Вернувшись обратно в Кёссей, Урсула начала борьбу со своей матерью.
Ее образование было закончено, экзамен на аттестат зрелости сдан. Ей предстояла пустая, промежуточная жизнь в ожидании вероятного замужества. Сперва она думала, что это будет каникулами, отдыхом от учения, когда она почувствует себя вполне свободной. Душа ее была ослеплена, замучена, полна страдания и смятения. Она не имела никаких желаний и жаждала отойти на время от всего. Но вместо этого она вскоре почувствовала острое раздражение против матери, возмущавшей ее до глубины души всем укладом своей жизни.
У миссис Бренгуэн было в живых семь человек детей, восьмой умер еще младенцем от дифтерита. Она забеременела девятым ребенком. Эта беременность приводила в бешенство старшую дочь. Миссис Бренгуэн ощущала особое удовлетворение в произведении на свет детей. Все ее стремления и интересы укладывались в рамки заурядных, непосредственных запросов физической жизни. Душа Урсулы горела юношеским стремлением к достижению неведомого идеала, которого нельзя было ни достигнуть, ни выявить, ни постичь. Полная сильнейшего внутреннего напряжения она боролась с тьмой, обступавшей ее. Частью этой тьмы была мать. Для нее было ужасным и непереносимым стремление матери замкнуться в кругу физических отправлений, самым спокойным образом отбросив в сторону все лежащее вне этого. Все интересы миссис Бренгуэн заключались в детях, хозяйстве и кое-каких местных сплетнях. Кроме этого, она не желала знать ничего и не допускала возле себя существования каких-либо иных интересов. Располневшая от беременностей, но не потерявшая своего обычного достоинства, она легко и уверенно двигалась по дому, занимаясь своим делом, вполне довольная, всегда занятая заботами о детях, с полным сознанием, что она достойно исполняет назначение женщины.
Отдавшись целиком рождению и воспитанию детей в их раннем возрасте, она сохранила физическую молодость, но остановилась в своем умственном развитии. Она казалась чуть старше тех лет, когда у нее родилась Гудрун. В эти годы самым значительным событием было появление детей на свет, и самым важным — заботы об их физическом воспитании. Как только дети начинали превращаться в сознательные существа и в них проявлялись определенные внутренние запросы, она отгоняла их от себя. В доме все зависело от нее. Бренгуэн не терял своей связи с ней, чувствуя себя глубоко охваченным ее животной теплотой. Они не видели друг в друге определенных раздельных личностей, тесно объединяясь в рождении и вскармливании своего потомства.
Какую ненависть вызывала в Урсуле эта душная, замкнутая жизнь физической близости и домашнего очага! Как она боролась с ней! Но непоколебимая, спокойная, ровная продолжала миссис Бренгуэн двигаться своим обычным путем в области физического материнства.
Столкновения происходили беспрерывно. Урсула боролась за то, в чем она видела смысл и значение жизни. Она желала добиться для себя в доме определенного положения, она пыталась сделать детей менее грубыми и своевольными. Но мать всегда стремилась унизить ее и заставить смириться.
Подчиняясь инстинкту самки, имеющей выводок, миссис Бренгуэн всячески осмеивала Урсулу, стараясь доказать сумасбродство и нелепость ее идей, стремлений и требований. Если Урсула пыталась заявить дома, что женщина имеет право на деятельность и труд наравне с мужчиной, мать отвечала ей:
— Слушай, вон целая куча худых чулок для штопки. Займись, пусть это будет твоим полем деятельности.
Урсула ненавидела штопку чулок, и подобное возражение приводило ее в бешенство. В ней подымалась острая горечь против матери. Через несколько дней насильственно замкнутой домашней жизни, она почувствовала, что не может оставаться здесь больше. Пошлость, плоскость, ничтожность этой жизни доводили ее до сумасшествия. Она без умолку говорила, проповедуя свои взгляды при всяком удобном случае, следила за детьми, поправляя и одергивая их на каждом шагу, и молча, с презрением поворачивалась спиной к производительнице-матери, обращавшейся с ней с пренебрежительным равнодушием, как бы считая ее за ребенка, с которым нельзя говорить серьезно. Бренгуэн тоже принимал участие в этих спорах. Он любил Урсулу и, обращаясь против нее, испытывал стыд и даже сознание какого-то предательства. Это придавало его нападкам на нее еще большую жестокость и свирепость, которые заставляли Урсулу бледнеть, неметь и терять всякую восприимчивость. В душе у ней все замирало и цепенело, а сама она делалась холодной и жесткой.
Бренгуэн сам находился в переходном периоде. После многих лет подобной жизни, он стал искать свежего воздуха. Двадцать лет работал он в конторе фабрики в качестве рисовальщика, занимаясь делом, нисколько его не интересовавшим и служившим только средством к существованию. По мере того, как его дочери росли и разрушали старые формы жизни, он тоже начинал чувствовать большую свободу. Ему хотелось найти выход из этого тесного общего физического существования, отыскать себе индивидуальное выражение, самостоятельную форму. Но он теперь хорошо помнил все свои юношеские воззрения и видел, в какие нереальные формы они пытались воплотиться. В его теперешнем понимании действительности была новая сила и крепость. Он чувствовал, что он действительно существует и проявляет себя в реальных поступках. Ему хотелось найти выражение себя в различных художественных работах.
В нерешительности он принялся за лепку. К своему удивлению, он увидел, что дело удается. Он сделал ряд действительно великолепных копий в глине и гипсе. Потом он решил вылепить голову Урсулы в стиле, свойственном Донателло. В первые дни, охваченный большим подъемом, он добился многого, но самое главное не давалось ему и ускользало. С легким осадком в душе он отказался от этой работы, но продолжал делать копии с различных классических изваяний. Он очень любил делла Роббиа и Донателло. Его работа носила отпечаток свежести и наивности произведений ранних итальянских художников. Но все они были только копиями и слепками.
Испробовав свои силы в лепке, он обратился к рисованию. Но акварельной живописью он занимался с теми же последствиями, как и всякий любитель.
Потом он отдался целиком художественным работам по металлу, чеканке и резьбе, и здесь получал большое удовлетворение.
Средством общения с реальным внешним миром для него служили его вечерние классы, поддерживающие его связь с тогдашними вопросами воспитания. Все остальное не существовало для него. Он ничем не интересовался, даже война не имела для него значения. Государство, нация были для него внешними словами, не имеющими значения в его частной, личной жизни, целиком поглощавшей все его интересы.
Урсула следила по газетам за войной в Южной Африке. Это чтение растравляло ее душу, и она старалась читать возможно реже. Скребенского там уже не было. Случайно он прислал ей открытку. Но она чувствовала, что не находит никаких путей общения с ним и сохраняла его, как образ прошлого.
Скребенский был тесно связан с той родной почвой, из которой ее с корнями вырвала любовь к Винифред, пересадившая ее в бесплодную почву. Он стал для нее воспоминанием, и после разлуки с Винифред она со всей страстностью обратилась к этому воспоминанию. Теперь он стал для нее символом реальной жизни. Как будто бы через него, в нем она могла вернуть себе то Я, которое существовало в ней до любви к Винифред, до той безжизненной обстановки, охватившей ее, до той скудной почвы, в которую она была пересажена. Но все эти воспоминания были плодом ее воображения.
Она вспоминала себя рядом с ним. Его дальнейшую жизнь, его состояние и отношение к ней в данное время она не в силах была представить. Только временами она горько плакала, вспоминая, как жестоко она страдала, когда он ее покинул. Как она страдала! Ей приходили на память слова, записанные в дневнике:
«Если бы я была месяцем, я знала бы куда упасть».
Ах, это было мучительно для нее — вспоминать, чем она была тогда. Это было равносильно воспоминанию о покойнике. Все прежнее в ней умерло. И все это было только плодом ее воображения.
Холодное отчаяние глубоко и безраздельно владело ее душой. Любовь кончилась, никого не будет любить она, никто не будет любить ее.
Потянулись недели страдания в тесном доме, битком набитом детьми. Что это была за жизнь: скудная, бесформенная, раздробленная — полная пустоты и ничтожности! Она была Урсулой Бренгуэн, человеком не имевшим ни достоинства, ни значения, живущим в мелкой деревушке Кёссей неподалеку от малоизвестного Илькстона; Урсулой Бренгуэн, не имеющей в семнадцать лет никакой ценности, никому не нужной, ни для кого не желанной, хорошо знающей цену своего бывшего Я. Как это было невыносимо тяжело!
Ее гордость, однако, не была поколеблена, трудно было сломить ее. Пусть она развращенное создание, безжизненный труп которого никто не будет любить, растение прогнившее изнутри и питающееся за счет чужих соков; пусть это будет так, все же она не сдастся.
Мало-помалу она поняла, что ей невозможно продолжать жить дома, не имея здесь ни положения, ни авторитета, ни значения. Даже дети, посещавшие школу, смотрели на нее с пренебрежением, как на бесполезного человека. Она должна была искать выход.
Отец находил, что ей достаточно дел в помощи матери по домашнему хозяйству. Родители всегда награждали ее пощечинами в том или ином смысле. Будучи человеком непрактичным, она стала думать о диких поступках, — то она хотела убежать, то пойти в услужение, то просить кого-нибудь взять ее.
Она написала начальнице своей школы письмо, где просила совета.
«Мне не совсем ясно, Урсула, что могли бы вы предпринять, — гласил ответ, — если только вы не пожелаете стать учительницей начальной школы. У вас есть аттестат зрелости и он дает вам право на место неквалифицированной учительницы в любой школе с годовым жалованьем в пятьдесят фунтов.
Я не нахожу слов выразить, как глубоко сочувствую вашему желанию чем-нибудь заняться. Вы постигнете все величие человечества, полезным членом которого вы являетесь, и внесете свою долю работы в выполнение его высокого предназначения. Это вам даст чувство глубокого удовлетворения и самоуважения, которых никакие другие обстоятельства вам не дали бы».
Сердце Урсулы упало. Как бездушно и холодно звучали для нее эти слова. Но они совпадали с ее желанием — это было то, в чем она нуждалась.
«Вы очень восприимчивая натура, — говорилось дальше, — чрезвычайно отзывчивая. Стоит только приложить терпение и научиться выдержке, и из вас получится хорошая учительница. Во всяком случае следует попробовать. Вам надо поработать неквалифицированной учительницей год или два, дальше вы можете поступить в колледж для завершения вашего образования, где вы, конечно, добьетесь диплома. Я определенно настаиваю и искренно желаю убедить вас в необходимости продолжать занятия и добиваться ученой степени. Это даст вам определенную цель, поможет занять положение в свете, и увеличит возможность выбора деятельности.
Я буду гордиться тем, что моя воспитанница добьется экономической независимости, имеющей гораздо большее значение, чем это кажется на первый взгляд. Сознание, что одна из моих учениц сумеет добиться свободы выбора жизненного пути доставит мне большую радость».
Для Урсулы все это было сплошным отчаянием и ужасом, и возбуждало чувство ненависти, но пренебрежение матери и жестокость отца постоянно толкали ее к ссорам; она вечно чувствовала себя в этом доме паразитом и постоянно испытывала жгучие уколы матери, раздраженной явным ее неодобрением.
В конце-концов она решилась заговорить. Суровая, замкнутая, молчаливая, она в один вечер прокралась в мастерскую отца. Из-за дверей доносились удары молотка по металлу. При ее входе отец поднял голову. У него было раскрасневшееся, оживленное лицо, напоминавшее его лицо в юности; волосы были так же густы и красивы, усы аккуратно подстрижены над широким ртом. Он имел рассеянный вид, как всякий человек, оторванный от работы, которой он поглощен целиком. Ему бросилось в глаза упорное безразличное лицо дочери. Сердце его сжалось от предчувствия.
— В чем дело? — спросил он.
— Могу я, — начала Урсула, глядя в сторону и избегая его взгляда, — могу я уйти куда-нибудь работать?
— Уйти куда-нибудь работать? Зачем? — Его голос звучал строго, сурово и взволнованно.
Это ее взорвало.
— Мне нужна другая жизнь, не та, которую я веду здесь.
На мгновение он задохнулся от бешенства.
— Другая жизнь? — повторил он. — Какой же другой жизни тебе надо?
Она запнулась.
— Мне хочется чего-нибудь помимо домашнего хозяйства и безделья. Я хочу зарабатывать что-нибудь.
Своеобразная резкость ее речи, гордая непоколебимость юности, не желавшей признавать его, подействовали на отца ожесточающим образом.
— А на какой заработок для себя ты рассчитываешь? — спросил он.
— Я могу быть учительницей. Мое свидетельство дает мне на это право.
Он рад был бы отправить ее свидетельство в преисподнюю.
— Каким заработком обеспечит тебя твое свидетельство? — спросил он язвительно.
— Пятьдесят фунтов в год, — ответила она.
Он смолк, власть ускользала из его рук.
В глубине души он таил мечту, что его дочери будут свободно обходиться без заработка. Деньги его жены и его собственные приносили четыреста фунтов в год. В случае необходимости они могли бы коснуться и капитала. Он не думал о своем обеспечении в старости. Ему хотелось видеть своих дочерей настоящими барышнями.
