевал ею для себя. Ей предоставлялась большая свобода, с ней обращались с достаточным уважением, как с девушкой накануне замужества, собирающейся уехать в далекие страны.

Тревога начиналась вечером. Ее охватывала тоска о чем-то неизвестном, страстное стремление к чему-то неведомому. Ей хотелось бродить в сумерках по берегу в смутном ожидании чего-то, как будто бы она пришла на свидание. Горькая страстность моря, его равнодушие к земле, его бесконечное движение, его сила и крепость и его кипучесть, доводили ее до сумасшествия, заставляя ее желать и жаждать того внутреннего удовлетворения, которое ей не давалось. И потом приходил Скребенский, которого она знала, которого она любила, который привлекал ее к себе, но чья душа не в силах была удержать ее в могучих волнах своих чувств, чье сердце не обладало очарованием жизненной страсти.

Раз вечером после обеда они пошли к дюнам на море. Закат угас, звезды чуть мерцали, небо было тусклым. Молча пробирались они между дюн к морю.

Внезапно Урсула подняла голову и подалась в испуге назад. Прямо на нее смотрел месяц, заливая все ужасающим и ослепительным светом. На минуту оба, вскрикнув, отступили назад в темноту. Ему почудилось, будто кто-то вскрывает глубоко запрятанную в его груди тайну, — он почувствовал, что растворяется в ничто.

— Как прекрасно, — воскликнула Урсула глубоко взволнованным голосом, — как чудесно!

И она пошла вперед, купаясь в лунном свете. Он двинулся за ней. Ему казалось, что она нераздельно сливается с лунным сиянием.

Пески стали серебристыми, море ярко блестело, и она быстро шла навстречу этой плещущей, сверкающей воде. Она вся отдавалась лунному свету, вся отдавалась этой блестящей, сверкающей воде. Он держался позади, как тень, которая все слабеет, тускнеет и уменьшается.

Она стояла у берега, и волны, разбиваясь, достигали ее ног.

— Я хочу идти, — закричала она строгим, повелительным голосом, — я хочу идти!..

Он смотрел, как лунный свет заливал ее лицо, становившееся похожим на металл, он слышал ее резкий металлический голос.

Она бродила около самой воды, точно собираясь броситься в море, а он следовал за ней. Он видел, как яркая светящаяся волна омывала ее ступни, ее ноги, как она простирала руки, и ждал каждую минуту, что она может направиться в море одетая, и придется оттуда ее извлекать.

Она повернулась и пошла к нему.

— Я хочу идти! — вскрикнула она снова высоким, резким голосом.

— Куда? — спросил он.

— Не знаю.

Она схватила его за руку и, прижав его как пленника, тихонько пошла по краю ослепительной, блестящей воды.

Вся озаренная луной, она крепко прижалась к нему, словно побуждаемая жаждой разрушения. Она властно охватила его своими руками и крепко сжала в объятиях, в то время, как ее губы завладели им в суровом нарастающем поцелуе, лишая его тело всякой силы, наполняя его сердце страхом перед этим неистовым, острым, змеиным поцелуем. Волны заливали их ноги, но она не обращала никакого внимания. Она не замечала ничего, пока не проникла в него поцелуем до самого сердца. Тогда, оторвавшись, она откинулась назад и долго глядела на него, не отрывая взгляда. Он знал, чего она хотела. Взяв ее за руку, он повел ее к песчаным холмам. Молча шла она рядом. Он чувствовал, что настал час его испытания, испытания, которое могло кончиться только одним — жизнью или смертью. Он привел ее к затененному подножию.

— Не здесь, — сказала она, выходя к тропинке, залитой лунным светом.

Там под луною она легла и лежала не шевелясь, глядя широко раскрытыми глазами на ночное светило. Он подошел прямо к ней. Могучими объятиями прижала она его к своей груди. Отчаянная, ужасная борьба вспыхнула между ними с неимоверной силой. Она длилась, пока душа его не замерла в агонии, пока он не был сражен, не уступил, став совершенно безжизненным; лицо его было погружено частью в ее волосы, частью в песок. Безжизненным, неподвижным лежал он, как бы утратив навек возможность движения, спрятавшись, погрузившись во тьму и мрак, движимый одним желанием укрыться, только укрыться, спрятаться всем своим существом. Он как будто был в обмороке. Долгое время не мог он прийти в себя; потом почувствовал, как странно и необычно поднималась ее грудь. Он посмотрел. Лицо ее особенно резко выделялось в лунном свете, широко открытые глаза смотрели сурово. Но из глаз ее медленно катились слезы и, сверкая, стекали по щекам.

Словно нож пронзил его омертвевшее тело; склонив голову к плечу, он напряженно смотрел на это суровое, не менявшее выражение, лицо, блестевшее металлическим блеском, на неподвижно устремленные, невидящие глаза, наполнявшиеся большими, крупными слезами, блестевшими в лунном свете и тихо спадавшими по щекам на песок.

Испуганный, устрашенный, он поднялся. Она не шевельнулась. Он поглядел на нее — она лежала так же неподвижно; надо было уходить. Он повернулся, поглядел на равнодушное море и зашагал, все дальше и дальше от этой ужасной фигуры, распростертой в песках под луной.

Он чувствовал, что если снова увидит ее, все тело его будет изломано, уничтожено, погублено. А он любил свое тело. И он шел и шел, пока у него не потемнело в голове от усталости. Тогда он выбрал самое темное место среди морской травы, зарылся там и долго лежал, ничего не осознавая.

Урсула освобождалась от гнета своего страдания постепенно. Малейшее движение было для нее жестокою мукой. Медленно, через силу, поднималась она с песков и, наконец, встала на ноги. Ни моря, ни луны она не видела. Все скрылось. С жестоким трудом, одним усилием воли, заставляла она тащиться безжизненное тело. Дома, в комнате, она легла, как труп.

Утром, обычным ходом завертелось колесо поверхностной, внешней жизни. Внутри был холод, смерть, бездействие. Скребенский показался за завтраком. Он был страшно бледен и рассеян. Они не обменялись ни словом, ни взглядом. В течение последних двух дней совместного пребывания они встречались на людях, принимая участие в общем, пустом разговоре, но не затрагивая ни единым словом того, что произошло. Они были похожи на двух мертвецов, которые не смеют признать друг друга или взглянуть друг другу в глаза.

В день отъезда она собрала и уложила свои вещи. Многие уезжали с тем же поездом. Он рад был бы избежать всякого разговора с ней.

В последнюю минуту он постучал в дверь ее спальни. Она стояла, одетая в дорогу, с зонтиком в руках. Он прикрыл дверь ее спальни и остановился, не зная, что сказать.

— Вы покончили со мной? — спросил он, наконец, подняв голову.

— Дело не во мне. Вы покончили со мной мы оба покончили друг с другом.

Он поглядел на нее, на ее замкнутое лицо, показавшееся ему особенно жестоким. Он понял, что никогда не посмеет коснуться ее. Его воля была сломана внутри, он был весь иссушен, но он жаждал жизни для своего тела.

— Хорошо. Что же я такого сделал? — спросил он жалким голосом.

— Не знаю, — ответила она тем же глухим, мертвым голосом. — Конечно, это была ошибка.

Он молчал, но ее слова поразили его.

— Это моя вина? — спросил он, наконец, подняв глаза в ожидании последнего удара.

— Вы не должны были… — начала она и оборвала.

Он отвернулся, опасаясь услышать продолжение. Она принялась собирать сумку, зонтик, носовой платок. Ей надо было ехать. Он дожидался ее отъезда.

Наконец она уехала вместе с другими. Когда она скрылась из виду, он почувствовал большое облегчение и обычное спокойствие. В одну минуту все было забыто. В течение всего дня он проявлял детскую общительность и приветливость, удивляясь, как хороша может быть жизнь, и насколько теперь она стала лучше. Как проста оказалась разлука с ней! Каким милым и приятным казалось ему теперь все окружающее. Какое неестественное отношение ко всему умела она ему внушать!

Но ночью он не мог оставаться один. Его компаньон по комнате уехал, ночная тьма была ему невыносима. Он сидел у окна полный страдания и страха. Только на рассвете он лег спать.

О ней он не думал совсем, но ночью спать не мог. Днем все шло хорошо. Он бывал занят рядом обычных интересов и забот, чувствовал удовлетворение и радость, был весел, деятелен, очарователен. Но ночь с надвигающейся тьмой навевала на него ужас, и безмолвие его спальни жестоко пугало его, внушая такой же страх, как мысль об Урсуле. Оно лишало его опоры. Он не вспоминал о ней, он не подал ей вести о себе. Для него она была олицетворением тьмы, ужаса, бесконечных бессмысленных притязаний. Надо было искать выхода. Чувствуя, что необходимо скорее жениться, чтобы избегнуть этой тьмы, он решил остановиться на дочери полковника. Быстро, без колебаний, подталкиваемый своею обычной живостью, он написал ей, сообщая, что разорвал свою помолвку — это было временное заблуждение, в котором он мог меньше, чем кто-либо разобраться — и желал поскорее свидеться со своим дорогим другом. Он будет счастлив, только получив ответ.

Ответ пришел — девушка высказывала удивление, но была бы рада повидаться. Она жила у своей тетки. Он немедленно отправился туда и в первый же вечер сделал ей предложение. Оно было принято. Через две недели состоялась свадьба. Урсула не была извещена об этом событии. Через неделю после свадьбы Скребенский отплыл со своей новой женой в Индию.

Предыдущая главаГлава 6 из 19Следующая глава