Пятьдесят фунтов стерлингов в год равнялись фунту в неделю — сумма, достаточная для самостоятельной жизни.
— А как ты думаешь, что за учительница выйдет из тебя? У тебя нет ни на грош терпения с твоими братьями и сестрами, а ты хочешь взяться за целый класс. И потом мне кажется, ты не очень-то любишь этих грязных, тупых школьных обезьян?
— Они не все грязные.
— Ты увидишь, что они не все чистые.
В мастерской стало тихо. Свет лампы играл на блестящей поверхности серебряной чаши, лежавшей перед ним, на резце, в горне, на молоточке, которым он работал. Бренгуэн сохранял на лице странную гримасу, похожую на улыбку, но то была не улыбка.
— Может, мне попытаться? — спросила она.
— Можешь делать все, что взбредет тебе в голову, и идти — куда тебя черт дернет.
Ее лицо оставалось упорно-напряженным, безразличным и равнодушным. Такое выражение всегда доводило его до исступления. Внешне она продолжала сохранять спокойствие.
Холодная, сдержанная, ни малейшим жестом не выдавая своего внутреннего состояния, она повернулась и вышла. С напряженными нервами принялся отец за работу. Потом сложил инструменты и пошел домой.
С горечью и презрением передал он жене в присутствии Урсулы их разговор. Последовали краткие пререкания, закончившиеся возгласом миссис Бренгуэн, полным чувства собственного превосходства и безразличия к Урсуле:
— Пусть попробует того, что ей так хочется. Ей ведь скоро надоест.
Больше к этому вопросу не возвращались. Но Урсула считала себя теперь вправе действовать самостоятельно. Несколько дней она переждала. Ей стоило большого труда предпринять поиски работы в силу болезненной чувствительности и робости по отношению к новым ситуациям и новым людям. Но определенное упорство толкало ее вперед. На душе было слишком горько. Она отправилась в общественную библиотеку в Илькстоне, списала ряд адресов их «Школьной Учительницы» и написала обращение по приложенным формам. Два дня спустя она встала пораньше, чтобы встретить почтальона. Ее ожидания сбылись, на ее имя пришли три письма в узких длинных конвертах.
Ее сердце трепетало от волнения, когда она поднималась с ними в свою спальню. Пальцы дрожали вскрывая письма, и она с трудом принудила себя внимательно рассмотреть те большие, официальные бланки, которые были присланы ей для заполнения. Они выглядели такими безучастными, жестокими. Но отступать было невозможно.
«Имя (прежде фамилию)».
Дрожащей рукой она написала: «Бренгуэн — Урсула».
«Возраст и дата рождения».
После нескольких минут размышления она заполнила и эту строку.
«Образовательный ценз с обозначением времени окончания учебного заведения».
С некоторой гордостью она написала:
«Аттестат зрелости, полученный в Лондоне».
«Прежняя служба и ее адрес».
Ее сердце упало, когда пришлось написать: «Не служила».
Следовал еще целый ряд вопросов. Чтобы заполнить все три бланка, ей понадобилось целых два часа. Кроме того, пришлось снять копии с рекомендаций, выданных начальницей и священником.
Наконец, все было окончено, вложено в три конверта и запечатано. После обеда она сама пошла в Илькстон на почту, чтобы отправить их. Родителям она не сказала ни слова. Опустив письма в ящик на главной почте, она почувствовала ощущение, как будто бы она вышла совсем из-под власти родителей и связалась с большим внешним миром, миром деятельности, миром, сотворенным мужчиной.
Вернувшись домой, она с легким сердцем отдалась своим обычным горделивым, напыщенным мечтаниям о радостях будущей школьной жизни.
Дни протекали за днями. Она молчала перед родителями о своем поступке. Потом пришли ее документы с отказом из Гиллингама в Кенте, потом из Сванвика в Дербишире. Радость надежды сменилась горечью отчаяния. Она поникла крыльями.
Две недели спустя, совсем неожиданно для нее пришло приглашение из Кингстона на Темзе. Ей надлежало явиться в этот город в следующий четверг для переговоров с комитетом школы. Она успокоилась. Для нее было несомненно, что комитет примет ее. Теперь, когда ее отъезд был неизбежен, на нее напала робость. Сердце трепетало от страха и нежелания. Но ее воля упорно стояла на своем.
Весь день она бродила тенью, не желая ничего сообщать матери и дожидаясь для разговора отца. Она начинала бояться, ей страшно было ехать в Кингстон. Все приятные мечты рассеялись как дым от столкновения с действительностью. Но к вечеру они опять завладели ее сердцем, и она погрузилась в грезы о своем будущем в этом старинном, историческом городе.
Отец вернулся вечером — сосредоточенный, быстрый в движениях и полный жизни. Он ей казался менее реальным, чем ее мечтания. Она решила ждать, пока он закончит пить чай. Он откусывал крупные куски, запивал большими глотками — поглощал свою пищу, как животное пожирает корм.
Сейчас же после чая он направился в церковь. Был день спевки, и он хотел предварительно проиграть некоторые гимны.
При ее входе ручка большой двери резко щелкнула, но звуки органа покрывали все. Увлеченный своими гимнами, он не заметил ее. При свете свечей она ясно различала его небольшую темноволосую голову, внимательное лицо, гибкое тело, крепко сидевшее на специальной табуретке. Лицо его светилось и имело глубоко сосредоточенное выражение, двигающиеся руки казались несвязанными с остальным телом. Звуки органа, казалось, исходили из самых стен и колонн церкви, как смола источающаяся из стволов деревьев.
Музыка смолкла. Наступило молчание.
— Отец, — сказала она.
Он осмотрелся кругом в недоумении. Урсула стояла в тени, невидимая для глаз.
— В чем дело? — спросил он, все еще не придя в себя.
Ему трудно было говорить.
— Я получила место, — произнесла она через силу.
— Что ты получила? — спросил он, нехотя отрываясь от своего музыкального настроения. Он закрыл клавиатуру.
— Я получила место работы.
Он повернулся к ней, еще плохо понимая в чем дело, но уже настроенный против.
— Так. Куда же это? — спросил он.
— В Кингстон на Темзе. В четверг я должна ехать для переговоров с комитетом.
— Ты должна ехать в четверг?
— Да.
Она протянула ему письмо. При свете свечей он прочел:
«Урсуле Бренгуэн. Тисовый Коттедж. Кёссей. Дербишир.
М. Г.
Просим Вас явиться к нам в ближайший четверг 10-го с. м. в 11 ч. 30 м. дня для переговоров с комитетом о Вашем назначении на должность помощницы учительницы в школе Веллигбюро».
Бренгуэну было чрезвычайно трудно воспринять это сдержанное официальное приглашение среди тишины церкви и еще звучащей в нем музыки гимнов.
— Ты могла бы не надоедать мне с этими вещами здесь, — сказал он с раздражением, возвращая ей письмо.
— Мне же надо ехать в четверг, — возразила она.
Несколько мгновений он просидел неподвижно. Затем открыл клавиатуру и положил на нее свои руки; послышался легкий шум, затем полились долгие торжественные звуки органа.
Урсула повернулась и ушла.
Он попытался отдаться всецело музыке, но не мог — настроение исчезло. На сердце у него легла какая-то тяжесть, он чувствовал себя несчастным.
Домой он вернулся с мрачным лицом и озлобленным сердцем. Однако, пока младшие не легли в постель, он молчал. Урсула по лицу видела, что будет буря.
Наконец, он спросил:
— Где то письмо?
Она подала. Он внимательно вчитывался: «Просим Вас явиться к нам в ближайший четверг». Это сдержанное официальное обращение адресовано самой Урсуле и не имеет с ним ничего общего. Так… Теперь она самостоятельный член общества. Ее дело отвечать на это письмо, не считаясь с ним, он даже не имел права вмешиваться. Сердце его ожесточилось и озлобилось.
— Зачем ты сделала это за нашей спиной? Потихоньку, зачем? — спросил он с резкой усмешкой. Ее обдало жаром, но она почувствовала себя свободной, теперь она порвала с ними. Он был побежден.
— Вы сказали: пусть она попробует, — возразила она, почти оправдываясь.
Он не слышал, он не отрываясь глядел на письмо.
Письмо было официальное, и притом написанное на машинке: «Мисс Урсуле Бренгуэн. Тисовый Коттедж в Кёссей». Это звучало так полно и законченно, он отчетливо чувствовал новое положение Урсулы в связи с получением этого письма. Для него это было — нож в сердце.
— Хорошо, — сказал он наконец, — но ты не поедешь.
Урсула онемела, не находя слов для своего возмущения.
— Если ты думаешь, что можешь отправиться плясать по ту сторону Лондона, ты жестоко ошибаешься.
— Почему нет? — вскрикнула она, окончательно укрепившись в решении уехать.
Наступило молчание, длившееся до прихода миссис Бренгуэн.
— Погляди-ка, Анна, — сказал он подавая ей письмо.
Она откинула назад голову, вглядываясь в строки, написанные на пишущей машинке, обозначающие вторжение внешнего мира. В ее взгляде произошла легкая перемена, как будто ее материнское существо спряталось и заменилось чувством боязни и какой-то внутренней пустоты. Таким пустым, безразличным взглядом она глядела на письмо, совершенно не желая воспринимать его. Она удовольствовалась тем, что поверхностно пробежала эти строки.
— Что это за письмо? — спросила она.
— Она желает уйти и быть учительницей в Кингстоне на Темзе за пятьдесят фунтов в год.
— Скажите!
Мать сказала это таким голосом, как будто это была враждебная выходка какого-то постороннего лица. Но в душе уход дочери для нее был безразличен. Она опять ушла целиком в только что родившегося ребенка.
— Она не поедет так далеко, — сказал отец.
— Я поеду туда, куда меня зовут! — закричала Урсула. — И это достаточно хорошее место.
— А что ты знаешь об этом месте? — резко спросил отец.
— И потом, — спокойно продолжала мать, — раз отец говорит, что ты не поедешь, то совершенно неинтересно хочешь ты или нет.
Как Урсула ненавидела ее.
— Вы сами сказали, чтобы я попробовала! — закричала девушка, — а теперь, когда я получила место, мне надо ехать.
— Я говорю, ты не поедешь так далеко, — сказал отец.
— Почему бы тебе не подыскать себе место в Илькстоне? Тогда бы ты могла жить дома, — спросила Гудрун, которая ненавидела всякие столкновения и не могла понять неправильных приемов Урсулы, но считала себя обязанной стать на сторону сестры.
— В Илькстоне нет места, — громким голосом возразила Урсула, — и в таком случае я лучше уйду совсем.
— Если б ты спросила об этом, тебе нашлось бы место и в Илькстоне, но ты захотела разыграть из себя величественную особу и поступить по-своему, — сказал отец.
— Я нисколько не сомневаюсь, что ты охотнее бы ушла совсем, — ядовито заметила мать, — но я твердо убеждена в том, что люди, с которыми тебе пришлось бы иметь дело, недолго остались бы с тобой. Ты слишком много воображаешь о себе.
В словах матери и дочери чувствовалась острая взаимная ненависть.
Наступило общее упорное молчание. Урсула поняла, что она должна заговорить первой.
— Но ведь они же мне написали, значит я должна ехать, — сказала она.
— Откуда ты возьмешь денег на дорогу? — спросил отец.
— Дядя Том даст мне, — ответила она.
Снова воцарилось молчание. На этот раз победа была на ее стороне.
Наконец, отец поднял голову, его лицо носило следы напряженной мысли; казалось, он усиленно искал выхода.
— Вот что, — сказал он, — так далеко ты не поедешь, я попрошу мистера Берта дать тебе место здесь. Я совершенно не желаю видеть тебя по ту сторону Лондона.
— Да, но ведь мне же надо ехать в Кингстон, — сказала Урсула, — они прислали за мной.
— Обойдутся и без тебя, — спокойно ответил он.
Минуту она помолчала, боясь расплакаться.
— Хорошо, — произнесла она наконец тихим, напряженным голосом, — вы можете не пустить меня туда, но мне необходимо иметь место, я не останусь дома.
— Никто тебя и не оставляет, — рванулся отец, побледнев от гнева.
Больше она не стала говорить, на ее лице появилась надменная улыбка, и она всячески старалась подчеркнуть свое враждебное безразличие ко всему окружающему. В нем подобный ее вид всегда вызывал желание убить ее. Она направилась в гостиную напевая:
«Это мать, Мишель, потеряла свою кошку и кричит у окна, не найдется ль у кого?!!»
На следующий день Урсула ходила оживленная, распевая, ласково обращаясь с детьми, но в душе она ощущала горечь и холод по отношению к родителям.
Вопрос больше не поднимался, но ее веселости и упорства хватило только на четыре дня. Потом она начала стихать. Наконец, вечером она обратилась к отцу.
— Вы говорили о месте для меня?
— Я говорил с мистером Бертом.
— Что он сказал?
— Завтра будет собрание комитета, он даст ответ в пятницу.
Она стала ждать пятницы. Кингстон на Темзе был такой волнующей мечтой, здесь же ей придется столкнуться с суровой действительностью, она знала, что этим кончится, она видела, что в жизни не бывает ничего совершенного, есть только суровая, жестокая действительность. Она не хотела быть учительницей в Илькстоне, потому что она знала Илькстон и ненавидела его. Но она жаждала быть свободной, и другого выхода к свободе не было.
В пятницу отец сказал ей, что имеется свободное место в школе Бринслей-Стрит, вероятно оно может быть ей предоставлено непосредственно без всяких специальных просьб.
Ее сердце упало. Бринслей-Стрит была школа в бедном квартале, а она имела отвращение к детям илькстонской бедноты. Они всегда дразнили ее и швыряли в нее камнями. Но теперь, как учительница, она, конечно, будет пользоваться уважением. Впереди было неведомое будущее, которое влекло ее. Даже эта масса грязных, каменных зданий имела для нее какое-то особенное очарование. Она знала, что они безобразны, но зато они должны отучить ее от излишней сентиментальности.
Она принялась мечтать, как она заставит этих маленьких неуклюжих ребят полюбить себя. Она будет такой счастливой. Учителя всегда бывают суровыми, безучастными, это мешает живой связи с детьми. Она будет внимательна к ним, отдастся им целиком, поделится с ними всем своим внутренним богатством, сделает их такими счастливыми, и они предпочтут ее всякому другому учителю на всем земном шаре.
А к Рождеству она выберет для них самые занимательные рождественские картинки и устроит им интересный вечер в одной из красных комнат.
Заведующий школой, мистер Гарби был коротеньким, плотным, как ей казалось, довольно вульгарным человеком. Но она будет обращаться с ним так вежливо и тонко, что он быстро проникнется к ней уважением. Она будет ясным солнцем для школы, под лучами которого будут цвести мелкие сорные травы — дети, а учителя будут распускаться редкостными цветами больших, жестких растений.
Пришел понедельник. Был конец сентября, завеса тонкого дождя окутывала ее в пути, тесно замыкая в собственных мечтах. Она направилась в новую страну, к новой жизни. Старая была зачеркнута. Завеса, скрывающая новый мир, скоро будет разорвана. Спускаясь под дождем вниз по холму со своим сверточком, она чувствовала себя крайне взволнованной.
Сквозь мелко моросивший дождь она увидела город, черную обширную гору. Она должна была подняться на нее. Ее сразу охватило отвращение и одновременно с ним радость осуществления своих стремлений. Страх преобладал. У трамвайной станции она остановилась. Здесь было начало ее будущей жизни. Впереди возвышалась железнодорожная Ноттингамская станция, куда Тереза отправилась полчаса тому назад, сбоку была маленькая церковная школа, куда она ходила ребенком, еще при жизни бабушки. Бабушка умерла два года назад. Теперь на ферме живет чужая женщина с дядей Фредом и с маленьким ребенком. Позади был Кёссей, где на изгородях зрели ягоды.
Дожидаясь трамвая, она стала перебирать в памяти свое детство: дедушку с русой бородой и голубыми глазами, вечно поддразнивавшего ее, его большое, крупное тело; он утонул; бабушку, которой Урсула охотно бы сказала теперь, что она любила ее сильнее, чем кто-либо на свете: церковную школу, мальчиков Филлипсов — один пошел в солдаты, один был рудокопом. Она забылась в воспоминаниях.
Среди грез она услышала визг и лязг трамвайного вагона, потом увидела его, шум приближался. Описав круг у станции, он остановился. Несколько серых, призрачных людей, похожих на тени, выбрались из дальнего угла вагона, кондуктор, обходя столб, зашлепал по лужам.
Она села в сырой, неуютный вагон, пол был покрыт грязью, окна запотели. Она сидела в ожидании. Начиналась новая жизнь.
Вошла другая пассажирка — вероятно, поденщица, в мокрой, потрепанной одежде. Урсуле было не под силу терпеть такую длительную стоянку. Прозвонил звонок — впереди был поворот. Осторожно, медленно, трамвай пополз по мокрой улице. Она двигалась вперед по своему новому жизненному пути. Сердце было полно страдания и нерешительности, казалось, нить ее жизни прерывалась.
Трамвай останавливался часто; намокшие, закутанные в плащи люди входили в вагон, и, серые, немые, садились двумя рядами друг против друга, держа свои зонтики между колен. Окна трамвая все больше тускнели. Она терялась среди этих неживых, призрачных людей, но не могла считать себя равной с ними.
Кондуктор стал выдавать билеты. Она с волнением ждала его приближения. Они все ехали на работу, она тоже. Ее билет будет таким же трудовым билетом. Она попыталась представить себя на их месте, но страх переполнил ее душу. Она чувствовала, что на нее надвигается что-то неведомое и страшное.
Скоро ей пришлось сойти, чтобы пересесть в другой трамвай. Она посмотрела вверх на гору. Там — дорога к свободе. Она вспомнила те субботние, полуденные часы, когда ходила по магазинам. Какой беззаботной и свободной чувствовала она себя тогда!
Ах, вот и ее трамвай так осторожно сползает вниз. Каждый ярд приближения к новому назначению пугал ее. Вагон остановился, она поспешно вошла.
Когда трамвай тронулся, она стала смотреть направо и налево, не зная точно, где выходить. Наконец, взволнованная, с трепещущим сердцем, она сошла. Кондуктор дал неистовый звонок.
Ей пришлось идти по маленькой узкой мокрой улице, где вовсе не было видно прохожих. Приземистое здание школы выглядывало из-за решетки, асфальтовый двор казался черным от дождя. Строение выглядело ветхим и неприглядным, в окна виднелись засохшие растения. Через калитку она вошла во двор.
Через сводчатую дверь она проникла в переднюю. Помещение производило давящее впечатление, оно было в стиле церковной архитектуры с большой претензией на величественность, но на самом деле вышло кричащим и грубым. На каменном полу виднелись грязные следы пары ног. Кругом было тихо и пустынно, казалось, то была временно опустевшая тюрьма, которая ждала возвращения владельца следов.
Урсула отыскала учительскую комнату, притаившуюся в мрачном углу, и робко постучала в дверь.
— Войдите, — ответил удивленный мужской голос, точно из тюремной камеры. Ее глазам представилась маленькая темная комната, куда никогда не проникало солнце. Неприкрытая газовая лампа давала неприятный свет. У стола стоял худощавый мужчина в одном жилете и тщательно проглаживал бумагу на шапирографском ящике. Он глянул на Урсулу внимательными, острыми глазами и, бросив ей — «доброе утро», погрузился снова в свою работу, то накладывая листы и тщательно их проглаживая, то снимая; проверив взглядом отпечатавшиеся лиловые строки, он отбрасывал свернувшийся лист в кучу подобных ему на столе.
Урсула смотрела, как зачарованная. В этой жалкой мрачной комнате, при свете газа, все казалось призрачным.
— Какое сегодня сырое утро, — сказала она.
— Да, — ответил он, — погода неважная.
Странно было говорить об этом здесь, где ни утра, ни погоды никогда на самом деле не существовало. Время отсутствовало здесь.
Ответ был сказан пустым, безразличным голосом. Урсула слегка растерялась. Она сняла пальто.
— Я рано пришла? — спросила она.
Мужчина взглянул на свои карманные часы, потом на нее. Взгляд его глаз пронизывал, как иглы.
— Двадцать пять минут, — сказал он. — Вы вторая по счету. Сегодня я пришел первым.
Урсула тихонько присела на край стула и стала внимательно следить, как его худые, красные руки скользили по поверхности белых листов, на мгновение задерживаясь, затем снимали осторожно за кончик угла, чтобы, отбросив в сторону, наложить новый. Весь стол был покрыт свернувшимися, полуисписанными листами.
— Разве вам требуется так много листов? — вежливо осведомилась Урсула.
Мужчина быстро взглянул на неё. Он был худощав, зеленоват с лица, в возрасте около тридцати, тридцати трех лет, с длинным носом и худыми чертами лица. Глаза были голубого цвета и смотрели пронзительно, как острие стали. Девушке они показались красивыми.
— Шестьдесят три, — ответил он.
— Так много! — заметила она участливо и, сообразив, добавила:
— Но ведь у вас же не столько учеников?
— Почему нет? — возразил он с гордостью в голосе.
Урсула была почти испугана тоном его разговора, свидетельствовавшим о полном невнимании к ней. Для нее такое обращение было новостью. Она не привыкла, чтобы с ней не считались, обращаясь, как с предметом.
— Но это слишком много, — повторила она сочувствующим голосом.
— У вас будет приблизительно столько же.
Ответ был короток. Она растерялась, не зная как это принять. В нем чувствовалось что-то резкое, острое и колкое, одновременно привлекавшее и пугавшее ее. Очевидно, он был холодным, неизменно враждебным человеком.
Дверь отворилась и показалась молодая женщина небольшого роста, неопределенной окраски, в возрасте около двадцати восьми лет.
— О, Урсула! — воскликнула вновь пришедшая. — Вы явились так рано! Я уверена, что вы не обидитесь на нас за это. Это вешалка мистера Вилльямсона, а это ваша. Для учителя пятого отделения всегда отводится этот крюк. Что же вы не снимете шляпу?
Мисс Виолет Гарби сняла пальто Урсулы с крюка, на котором оно висело, чтобы перевесить чуть дальше. Быстрым движением она вытащила булавки из своей шляпы и воткнула в жилет. Потом повернулась к Урсуле и, взбивая свои жидкие, бесцветные кудряшки, воскликнула:
— Какое дурацкое, скучное утро, ужасно дурацкое! И еще по этим мокрым понедельникам я ненавижу одну вещь: это целые тучи вязанок хвороста, которые тащат во все стороны, кое-как, совсем не придерживая их.
Она взяла черный фартук, лежавший на пачке газет, и стала завязывать кругом талии.
— А вы принесли себе фартук? Нет? — быстро произнесла она, посматривая на Урсулу. — Ведь он вам необходим. Вы совсем не представляете себе, как вы будете выглядеть к половине пятого, после всего этого скопища чернил, мела и грязных ребячьих ног. Подождите, я сейчас пошлю мальчика за фартуком к маме.
— Не стоит, — запротестовала Урсула.
— Это ничего не значит! — воскликнула мисс Гарби.
Сердце Урсулы сжалось. Все казалось ей таким вызывающим, исполненным чванства. Как будет она здесь вращаться среди этих грубых, резких, самодовольных людей? О мужчине у стола мисс Гарби не обмолвилась ни словом. Она просто предпочитала не замечать его. Урсула почувствовала в их отношениях равнодушие, бесчувственность и наглость.
Девушки вышли в коридор. Несколько детей бесцельно слонялись в передней.
— Джим Ричардс, — суровым, повелительным голосом позвала мисс Гарби. Ответа не стала дожидаться. — Ступай и попроси маму прислать один из моих школьных фартуков для мисс Бренгуэн, хорошо?
Мальчик робко пробормотал:
— Да, мисс… — и тронулся с места.
— Стой, — остановила его мисс Гарби. — Поди сюда. Ты зачем идешь? Как ты скажешь маме?
— «Школьный фартук», — пролепетал мальчик.
— «Пожалуйста, миссис Гарби, мисс Гарби просит вас прислать ее другой школьный фартук для мисс Бренгуэн, потому что она не захватила своего».
— Хорошо, мисс, — пробормотал мальчик, кивнув головой, и двинулся. Мисс Гарби поймала его за плечо и повернула.
— Как ты должен сказать?
— «Пожалуйста, мистрисс Гарби, мисс Гарби нужен фартук для мисс Бронгуин», — чуть слышным голосом пролепетал ребенок.
— Мисс Бренгуэн, — со смехом поправила мисс Гарби, отпуская его. — Стой, тебе лучше взять зонтик. Подожди-ка.
Услужливый мальчик был награжден зонтиком мисс Гарби и ушел.
— Смотри, не задерживайся, — крикнула ему весело мисс Гарби. Затем, повернувшись к Урсуле, громко заметила:
— Он страшно медлителен, этот мальчуган. Но, знаете, он совсем не так плох.
— Да, да… — подтвердила Урсула слабым голосом.
Ручка двери щелкнула и они вошли в большую комнату. Урсула оглянулась. Каким неуютным, холодным выглядело это помещение, от которого веяло суровым, длительным безмолвием. Сбоку была перегородка до половины стеклянная с рядом открытых дверей. Бой часов гулко раздался в тишине, а голос мисс Гарби удвоил свою звучность в этом безмолвии.
— Это большая комната, а вот место вашего отделения. Пятое, шестое, седьмое отделение. Ваше — пятое. Здесь.
Она стояла у самых дверей большой комнаты. Там возвышалась небольшая учительская доска, обращенная к четырехугольнику целого ряда длинных скамеек. На противоположной стороне виднелись два высоких окна.
Урсула была потрясена и испугана. Своеобразное, безжизненное освещение придавало комнате особый вид. Казалось, что она была непосредственным продолжением дождливого утра. Отчаяние и ужас охватил ее от сознания, что она заперта в этой суровой, безжалостной атмосфере, куда не долетало ни малейшего отголоска обычной дневной жизни. Даже окна были замазаны и давали странный тусклый свет.
Она была в тюрьме. Она поглядела на стены, окрашенные зеленоватой масляной краской с темно-коричневой панелью, на громадные окна с жалкими геранями у тусклых стекол, на длинный ряд пюпитров, выравненных в четырехугольник, и страх охватил ее с новой силой. И это был новый мир, новая жизнь, которая внушала ей ужас. Взволнованная, она вскарабкалась на свой стул у учительской кафедры. Он был так высок, что ноги не доставали до земли и пришлось упираться на перекладину. Приподнятая над землей, она была теперь облечена своей должностью. Как все это странно и непонятно, как не похоже на те мечты, которые возбуждала в ней завеса дождя, сопровождая ее от Кёссей. Мысль о своей родной деревне вызывала в ней острую тоску; ей показалось, что она навсегда утратила ее.
Здесь она была среди суровой жестокой действительности — реальности. Так странно, что она должна была называть действительностью то, что до нынешнего дня было ей совсем неизвестно, что наполняло ее таким страхом и отвращением, то, от чего она желала бы отойти прочь. Это было явью, а Кёссей, милый, прекрасный, любимый, близкий ей Кёссей, бывший для нее частью ее Я, был менее реальной, менее ценной действительностью. Эта школьная тюрьма была реальностью. Здесь она должна была найти свое место, быть повелительницей школьников. Здесь она должна была осуществить свою мечту — превратиться в любимого учителя, приносящего свет и радость своим ученикам. Но пюпитры перед ней выглядели так остро и угловато, что все ее чувства разбились и она пришла в ужас. Она содрогнулась, чувствуя какой сумасшедшей была в своих ожиданиях. Она хотела вложить все свои чувства, все благородство души туда, где этого совсем не требовалось, где в этом не нуждались. Беспрерывно чувствовала она себя отталкиваемой, смущенной новою атмосферой, выбитой из колеи.
Она тихонько спустилась и обе они вернулись в учительскую комнату. Так странно было чувствовать, что приходится прилаживать и приспосабливать свою личность. Она была здесь ничем, в ней не было ценности и реальности, реальность была вне ее, и она должна была сама примениться к ней.
Мистер Гарби находился в учительской комнате, стоя у открытого, большого шкафа, где Урсула могла видеть стопки розовой промокательной бумаги, целые пачки новых блестящих книг, коробки с мелом, бутылки цветных чернил. Это был целый склад сокровищ.
Старший учитель был низеньким человеком грубого вида, с красивой головой и полными щеками. Резко очерченные брови и длинные свисавшие усы придавали ему внушительный вид. Он казался всецело поглощенным своею работой и совершенно не обратил внимания не приход Урсулы. Было что-то чрезвычайно оскорбительное в том, что он мог так углубиться в дело, не замечая других.
Оторвавшись на минутку от шкафа, он поглядел через стол и с любезной улыбкой поздоровался с Урсулой. У него был очень смелый и отважный вид, как будто он ожидал с ее стороны нападения.
— Вам пришлось пройтись по сырости, — сказал он Урсуле.
— О, я не обращаю на это внимания, я привыкла к этому, — ответила она с легким нервным смехом.
Но он уже не слышал. Слова ее прозвучали смешным лепетом. Он даже не замечал ее.
— Вы будете подписываться здесь, — сказал он ей как ребенку, — с указанием времени ухода и прихода.
Урсула расписалась в поданной тетрадке и отошла в сторону. Никто не обращал на нее ни малейшего внимания. Она ломала себе голову, чтобы придумать, что сказать, но бесполезно.
— Я пойду впущу их, — заявил мистер Гарби своему помощнику, спешно убиравшему бумаги со стола.
Тот не выразил ничего, продолжая приводить все в порядок. Атмосфера стала еще напряженнее. В последнюю минуту мистер Брент быстро надел свой пиджак.
— Вы отправитесь к девочкам, — сказал старший учитель Урсуле с очаровательным, любезным видом, совершенно официальным и властным тоном.
Она вышла и нашла мисс Гарби и другую учительницу в передней. Дождь продолжал падать такими же мелкими каплями на асфальтовый двор. Зазвонил глухой, беззвучный колокольчик и звонил долго, упорно и однообразно. Наконец, звон прекратился. У ворот школьного двора был виден мистер Брент, с непокрытой головой, дующий в кулак, чтобы согреть руки, и поглядывающий на мокрую, грязную улицу.
По асфальтовому двору зашумели и застучали мальчики, двигаясь сплошным потоком и отдельными мелкими группами, с громкими возгласами и топотом ног. Девочки шли и бежали через другой вход.
В передней, где была Урсула, стоял страшный шум. Девочки поспешно стаскивали с себя кофточки и шляпки и вешали на крюки, в изобилии украшавшие вешалки. В воздухе был запах сырой одежды, откашливание, шум голосов и топот ног.
Девочки все прибывали, давка около вешалок увеличивалась, отдельные школьники толпились кучками ближе к выходу. Затем Виолет Гарби захлопала в ладоши и громко закричала:
— Тихо, девочки, тихо!
Общий говор притих, но не прекратился совсем.
— Что я сказала? — резко закричала мисс Гарби.
Наступило почти полное молчание. Иногда запоздавшая девочка врывалась в переднюю и быстро сбрасывала свою верхнюю одежду.
— Первая пара вперед! — скомандовала мисс Гарби повелительным голосом.
— Отделение четвертое, пятое, шестое — стройтесь! — закричала она.
Поднялась сумятица и еще более сильная толкотня, закончившаяся тем, что три ряда девочек стали по парам, лукаво переглядываясь между собой. Ближе к вешалкам другие учителя устанавливали младшие классы.
Урсула стояла около своего пятого отделения. Они пожимали плечами, взбивали свои волосы, гримасничали, зубоскалили, хихикали, перешептывались и подталкивали друг друга.
Послышался резкий шорох, и шестое отделение, самые большие девочки, двинулись за мисс Гарби, Урсула с пятым отделением должна была идти следом. Она стояла в ожидании около этих подмигивающих и гримасничающих девочек, смутно сознавая, где она и что она такое.
Заиграло пианино, и шестое отделение с лукавыми физиономиями направилось в большую комнату. Мальчики входили через другую дверь. Пианино продолжало играть, пятое отделение стало подходить к двери комнаты для занятий. М-р Гарби был виден вдали у своей кафедры, мистер Брент стоял у другой двери комнаты. Класс Урсулы приостановился. Она стояла около. Девочки пересмеивались, переглядывались и толкали друг друга.
— Ступайте, — сказала Урсула, так как игра на пианино не прекращалась.
Девочки бросились в комнату. Мистер Гарби, казалось, совершенно занятый каким-то другим делом у своей кафедры, поднял голову и закричал громким голосом:
— Стойте!
Девочки остановились и музыка прекратилась. Мальчики, только что входившие через другую дверь, отступили назад. Сначала послышался резкий, повелительный голос мистера Брента, затем донесся трубный глас мистера Гарби из дальнего конца комнаты:
— Кто позволил девочкам пятого отделения входить сюда таким порядком?
Урсула густо покраснела. Девочки поглядывали на нее, подтверждая взглядами ее вину.
— Это я послала их, мистер Гарби, — произнесла она ясным голосом, с трудом овладев собой.
Наступила минута молчания. Затем мистер Гарби проревел издали:
— Ступайте назад на ваши места, девочки пятого отделения!
Девочки поглядели на Урсулу насмешливыми, обвиняющими взглядами и отступили назад. Сердце Урсулы жестоко болело.
— Марш вперед! — послышался голос мистера Брента и девочки вошли, сливаясь с рядами мальчиков.
Урсула глядела на свой класс, около пятидесяти пяти девочек и мальчиков, которые заполняли ряды скамеек. Она чувствовала себя как бы не существующей. Здесь она не имела ни места, ни значения. В классе она услышала в глубине комнаты ряд оживленных расспросов. Она стояла перед своими учениками, не зная за что приняться и с болью на сердце выжидая. Пятьдесят пар глаз враждебно глядели на нее, довольные случаю позабавиться. Для нее этот перекрестный огонь взглядов был настоящим истязанием. Она чувствовала себя такой беззащитной перед ними. Несколько минут молчания показались ей долгой мучительной пыткой.
Наконец, она набралась храбрости. Рядом с ней слышался голос мистера Брента, задававшего устные задачи по арифметике. Она подошла поближе к детям, чтобы не возвышать голоса, и, колеблясь, неуверенно спросила:
— Семь шляп по два с половиной пенсов каждая?
Это начало вызвало насмешливую гримасу. Она покраснела, мучительно страдая. Несколько рук поднялось, она спросила.
День тянулся невыразимо медленно. Она совершенно не знала, что делать и впадала в ужасные промахи, непрестанно давая повод для насмешек детей; как-то обратившись с вопросом, она неожиданно потеряла нить урока и никак не могла сообразить, как продолжать. Хозяевами положения были дети, она им уступала. Ей все время был слышен голос мистера Брента. Он, как машина, тем же размеренным, повышенным, неестественным голосом вел свой урок, равнодушный ко всему остальному. Она же была во власти своих учеников и не могла избавиться от этого. Эти пятьдесят человек зависели от ее приказаний, ненавидели их и злобно их ждали. Это ощущение прерывало ее дыхание, она чувствовала, что временами задыхается. Их было так много, это была толпа, множество, а не дети. Это был какой-то четырехугольник. Она не могла говорить с ними, как с детьми, потому что это были не отдельные дети, каждый сам по себе, а какое-то одно множественное, коллективное существо.
Наступил обеденный перерыв. Печальная, ошеломленная, растерявшаяся, она направилась завтракать в учительскую комнату. Никогда еще не чувствовала она себя в такой степени чуждой жизни. Ей казалось, что она только что освободилась от какого-то ужасного состояния, где все было, как в аду, одним из звеньев жестокой, злой системы. Но полного чувства свободы она не испытывала, ее страшило послеобеденное время.
Первая неделя прошла в полном смятении. Она не знала, как взяться за учение и сознавала, что никогда этого не постигнет. Время от времени к ней на урок являлся мистер Гарби, чтобы посмотреть, чем она занимается. От одного сознания присутствия этого грозного, властного человека она чувствовала, что у нее уходит из-под ног почва, что она делается такой нереальной, колеблющейся, как бы несуществующей. А он продолжал стоять, наблюдая за ней со своей любезной улыбкой, за которой таилась угроза. Он молчал, предоставляя ей продолжать свои занятия, а она чувствовала, что у нее душа расстается с телом. Потом он так же безмолвно удалялся, и его уход звучал насмешкой. Класс был его классом, а она была трепещущим, подчиненным созданием. Он колотил учеников, придирался и ругался, они ненавидели его, но он был хозяином, и его слушались. И хотя она была ласкова и внимательна со своим классом, они принадлежали мистеру Гарби, а не ей. Как твердый, устойчивый механизм, он присваивал себе всю власть, и класс признавал её. И вся власть в школе исходила от него.
Вскоре Урсула начала бояться его, а в глубине души появилось настоящее чувство ненависти, потому что она презирала его, хотя он и был ее повелителем. Ненависть все усиливалась. Все остальные учителя также ненавидели его и всячески раздували это. Он повелевал ими и детьми, он был центром власти и авторитета. Казалось, у него было одно стремление, одна цель в жизни — неограниченная власть над школой. Учителя были для него такими же подвластными существами, как и ученики. За одно то, что они могли иметь какой-то авторитет, он испытывал к ним бессознательную ненависть.
Урсула не могла заставить себя относиться к нему хорошо. С самого первого дня она была восстановлена против него и его дочери. Она подружилась с учительницей третьего отделения, Мегги Шофильд. Мисс Шофильд было около двадцати лет, это была дружелюбная девушка, державшаяся в стороне от остальных учителей. Она была почти красива, задумчива и, казалось, жила в другом, более ласковом мире.
На вторую неделю пребывания Урсула решила обедать в комнате мисс Шофильд. Классная комната третьего отделения находилась отдельно; по обеим сторонам ее были окна, выходившие во двор. Подобное убежище было истинным отдыхом среди школьного хаоса. На окнах стояли горшки с хризантемами, ветки осенних листьев, кувшин с ягодами; на стенах висели картины, репродукции Греза и Рейнолдса; такая обстановка доставляла Урсуле радость, так как в ней чувствовался отпечаток чего-то личного и индивидуального, находившего в душе живой отзвук.
Был понедельник. За неделю пребывания в школе она привыкла к окружающей обстановке, оставаясь внутри такой же чуждой ей. Она ждала обеда вместе с Мегги, это всегда бывало самым приятным впечатлением дня.
В обеденный перерыв ее дети шумно выкатились из класса. До сих пор она не представляла себе, какую ошибку она делает своей поверхностной терпимостью, добротой и предоставлением всего на волю судьбы. Дети ушли, она освободилась, только этого ей и надо было. Она поспешила в учительскую комнату. Мистер Брент, сидевший на углу стола за своим рисовым пудингом, пристально поглядел на нее несколько минут.
— Если бы я был на вашем месте, мисс Бренгуэн, — начал он грозным голосом, — я бы подтянул свой класс.
Урсула испугалась.
— Вы думаете? — сказала она любезным голосом, чувствуя ужас. — Разве я недостаточно строга?
— Потому что, — продолжал он дальше, не обращая на нее ни малейшего внимания, — если вы их не возьмете в ежовые рукавицы, то они сядут вам на голову. Они будут всячески унижать вас и издеваться над вами, пока Гарби не воспользуется случаем, — тем дело и кончится. Следующие шесть недель вам уже не придется быть здесь, — тут он набил себе рот картошкой, — если вы не возьмете их в ежовые рукавицы.
— Да, но… — тут Урсула оборвала речь, взволнованная, раздосадованная и жестоко напуганная.
— Гарби и не подумает помогать вам. К этому он собственно и клонит — он пустит дело на самотек и будет поглядывать, как ваше учение катится под гору, пока вы сами не вымететесь, если только он не выметет вас раньше. Меня-то это вообще ни с какой стороны не касается, и я говорю это только потому, что после вас останется класс, с которым, я надеюсь, мне не придется возиться.
В голосе этого человека она чувствовала ясное обвинение и осуждение. Но все-таки школа еще не успела стать для нее определенной реальностью. Все это существовало в действительности, но без всякой внутренней связи с ней. Она не хотела соглашаться со взглядом мистера Брента. Она не желала придавать ему должного значения.
— Разве это так ужасно? — спросила она, почти дрожа, но пытаясь выразить легкое снисхождение и показать, что это ей безразлично.
— Ужасно? — сказал мужчина, углубившись в свой картофель. — Об ужасном я не говорю.
— Я теперь буду бояться, — сказала Урсула. — Дети мне кажутся такими…
— Что? — спросила мисс Гарби, входившая в эту минуту.
— Видите ли, — сказала Урсула, — мистер Брент говорит, что мне надо взять свой класс в ежовые рукавицы, — и она неловко засмеялась.
— О, вам необходимо сохранить в классе порядок, если вы желаете учить детей, — возвестила мисс Гарби суровым, надменным тоном.
Урсула промолчала. Она чувствовала, что она в их глазах не имеет никакой цены.
— Правильнее сказать, если вы хотите иметь возможность существовать, — поправил мистер Брент.
— А на что вы нужны, если вы не умеете соблюдать порядок? — спросила мисс Гарби.
— И этого вы должны добиваться своими собственными силами, — тут голос мистера Брента перешел в пророческий вопль, — потому что никто вам не окажет помощи.
— Ну, конечно, — сказала мисс Гарби, — некоторым помочь невозможно. — И она быстро вышла.
Враждебность их отношений была ужасна. Урсуле хотелось уйти, сбежать, но не объясняться.
Вошла мисс Шофильд, взяла свое разогретое кушанье и ушла вместе с Урсулой в свой класс.
— Как у вас тут хорошо, — заметила Урсула, — совсем не похоже на все остальное.
Она тут же испугалась своих слов. Влияние школы начинало сказываться.
— Большой класс! — сказала мисс Шофильд. — Да ведь это же несчастье заниматься там!
Она говорила с большой горечью. Она также находилась в унизительном положении старшей служанки, ненавидимой хозяином сверху и своим классом снизу. Она знала, что каждую минуту может подвергнуться нападению одной из сторон, или сразу обеих, потому что начальство станет слушать жалобы родителей и, объединившись, нападет вместе с ними на представителя власти, на учителя.
За едой девушки разговорились о себе. Урсула рассказала о своей школе, о своих экзаменах. В этом жалком месте она чувствовала себя такой несчастной. Мисс Шофильд внимательно слушала ее с мрачным выражением на красивом лице.
— Неужели вы не могли найти место получше? — спросила она наконец.
— Я не знала, каково здесь, — ответила Урсула.
— Ах! — воскликнула мисс Шофильд и резко отвернулась.
— Здесь действительно ужасно? — спросила Урсула с легким страхом.
— Здесь, — сказала мисс Шофильд с особой горечью, — здесь ненавистное место.
Сердце Урсулы упало.
— Все дело в мистере Гарби, — продолжала Мегги. — Я думаю, я не в состоянии была бы вернуться в большую комнату, — голос мистера Брента и мистера Гарби — ах!
Лицо ее исказилось гримасой горечи. Некоторые вещи были для нее невыносимы.
— Неужели мистер Гарби так ужасен на самом деле? — спросила Урсула, проникаясь страхом.
— Он сварливый буян, — ответила мисс Шофильд с глубоким презрением в голосе. — Он совсем не плох, пока вы с ним соглашаетесь, обращаетесь за его помощью и делаете все по его указанию, — но это так подло! Приходится бороться на обе стороны, а это неотесанное дубье…
Она оборвала свою речь, слишком горько было у нее на душе. Было видно по ее лицу, что она полна негодования. Урсула с болью ждала ответа на свой вопрос.
— Но почему получается все так ужасно? — спросила она беспомощно.
— Иного выхода нет, — сказала мисс Шофильд. — С одной стороны он сам против вас, с другой — он натравливает на вас детей. Дети ужасны. Вы непрестанно должны их заставлять что-то делать. Все идет насильственным путем и через вас. Все, что они учат, вы должны им вбивать насильно — иного пути нет.
Урсула замерла. Неужели она должна захватить их всех силой, силой заставить учиться этих упорных пятьдесят с лишком ребят, чувствуя за своей спиной грубую, безобразную зависть, всегда склонную предоставить ее во власть этого ребячьего стада и показать, что она не умеет держать их в повиновении. Ею овладел страх перед своею задачей. Она увидела, как мистер Брент, мисс Гарби, мисс Шофильд, все школьные учителя, скрепя сердце, тянут лямку противной обязанности обращения детей в одно механическое, дисциплинированное целое, добиваясь от них автоматического повиновения и внимания, и затем требуя восприятия различных отрывков знаний. Первой основной задачей было подравнять всех детей на один лад и образец, подогнав их под одну мерку. Это должно было достигаться автоматическим способом — путем воздействия отдельной воли учителя и всей школы в целом. Суть лежала в том, что старший учитель и его сотоварищи должны были объединиться в одной воле, и тогда подчинить себе детей сообща. Но старший учитель был тупым человеком с исключительным самолюбием. Он не хотел соглашаться с учителями, они не желали подчиняться ему. Таким путем получалась анархия, и дети оказывались предоставленными самим себе.
Дети, конечно, не имели ни малейшего стремления сидеть в классе и заниматься учением, этого возможно было достичь только путем воздействия строгой, мудрой воли. Прежде всего следовало подчинить их своей власти, а для этого приходилось отречься от проявления своей личности и действовать при помощи системы категорических приказов, без которых немыслимо было добиться какого-либо результата в усвоении занятий. Урсула же задумала быть мудрее остальных, полагая добиваться всего путем определенного личного доверия и влияния, без тени принуждения.
Это поставило ее в невозможное положение. С одной стороны, она пыталась сблизиться с классом, что было оценено должным образом только некоторыми детьми, тогда как большинству осталось чуждым и враждебным.
Во-вторых, она немедленно оказалась в противоборстве с установившимся авторитетом мистера Гарби, и тем дала школьникам возможность терзать ее. А голос мистера Брента неизменно мучил ее. Однообразный, резкий, суровый, полный ненависти, он сводил с ума. Этот человек был работающим без устали механизмом. Личность в нем была совершенно подавлена и уничтожена. Это было ужасно — сплошное отвращение и ненависть. Неужели ей предстояло стать такой же? Она чувствовала ужасающую необходимость этого, но не могла смириться.
Она не могла допустить того, чтобы школа со всею ее обстановкой преодолела ее личность и неизменно повторяла: «Это не навек, это пройдет». Никогда еще не испытывала она такой страшной любви ко всему красивому. Возвращаясь после школы домой, она, забыв все остальное, любовалась заходящим солнцем и игрой его красок на бесконечном небе, и красота их переливов вызывала в ее сердце почти страдание.
Тщетно было твердить себе, что с уходом из школы она не была больше связана с ней и можно было забыть ее. В глубине души она смутно помнила ее и все это время, бессознательно сообразуя с этим все свои поступки. Она была мисс Бренгуэн, учительница пятого отделения, и самая важная часть жизни была для нее в ее работе. Она именно была и продолжала быть школьной учительницей, и ничем другим. А вместе с тем, она чувствовала себя неспособной выполнить свой долг. И в этом отношении она видела, что Виолет Гарби превосходила ее. Она умела держать свой класс в повиновении, умела внушить им знания. Все размышления Урсулы о действительном внутреннем превосходстве над Виолет не могли помочь ничему. Было слишком очевидно, что Виолет Гарби преуспевала в деле, которое Урсуле не удавалось. А ведь оно было пробным камнем ее жизни.
Время шло, но у нее ничего не получалось. Ее класс становился все хуже, учение шло все слабее и слабее. Неужели надо было отказаться и вернуться домой? Признать, что она ошиблась, и удалиться? Жизнь стала для нее беспрерывным испытанием.
В слепом упрямстве она продолжала свои занятия дальше, ожидая кризиса. Мистер Гарби начал преследовать ее. Страх и ненависть с ее стороны усилились. Она все время ждала, что он нападет на нее и уничтожит совсем. Он донимал ее за то, что она не умела держать класс в руках, и он стал самым слабым звеном в школьной цепи. Больше всего он раздражался на шумное поведение класса, мешавшее преподаванию мистера Гарби в седьмом отделении, на другом конце комнаты.
Однажды она задала сочинение и прохаживалась между скамьями, заглядывая в тетрадки. У некоторых мальчиков были грязные шеи, непромытые уши, от их одежды шел дурной запах, но на это она не обращала внимания. По пути она делала поправки в тетрадях.
— Когда вы хотите сказать: «шерсть этих животных коричневого цвета», как вы напишете «этих»? — спросила она.
Последовала преднамеренная пауза. Мальчики нарочно задерживали ответ, чтобы поиздеваться над ней.
— Прошу меня извинить, мисс? Э-т-и-х, — вызывающе громко произнес один мальчик по звукам.
Мистер Гарби проходил рядом.
— Встань, Хилль! — сказал он громким голосом.
Все удивились. Урсула посмотрела на мальчика. Он, по-видимому, был беден и имел довольно хитрый взгляд. Надо лбом торчал вихор, но вся голова была гладко прилизана. Он выглядел бледным и бесцветным.
— Кто позволил тебе говорить так? — прогремел голос мистера Гарби.
Мальчик посматривал на него с виноватым видом, то опуская, то поднимая глаза, но в его сдержанности было что-то лукавое и циничное.
— Извините, сэр, я отвечал, — возразил он с нахальным видом притворной невинности.
— Ступай к моей кафедре.
Мальчик двинулся через комнату; длинная черная куртка болталась сзади складками, тонкие, костлявые ноги в тяжелых сапогах с трудом переступали, вся поза выражала что-то нищенское. Урсула пристально смотрела вслед крадущейся походке. Ведь он был ее учеником. Проходя к кафедре, он боязливо и заискивающе поглядывал на старших мальчиков седьмого отделения. Жалкий, бледный, в своем обтрепанном костюме, он стал в ожидании грозного учителя у его кафедры, слегка согнув одну ногу и заложив руки в карманы.
Урсула попыталась сосредоточить свое внимание на классе. Мальчик внушал ей одновременно отвращение и жалость. Она чувствовала, что ей хочется закричать — она так понимала, что мальчик был наказан из-за нее. Мистер Гарби заглянул в тетрадку, которую она поправляла, и затем повернулся к ученикам.
— Положите ручки.
Дети положили ручки и поглядели на него.
— Руки на стол.
Они отодвинули тетради и облокотились на стол. Урсула стояла растерянная, не понимая, что это значит.
— О чем вы пишете сочинение? — грозно спросил старший учитель.
Никто не рискнул поднять руки. Несколько голосов, готовые к ответу, забормотали:
— Мы пишем…
— Я бы не советовал вам выступать, — заметил мистер Гарби ласковым, певучим голосом, таившим в себе ужасную угрозу.
Он стоял, не шевелясь, наблюдая класс и чуть поблескивая глазами из-под заросших, черных бровей. В нем было что-то гипнотизирующее, ей отчаянно хотелось крикнуть. Она была ошеломлена, сбита с толку, и утратила всякое понимание происходящего.
— Ну, ты, Алиса! — спросил он.
— О кролике, — пропищал голос девочки.
— Это слишком легкая тема для пятого отделения.
Урсула чувствовала себя пристыженной своей неопытностью. Она была выставлена на посмешище класса. А кроме того, она жестоко страдала от противоречий. Мистер Гарби выглядел таким сильным, мужественным, красивым, с черными бровями, ясным лбом и густыми усами. И он сейчас тратил свои силы и злился на такие пустяки, как ответ мальчика без вызова. А ведь он вовсе не был мелочным, вздорным человеком. У него было только злое, жестокое настроение благодаря тому, что он чувствовал себя связанным такой мелкой, незначительной работой, которую он должен был выполнять, чтобы иметь средства к существованию. И вся его задача сводилась к тому, чтобы научить детей разобрать по звукам слово «предосторожность», а после точки начинать с большой буквы. Он не придавал ни малейшего значения тем вещам, которые он внушал детям, и это вечно должно было злить и раздражать его, никогда не давая ему покоя. Урсуле была ясна унизительность его положения и та злоба, которую эта унизительность вызывала в его душе.
Она поглядела на класс, ставший молчаливым, внимательным. Он один имел власть обращать детей в безмолвные, выдержанные существа, всецело подчиняющиеся его воле. Этому она должна учиться у него, потому что, если уже школа такова, то необходимо применяться к существующему порядку. Он сумел навести в классе порядок. Но видеть этого сильного, властного человека тратившим свои силы на такой пустяк казалось ужасным. В этом было просто что-то отвратительное.
По окончании урока мистер Гарби вышел. И сейчас же в дальнем конце комнаты послышался свист трости. Сердце Урсулы замерло. Она не могла выносить этого, ей нестерпимо было сознавать, что мальчика бьют. Она почувствовала, что у нее кружится голова, и ощутила острое желание уйти из этой школы, этого места пыток. Как она ненавидела в эту минуту старшего учителя! Грубое животное, неужели он не испытывает стыда? Он никогда не должен был доходить до такой жестокости и бесчеловечности!
Хилль тихонько протащился на свое место, с лицом распухшим от слез, не прекращая рыданий. В его плаче чувствовалось такое отчаяние, что у нее разрывалось сердце. Ведь, если бы она умела держать детей в порядке, этого никогда не случилось бы, Хилля никогда бы не позвали и не высекли.
Начался урок арифметики. Она не могла сосредоточиться. Мальчик сидел на задней скамье, согнувшись и продолжая всхлипывать. Это длилось довольно долго. Она не решалась ни подойти, ни заговорить с ним. Ей было стыдно. А кроме того, она не могла простить ему, что он стал таким жалким, заплаканным и опухшим от слез.
Она пошла между скамеек, исправляя ошибки в сложении. Но детей было много, и ей трудно было обойти весь класс. Кроме того, она неотступно помнила о Хилле. Наконец, он перестал плакать и сидел, сгорбившись, тихонько играя своими руками. Немного погодя, он поглядел на нее. Слезы размазали грязь на его лице, но взгляд был особенно чист, ясен, как у неба, омытого дождем. В нем не было ни следа лукавства или злобы. Казалось, он забыл все, что произошло, и только искал случая занять обычное положение.
— Принимайтесь за работу, Хилль! — сказала она ему.
Дети продолжали решать задачи, отчаянно плутуя, о чем она знала. Она написала на доске другой пример. По классу она идти уже не могла, и стала против учеников, чтобы наблюдать за ними. Одни уже сделали, другие отстали. Как быть?
Наконец, настало время перерыва. Она приказала закончить работу, и ученики, толпясь, вышли из комнаты. Она обвела глазами брошенные кое-как, смятые, грязные тетради, обломанные линейки, искусанные ручки. Сердце ее болезненно сжалось. Дело шло все хуже.
С каждым днем беспорядок в классе усиливался. У нее были на отметке горы тетрадей, где ей приходилось поправлять бесчисленное количество ошибок, — работа, вызывавшая в ней ненависть и отвращение. Работа шла все хуже. Если она пыталась польстить себе тем, что сочинения стали более живыми и интересными, она сразу видела, что почерк стал безобразнее, а тетради приняли страшно грязный, неопрятный вид. Она делала все, что могла, но все это было совершенно бесполезно. Она сама не была в состоянии отнестись серьезно к тому, что от нее требовалось. Да и почему? Почему она должна была считать серьезным обстоятельством то, что ей не удавалось научить детей писать чисто и аккуратно?
Почему она должна была осуждать себя за это? Пришел день выдачи жалованья, и она получила четыре фунта, два шиллинга и один пенни. В этот день она очень гордилась собою. Никогда еще не имела она в руках столько денег. И все они были заработаны ею. Сидя в трамвае, она тихонько перебирала монеты в руках и все боялась потерять их. Они давали ей силу и утешение. Придя домой, она сказала матери:
— Сегодня давали жалованье, мама.
— Так, — сказала мать хладнокровно.
Тут Урсула положила на стол пятьдесят шиллингов.
— Вот за мое содержание, — сказала она.
— Хорошо, — равнодушно ответила мать, даже не прикоснувшись к деньгам.
Урсула была обижена. Но как-никак, она заплатила за себя. Она может чувствовать себя свободной. А кроме того, у нее осталось тридцать два шиллинга для себя. Она, бывшая обычно расточительницей, не хотела их тратить, ей жалко было расходовать эти золотые монеты.
Теперь она имела почву под ногами независимо от своих родителей. Она была чем-то еще, кроме того, что числилась дочерью Уильяма и Анны Бренгуэн. Собственный заработок давал ей право чувствовать себя вполне самостоятельной и считать себя важным членом трудящегося общества. Она была твердо уверена, что пятидесяти шиллингов, заплаченных ею, вполне хватит на ее содержание в месяц. Если бы мать получала пятьдесят шиллингов в месяц с каждого, у нее было бы двадцать фунтов в месяц, а кроме того, ей не приходилось бы думать об их одежде. Это было бы очень хорошо.
Урсула совсем отошла от родителей. Теперь она интересовалась другими вещами. Она знала, что такое министерство просвещения, знала, какой министр стоит во главе его, и ей всегда казалось, что между ним и ею существует какая-то внутренняя связь, как это было когда-то по отношению к отцу.
Она уже не чувствовала себя Урсулой Бренгуэн, дочерью Уильямса Бренгуэна. Она была учительницей пятого отделения школы имени святого Филиппа.
Но в школе дело не шло на лад. Это наполняло ее ужасом. По мере того как недели проходили за неделями, Урсула Бренгуэн, живая и свободная личность, исчезала. Оставалась просто девушка с этим именем, вечно подавленная своею неспособностью устроить школьные дела. Недели заканчивались днями отдыха, доставлявшими ей безумную радость ощущения свободы, возможности спокойно сесть утром за вышивание разноцветными шелками. Домашняя тюрьма всегда была свободна для нее. Но сидя за вышиванием, она знала, что это временная передышка, и потому старалась насладиться каждой минутой этого свободного времени.
Она никому не рассказывала, как мучительно для нее было создавшееся положение. Не только с родителями, но даже с Гудрун она не поделилась своим ощущением, как это ужасно быть школьным учителем. Но когда наступал свободный вечер, и она чувствовала, что приближается утро понедельника, она начинала томиться ужасным ожиданием пыток и мучительных, бесполезных усилий.
Она не верила, что когда-нибудь сумеет учить этот большой грубый класс в грубой школе; никогда, никогда. Но если об этом нечего было думать, то следовало уйти. Она должна была признаться, что мужской мир был не под силу ей, она не смогла занять в нем места, она вынуждена была уступить мистеру Гарби. И с этих пор она должна была продолжать свою работу, будучи не в силах избежать, с одной стороны, этого мира, с другой — достигнуть в нем необходимой свободы для успешной работы.
Но ей надо было укрепиться в школе и найти себе почву под ногами. Раз она усвоила себе позицию мистера Гарби, следовало принять и сохранить ее. Тем более, что теперь он повел на нее равномерное, продуманное наступление, чтобы вытеснить ее из школы. Она не умела наводить порядок. Ее класс был беспорядочной шумной толпой, позорным пятном школы. Следовательно, ей надо было уйти, чтобы предоставить свое место более полезному человеку, который сумел бы поддержать дисциплину.
Старший учитель помешался на ее преследовании. Ему нужно было, чтобы она ушла. Со дня ее прихода дела шли все хуже, она никуда не годилась. С момента ее появления вся его система, составлявшая его жизнь в школе, подвергалась сомнению и угрозе. Для него она была непосредственной опасностью, и, движимый резким протестом против нее, он стал принимать меры к тому, чтобы удалить ее.
Наказывая кого-нибудь из детей, как например, Хилля, за проступок по отношению к нему, он делал наказание очень тяжелым, стараясь этим подчеркнуть, что причина суровости лежит в слабом учителе, допустившем такое положение вещей. Наказывая же за проступок по отношению к ней, он давал очень легкое наказание, как будто не придавая значения оскорблениям, касавшимся ее. Дети хорошо понимали это и действовали в полном согласии с ним.
Время от времени мистер Гарби налетал для проверки тетрадей. Целыми часами он обходил класс, брал тетрадку за тетрадкой, сравнивал страницу за страницей, в то время, как Урсула оставалась возле него, чтобы выслушивать все замечания и подчеркивания ошибок, направлявшиеся по ее адресу под видом упреков школьникам. Верно было то, что с ее приходом тетради сочинений приобретали все более грязный и неопрятный вид. Мистер Гарби подолгу останавливался на сравнении страниц, сделанных до ее руководства, со страницами, сделанными при ней, и впадал в неистовое бешенство. Многих детей он отправлял стоять со своими тетрадями. И закончив тщательный обход молчаливого, трепещущего класса, он сильно наказывал главных нарушителей на глазах у всех, меча громы и молнии разгневанного сердца.
— В таком виде класс, ведь это же просто немыслимо! Это прямо безобразно! Я не могу представить, как можно было довести вас до этого. Каждый понедельник я с утра буду приходить просматривать ваши тетради. Не думайте, что если никто не обращает на вас внимания, вы можете спокойно разучиться делать то, чему вас научили и пятиться назад, пока вы окажетесь в третьем отделении. Каждый понедельник я буду просматривать все тетради.
Потом, взбешенный, захватив свою трость, он уходил прочь, оставляя Урсулу лицом к лицу с бледным дрожащим классом. Детские лица были полны глубокой злобы, страха и горечи, а сердца их испытывали гнев и пренебрежение, относившееся скорее к ней, чем к учителю; и глаза их глядели на нее с холодным, безучастным обвинением, свойственным детям. С трудом находила она несколько незначительных слов, чтобы обратиться к ним. Если она отдавала какое-нибудь приказание, они повиновались ей с вызывающим видом, как бы желая сказать: «Если вы думаете, что мы слушаемся из-за вас, то ошибаетесь. Все дело в старшем учителе». Она посылала наказанных, рыдающих мальчиков на их места, зная, что они презирали ее, считая ее слабость единственной причиной их наказания. Она очень хорошо понимала положение дел, и ее отвращение к физическому наказанию и к побоям стало причинять ей еще более глубокое страдание, так как оно всякий раз являлось ее моральным осуждением, еще более мучительным, чем все остальное.
В течение следующей недели ей пришлось внимательно следить за тетрадями и наказывать за всякую ошибку. С холодностью в душе она пришла к этому решению. Ее личные желания умерли на эти дни. В школе не было места для ее Я. От нее требовалось быть только учительницей пятого отделения. Это была ее обязанность. Урсула Бренгуэн должна была быть изъята.
Бледная, сдержанная, бесстрашная и чуждая, она перестала видеть перед собой детей, с их живым взглядом. Она видела и сознавала только ту задачу, которую надо было выполнять. И в таком настроении она была настолько безразлична к детям, что могла наказывать там, где она прежде сочувствовала, понимала и снисходила, чтобы настоять на своем в том, что раньше было ей безразлично. Она не проявляла больше к ним ни интереса, ни участия.
Для живой, непосредственной семнадцатилетней девушки было жестокой мукой стать с детьми сухой и официальной, не проявляя к ним никакого участия. После тягостного понедельника ей удалось в течение нескольких дней добиться известного успеха в классе. Но в силу неестественности положения, она быстро начала ослабевать в своем напряжении.
Одно испытание не замедлило смениться другим. При раздаче перьев на класс некоторым ученикам не хватило. Она послала попросить у мистера Гарби. В ответ он явился собственной персоной.
— Не хватает перьев, мисс Бренгуэн? — спросил он со спокойной улыбкой, предвещавшей взрыв бешенства.
— Да, нам не хватило шести штук, — ответила она неуверенным голосом.
— Как же это могло случиться? — грозно спросил он. Оглядев класс, он обратился снова.
— Сколько сегодня учеников?
— Пятьдесят два, — ответила Урсула.
Не обращая внимания на ее слова, он пересчитал сам.
— Пятьдесят два, — повторил он. — А сколько тут перьев, Степльс?
Урсула не пыталась отвечать. Достаточно было того, что он обратился не к ней, а к ее старшему ученику.
— Странная вещь, — продолжал мистер Гарби, — сорок восемь. Сколько будет сорок восемь из шестидесяти, Вилльямс?
В вопросе звучало мрачное подозрение. Худой мальчик, с хищным выражением лица, одетый в матросскую куртку, приподнялся преувеличенно почтительно.
— Слушаю, сэр, — сказал он и запнулся.
Он не знал, в чем дело. Мгновение спустя его лицо осветилось хитрой, лукавой гримасой. Тряхнув головой, он с торжествующим взглядом заявил:
— Двенадцать.
— Я советовал бы тебе слушать повнимательнее, — зловещим голосом произнес старший учитель. Мальчик сел.
— Сорок восемь из шестидесяти составляет двенадцать, следовательно не хватает двенадцати. Вы искали их, Степльс?
— Да, сэр.
— Посмотрите-ка еще.
Немного погодя, два пера были отысканы, десяти продолжало не хватать. Разразилась целая буря.
— Вы еще воровать будете, помимо того, что отвратительно ведете себя, и скверно и грязно выполняете свои работы! — начал старший учитель. — Мало того, что вы худший по поведению и сквернейший по работе класс, вы еще вдобавок хотите быть ворами? Это настоящее мошенничество. Перья не улетают в воздух, они не имеют обыкновения таять и растворяться. Куда они делись? Они должны быть где-нибудь. Что с ними сталось? Они должны быть найдены, и найдены пятым отделением. Пятое отделение их потеряло, пятое отделение должно их и найти.
Урсула стояла и слушала, с холодным, ожесточенным сердцем. Она была расстроена до глубины души и чувствовала, что теряет разум. Что-то толкало ее повернуться к учителю и предложить ему покончить дело с этими несчастными перьями. Но она промолчала, у нее не хватило сил.
Утром, вечером, в обеденный перерыв, она стала пересчитывать перья. Это не помогало, они исчезали по-прежнему. Стали пропадать карандаши и резинки. Она оставила весь класс после уроков до тех пор, пока не отыщутся пропавшие вещи. Но как только мистер Гарби вышел из комнаты, мальчики принялись скакать и шуметь, а затем выбежали толпою из школы.
Назревал кризис. Обратиться к мистеру Гарби она не могла, потому что он наказал бы класс, выставив ее причиной наказания, а класс отплатил бы за это насмешкой и непослушанием. Между нею и детьми усиливалась холодная враждебность отношений. Как-то задержавшись в школе после уроков, она на обратном пути вечером услышала позади себя голоса дразнивших ее мальчишек, насмешливо выкрикивавших:
— Бренгуэн! Бренгуэн — гордячка!
Отправившись в субботу днем в город с Гудрун, она услышала позади себя пронзительные голоса:
— Бренгуэн! Бренгуэн!
Она делала вид, что не обращает на это внимания, но вся покраснела от стыда, что подвергается публичной насмешке на улице. Она, Урсула Бренгуэн из Кёссей, не могла избавиться от того, что она — учительница пятого отделения. Напрасно укрылась она в магазин, чтобы купить ленту для шляпы. Они продолжали ее дразнить по выходе, — мальчишки, которых она учила!
Раз вечером, когда она проходила краем города, чтобы выйти в поле, несколько камней полетели в нее. Стыд и горечь наполнили ее душу. Не пытаясь защищаться или спрятаться, она шла дальше. В темноте она не могла разглядеть, кто швырял в нее, да в этом она и не нуждалась.
После этого случая в душе ее произошли большие перемены. Никогда, о, никогда больше не будет отдавать себя классу! Никогда она, как Урсула Бренгуэн, не будет добиваться взаимного понимания у этих мальчиков. Она будет только учительницей пятого отделения и забудет их всех как детей, видя в них только школьников.
И она замкнулась в себе еще резче, а в ее истерзанной обнаженной душе, вместо искренности и тепла, которые она несла в своем сердце, возникла жестокость и нечувствительность, дававшие возможность работать в механическом согласии с требуемой системой.
В ближайшие дни после этого она плохо различала отдельных детей в своем классе. Она сознавала только свою волю и то, чего она хотела добиться от класса, который должна была заставить повиноваться.
Как учительница, она должна была заставить их, как школьников, слушаться. К этому она теперь стремилась, отбрасывая все остальное в сторону. С тех пор, как в нее швыряли камнями, она стала к детям суровой и бесчувственной, временами испытывая желание отомстить им за это. После такого унижения она не желала проявлять себя по отношению к ним, как личность, быть с ними естественной и доступной. Ей нужно было только одно — утвердить свое господство, закрепить за собой положение учительницы. И за это она принялась с упорством. Она решила сражаться и покорить.
Теперь она знала всех своих врагов в классе. Самым ненавистным для нее был Вилльямс. Это был ребенок, близкий к умственно отсталым детям, но недостаточно дурной, чтобы оказаться окончательно среди них. Он читал очень бегло и обладал быстрой сообразительностью. Но тихо сидеть он не мог, на впечатлительную девушку он производил болезненное и почти отталкивающее впечатление, как хитрый, лишенный красок выродок. Раз в припадке бешенства он кинул в нее чернильницей, несколько раз убегал из класса домой. Он хорошо был известен своими проделками.
Когда-то она отняла у одного из ребят гибкую палку и решила употребить ее при случае. Несколько дней спустя, за уроком сочинения она спросила Вилльямса:
— Зачем ты посадил эту кляксу?
— Извините, мисс, она упала с моего пера, — прохныкал он дразнящим голосом, который великолепно ему удавался.
Мальчики давились со смеху. Вилльямс был великолепным актером и мог очень тонко воздействовать на слушателей. Особенно умел он увлекать за собою детей, когда дело шло о насмешке над учителем или вообще какой-нибудь властью, которой он не боялся. У него было своеобразное чутье на этот счет.
— Тебе придется остаться и докончить другую страницу сочинения, — сказала учительница.
Это противоречило ее обычным понятиям о справедливости, и мальчик отнесся к этому заявлению насмешливо. В двенадцать часов она поймала его, когда он собирался выскользнуть.
— Сядь, Вилльямс, — сказала она.
Они оба сели. Он против нее, на задней скамье, посматривая на нее ежеминутно беглым взглядом.
— Разрешите, мисс, мне уйти, у меня есть поручение, — попросил он наглым голосом.
— Принеси свою тетрадку, — сказала Урсула.
Мальчик пошел за тетрадью и, возвращаясь, беспечно трепал ее по столам. К прежним страницам не прибавилось ни одной строчки.
— Ступай назад и напиши то, что следует, — сказала ему Урсула, и сев у своего стола, пыталась заняться проверкой тетрадей.
Она вся дрожала от волнения. И мальчик целый час просидел на своем месте, кривляясь и гримасничая. К концу срока он написал пять строчек.
— Сейчас уже некогда, — сказала Урсула, — но ты закончишь эту работу сегодня после уроков.
Мальчик пошел на свое место, выделывая самые развязные движения ногами.
Наступили послеобеденные уроки. Вилльямс поглядывал на Урсулу, а она чувствовала, как в ней усиливается напряжение, в ожидании предстоящей битвы. Она усиленно наблюдала за ним.
На уроке географии, пока она водила указкой по карте, мальчик все время прятал свою белесую голову под стол и тем привлекал к себе внимание остальных школьников.
— Вилльямс, — сказала она, собравшись с духом; для нее было очень рискованно говорить с ним сейчас, — что ты там делаешь?
Он поднял свое лицо, с глазами, обведенными кругами, и посмотрел на нее с полуулыбкой. Во всем его поведении было что-то ужасно бесстыдное. Урсула затрепетала.
— Ничего, — ответил он, предвкушая победу.
— Что ты делаешь? — повторила она, чувствуя, что задыхается от сердцебиения.
— Ничего, — ответил он наглым, умышленно комичным шепотом.
— Если мне придется еще раз сделать тебе замечание, я тебя пошлю к мистеру Гарби.
Это было бы козырем в руках мистера Гарби. Он был таким назойливым и вместе с тем неуловимым, так вопил, когда его наказывали, что в мистере Гарби вспыхивала гораздо большая ненависть к учителю, пославшему этого мальчишку, нежели к самому проказнику. Один вид его действовал на него болезненно. Вилльямсу это было хорошо известно. И он достаточно красноречиво состроил гримасу.
Урсула вернулась к карте, чтобы продолжать урок географии. Но в классе начался беспорядок. Поведение Вилльямса начало понемногу заражать всех. Она услышала позади себя шум схватки и внутренне содрогнулась. Если они все обратятся против нее, она будет побеждена.
— Пожалуйста, мисс, — послышался отчаянный призыв сзади.
Она обернулась. Один из тех учеников, которых она любила, выглядел достаточно плачевно в своем помятом и изломанном бумажном воротничке. Она ясно понимала, что жалоба была притворная.
— Ступай к доске, Райт, — сказала она, вся дрожа.
Пухлый мальчуган, не плохой, но довольно упрямый, медленно потащился к доске. Она продолжала урок, определенно видя, что Вилльямс делает гримасы Райту, а Райт отвечает ему тем же за ее спиной. Ей стало страшно. Она повернулась к карте и почувствовала, что теряет силы.
— Простите, мисс, Вилльямс… — раздался крик и мальчик на задней скамье встал с наморщенным от боли лбом и полунасмешливой, полузлобной по адресу Вилльямса гримасой. — Извините, мисс, он меня ущипнул! — И он отчаянно стал тереть свою ногу.
— Иди сюда, Вилльямс, — позвала она.
Мальчик с хищным лицом не шевельнулся, продолжая сохранять неизменную улыбку на бледном бесцветном лице.
— Слышишь, встань сюда! — повторила она спокойным, решительным голосом.
— Не пойду! — закричал он злобным голосом, с искаженным лицом.
Что-то оборвалось в душе Урсулы. Ее глаза и лицо застыли в упорном выражении, и она пошла по рядам скамей к нему. Мальчик съежился, поглядывая на нее упорным, сверкающим взглядом. Она подошла, схватила его за руку и потащила. Он крепко уцепился за скамью. Между ними завязалась борьба. Как-то незаметно для себя она стала спокойной и быстрой в своих движениях. Разжав его руки, она потащила его дальше к своему столу, а он брыкался и отбивался толчками. Много раз он успел ударить ее и по дороге неизменно старался ухватиться за попадавшиеся скамейки. Весь класс поднялся на ноги от волнения. Она видела все это, но не промолвила ни слова.
Она сознавала, что если она выпустит мальчишку, то он бросится в дверь. Один раз он уже убежал домой из класса таким образом. Схватив свою трость со стола, она ударила его. Он отчаянно отбивался, беспрерывно толкая ее. Она видела совсем близко его побледневшее лицо и бесцветные рыбьи глаза, смотревшие на нее с выражением жестокой ненависти и отчаянного страха. Она сама так ненавидела его в эти минуты, это отвратительное, корчащееся существо, бывшее так близко от нее. Боясь, что он может одолеть ее, но с почти спокойною совестью, она наносила ему удар за ударом, в то Время, как он продолжал отчаянно сопротивляться, издавая несвязные звуки и яростно толкал ее. Одной рукой она его держала, другой осыпала ударами. Он извивался в безумных корчах. Но боль от ударов ослабила его злобное, трусливое сопротивление, пока с протяжным воем он не опустился на пол. Но как только она его выпустила из рук, он отчаянно набросился на нее, стиснув зубы и сверкая глазами. На минуту ее охватил безграничный ужас при виде этого дикого звереныша. Но она снова крепко схватила его и продолжала наказание. Сначала он всячески извивался и корчился, ухитряясь толкнуть и ударить ее, но, наконец, боль победила его, и с жестоким воем он упал на пол, как побитое животное.
К концу события в комнату ворвался мистер Гарби.
— В чем дело? — заревел он.
Урсула чувствовала, как в ней все ломается.
— Я высекла его, — сказала она, тяжело дыша и с трудом выговаривая слова.
Старший учитель в порыве бешенства не знал, что делать. Она поглядела на корчившуюся, воющую фигуру на полу.
— Поднимайся, — сказала она.
Мальчик отполз от нее. Она шагнула. Приход старшего учителя был для нее минутным впечатлением, она уже не чувствовала больше его присутствия.
— Поднимайся, — сказала она.
С косым взглядом мальчик встал на ноги. Его вой сменился отчаянными рыданиями. Он совсем обезумел.
— Ступай, стань к радиатору, — приказала она.
Машинально, не прекращая рыданий, он двинулся к радиатору.
Старший учитель стоял, как каменный, утратив способность речи. Его лицо позеленело, пальцы конвульсивно сжимались. Урсула стояла с одеревеневшей душой, недалеко от него; она ничего не чувствовала и совершенно не сознавала присутствия мистера Гарби. Казалось, над нею самой было совершено жесточайшее насилие.
Старший учитель пробормотал что-то несвязное, повернулся, и направился в свой класс, обрушившись на него со всей силой безумной ярости.
Мальчик у радиатора продолжал рыдать. Урсула поглядела на класс. Пятьдесят бледных, притихших лиц следили за ней круглыми глазами, оцепенев от изумления.
— Достаньте книжки для чтения, — приказала она старшим ученикам.
Наступила мертвая тишина. Стоя у стола, она отчетливо слышала тиканье часов и шорох книг, вынимаемых из нижнего отделения шкафа. Потом послышался шелест книг, быстро передаваемых детьми друг другу в глубоком молчании. Дети перестали быть разрозненным множеством, они объединились в одно молчаливое замкнутое целое.
— Откройте главу на странице 125-й и читайте, — сказала Урсула.
Послышался шум открываемых книг и шелест переворачиваемых страниц. Дети нашли указанное место и послушно опустили глаза, готовясь к чтению, потом машинально начали читать.
Урсула, отчаянно дрожа всем телом, села на свое место. Рыдания мальчика не прекращались. Из-за стеклянной перегородки доносился отчетливый голос мистера Брента и громовые возгласы мистера Гарби. Время от времени пара чьих-то глаз тихонько отрывалась от строк, испытующе поглядывала на нее, затем опускалась снова.
Она сидела неподвижно, глядя на класс, но не видя его. Если бы ей пришлось сидеть здесь вечно, она все равно не смогла бы ни двинуться, ни отдать приказания. Было четверть пятого. Она с ужасом думала об окончании уроков, когда она останется одна.
Класс начал понемногу приходить в себя, напряжение ослабевало. Вилльямс продолжал плакать. Слышно было, как мистер Брент заявил об окончании уроков. Урсула поднялась.
— Вилльямс, ступай на место, — сказала она.
Он потащился через комнату, вытирая глаза рукавом. Сев на место, он боязливо поглядывал на нее своими покрасневшими глазами. Он выглядел, как побитая крыса.
Дети ушли. Мистер Гарби прошествовал величественной поступью, не обращая на нее внимания и не проронив ни единого слова. Мистер Брент остановился на минуту около шкафа, который она запирала.
— Если бы вы так же поступили с Кларом и Летисом, мисс Бренгуэн, вы были бы правы, — сказал он со странной сочувственной улыбкой, обращаясь к ней своей вытянутой физиономией.
— Серьезно? — нервно рассмеялась она. Ей не хотелось разговаривать ни с кем.
Идя по улице, машинально прислушиваясь к звуку шагов по камню, она заметила, что сзади нее тащатся мальчики. Что-то ударило ее по руке, в которой она несла свой сверток и причинило боль. Когда предмет откатился, она увидела, что это была картошка. Рука болела сильно, но она не показала виду. Все равно, скоро она сядет в трамвай.
Она чувствовала странный глубокий испуг. Казалось, все происшедшее было тяжелым, безобразным сном, жестоко унизившим ее. Она скорее умерла бы, нежели призналась бы кому-нибудь во всем. Распухшая рука мало занимала ее. В душе было что-то сломано. Кризис миновал, Вилльямс был побежден, но чего это стоило.
Ей не хотелось возвращаться домой в таком расстроенном виде. Она побродила по городу и у остановки трамвая зашла в маленькую чайную. Там в темном углу, позади прилавка, она машинально пила чай, закусывая бутербродом. Все казалось безвкусным, но нужно было занять себя чем-нибудь. Долго сидела она в маленьком, тесном, тусклом помещении, не думая ни о чем и не сознавая ничего. Только иногда машинально гладила распухшую кисть.
Когда, наконец, она отправилась в Кёссей, на западе горел кровавый закат. Она не знала, зачем она собственно шла домой. Там не было никого, кому бы она могла открыться, там не было места, где бы она могла забыться. Одна должна была она при свете этих красных лучей заходящего солнца таить в себе сознание всего ужасного в человеческой природе, грозившего разрушить ее душу, с чем она отчаянно боролась.
Утром она опять должна была идти в школу. Без малейшего ропота или колебания, она поднялась и пошла. Она подчинялась какой-то большой, суровой, упорной воле.
Класс встретил ее почти спокойно. Однако, как она чувствовала, они ждали только удобного момента, чтобы напасть на нее, и уловили бы малейшую слабость. Но она держалась с большой холодностью и сдержанностью.
Вильямс отсутствовал. В середине уроков послышался стук в дверь, кто-то желал видеть старшего учителя. Мистер Гарби, раздраженный, сердитый, хмуро вышел из класса. Он боялся гневных родителей. Минуту спустя он вернулся.
— Студжерс, — обратился он к одному из старших мальчиков. — Стань против учеников и записывай всех, кто будет разговаривать. Мисс Бренгуэн, будьте добры пожаловать вместе со мной.
Видно было, что он злорадно торжествовал. Урсула пошла за ним и увидела в приемной худую женщину с бледным лицом, довольно хорошо одетую в серый костюм и красную шляпу.
— Я пришла поговорить о Верноне, — начала женщина, стараясь говорить изысканным тоном.
У нее была довольно утонченная внешность и опрятный вид, но своим обращением она производила неприятное впечатление, с ней тяжело было иметь дело. Она не была ни леди, ни женою рабочего, и казалась существом, стоявшим в стороне от общества. По платью она была из людей состоятельных.
Урсула сразу поняла, что это мать Вильямса, и что он был Верноном. Она вдруг вспомнила, что он тоже был всегда чисто одет, и аккуратно выглядел в своем матросском костюме. От него веяло той же самой нездоровостью, похожей на разложение.
— Я не могла послать его сегодня в школу, — продолжала женщина тем же приторно-любезным голосом; он пришел вчера из школы совсем больным — ему было очень плохо, и я думала, что мне придется послать за доктором. Вы знаете, что у него слабое сердце?
Женщина поглядела на Урсулу своими бледными безжизненными глазами.
— Нет, — ответила девушка, — я этого не знала.
Она чувствовала отвращение и неуверенность. Мистер Гарби, высокий, мужественный, с длинными усами, посматривал на нее с легкой коварной усмешкой, таившейся в глубине взгляда. Женщина продолжала вкрадчиво.
— О да, у него сильное сердечное недомогание с самого детства. Вот почему он иногда пропускает уроки. Бить его очень дурно. Он сильно болен сегодня, и на обратном пути я позову доктора.
— Кто остался с ним сейчас? — спросил коварно старший учитель.
— Я оставила с ним женщину, которая приходит мне помогать и умеет с ним обходиться. Но на обратном пути домой я зайду за доктором.
Урсула продолжала стоять тихо. Она чувствовала во всех этих словах неясные угрозы. Но женщина была так чужда ей, что она никак не могла воспринять того, что она говорила.
— Он сказал мне, что его избили, — продолжала женщина, — и когда я раздела его, чтобы уложить в постель, увидела, что все тело покрыто следами побоев, я могу показать их любому доктору.
Мистер Гарби вопросительно поглядел на Урсулу. Женщина грозила ей начать судебное дело за побои сына. Может быть, требовалось дать ей денег?
— Я высекла его, — сказала она. — Он создавал слишком много шума и беспорядка.
— Мне очень жаль, что он вел себя так, — возразила женщина, — но он жестоко избит. Я могу показать следы побоев любому доктору. И я вполне уверена, что вряд ли вы получите поощрение, если это станет известным.
— Я высекла его потому, что он дрался со мной, — сказала Урсула, жестоко страдая от того, что ей приходилось оправдываться. Мистер Гарби продолжал стоять все с той же иронической усмешкой в глубине взгляда, радуясь столкновению обеих женщин.
— Уверяю вас, мне очень жаль, что он плохо ведет себя, — снова начала женщина, — но я не могу представить себе, чтобы он заслужил подобное наказание. Я не могу послать его в школу, и не имею средств заплатить доктору. Разве учителям разрешается избивать детей до такой степени, мистер Гарби?
Старший учитель промолчал. Урсула ненавидела мистера Гарби с его бегающими хитрыми глазами. Жалкая женщина пыталась воспользоваться случаем.
— Для меня это большой расход, мне и так стоит больших усилий держать мальчиков в приличном виде.
Урсула продолжала молчать, уставившись глазами на асфальтовый двор, по которому носились грязные клочья бумаги.
— И я полагаю, что во всяком случае не разрешается бить таким образом ребенка деликатного сложения.
Урсула смотрела тупым взглядом на двор, как будто она ничего не слышала. Все решительно внушало ей отвращение, ей казалось, что она потеряла способность чувствовать и воспринимать.
— Я знаю, что он временами очень надоедлив, но я полагаю, что наказание было слишком сильно. По всему телу следы.
Мистер Гарби стоял безмолвный, неподвижный, дожидаясь окончания этого разговора с легкой иронической усмешкой. Он чувствовал себя хозяином положения.
— Он так болен. Я никак не могла послать его сегодня в школу. Он не в состоянии был поднять голову.
Никто ничего не ответил.
— Вы понимаете, сэр, почему он отсутствует? — спросила женщина, повернувшись к мистеру Гарби.
— О, да! — ответил он сурово и величественно.
Урсула ненавидела его за его победу и чувствовала к нему отвращение. Все внушало ей отвращение.
— Вам следует не забывать, сэр, что у него слабое сердце. Он очень болен, благодаря тому, что случилось.
— Хорошо, — сказал старший учитель, — я буду наблюдать.
— Я знаю, что он надоедлив, — теперь женщина обращалась исключительно к мужчине, — хорошо было бы, если бы вы наказывали его иным способом, минуя побои; он слишком хрупкого сложения.
Урсула чувствовала себя совсем расстроенной. Гарби держал себя настоящим повелителем, а женщина подличала перед ним, завлекая его, как ловят рыбу на удочку.
— Я пришла, сэр, объяснить его отсутствие в классе. Вы теперь поймете.
Она протянула руку. Гарби попрощался с ней с некоторым изумлением и неприязнью.
— До свидания, — сказала она, протягивая Урсуле руку в перчатке, пахнувшей духами. Она выглядела совсем неплохо, но своей вкрадчивостью внушала сильное отвращение.
— До свидания, мистер Гарби, благодарю вас.
Затем фигура в сером костюме и красной шляпе направилась через двор медленной колеблющейся походкой. Урсула чувствовала по отношению к ней жалость и отвращение. Она содрогнулась и направилась в класс.
На следующее утро Вилльямс оказался в классе. Он выглядел бледнее обычного и был чрезвычайно опрятно одет в обычный матросский костюм. На Урсулу он глядел с полуулыбкой, заискивающий и готовый сделать все, что она ему скажет. В нем было что-то, что заставило ее дрожать. Мысль о том, что она наложила на него свои руки, была ей ненавистна. Во время перерыва у школьных ворот она увидела мальчика лет пятнадцати, высокого, бледного и худого. Он поклонился, как джентльмен, но в нем было что-то льстивое и вкрадчивое.
— Кто это? — спросила Урсула.
— Это старший Вилльямс, — грубо ответила Виолет. — Она, ведь приходила вчера, да?
— Приходила.
— Ее приход не предвещает ничего доброго, положим, ей невыгодно поднимать шум.
Урсула была задета грубостью слов и предположением о возможности скандала. Какое сплошное ослепление, как бесконечно противно все кругом! Ей жалко было эту странную женщину с ее томной походкой, жаль ее странных склонных к подличанью мальчиков. Но, ведь, Вилльямс был все-таки виноват. Как все это было мерзко!
Душа ее болела, но она упорно не сдавалась, продолжая начатую борьбу за свой авторитет. Пришлось иметь резкое столкновение еще с несколькими мальчиками. Мистер Гарби окончательно возненавидел ее, видя в ней соперника по авторитету. Теперь она хорошо знала, что ничем, кроме физического наказания, нельзя было держать в руках этих детей. Но если она посылала ученика для наказания к мистеру Гарби, то старший учитель по возможности не трогал его, желая досадить этой нахальной, задравшей нос учительнице за ее независимость.
— Ну, Райт, что вы там такого наделали? — спрашивал он и оставлял ученика в покое, предоставляя ему самым спокойным образом ротозейничать у его стола.
Таким образом, Урсула перестала прибегать к помощи мистера Гарби, но выведенная из себя дерзкими выходками, она хватала трость и начинала колотить учеников, по голове и по рукам. Путем страха она добилась послушания.
Это стоило ей, однако, очень дорого. Она поплатилась частью своей души. Казалось, что огонь прошел через ее душу и выжег половину ее. Она, не допускавшая раньше и мысли о физическом насилии в какой бы то ни было форме, принуждена была применять побои и давать ход всем своим дурным инстинктам. А потом, доведя до послушания, должна была слышать этот отчаянный, неистовый плач.
Временами ей казалось, что она сходит с ума. Неужели действительно так важно, что книжки грязны и что дети плохо слушаются? На самом деле она охотнее согласилась бы с тем, чтобы они нарушали все школьные правила, чем бить их, стараясь сломить упорство и доводя их до такого беспомощного, жалкого состояния. Лучше в тысячу раз непрерывные обиды и оскорбления с их стороны, нежели постоянные наказания, унижающие ее и их. Горько раскаивалась она в том, что дала тогда волю своему гневу и побила мальчика.
Она была против такого положения, но приходилось действовать в этом духе. Зачем покорилась она этой жестокой системе, внесшей в ее душу очерствение и озверение, зачем стала она школьной учительницей? О, зачем?
Ей казалось, что дети сами принуждали ее к системе побоев и наказаний. Она не жалела их больше, памятуя, что она пришла к ним с открытой душой, полной любви и ласки, а они истерзали ее. Они ведь предпочитали мистера Гарби, ну так она будет такой, как он, и им придется подчиниться непосредственно ей. Она же не хочет обратиться в ничтожество, в нуль, ни благодаря им, ни благодаря мистеру Гарби, ни в силу всей этой системы. Если ей не удалось остаться свободной, то она отнюдь не желает быть и побежденной. Она не допустит разговоров, что она не на своем месте и не умеет справляться со своими обязанностями. Она будет биться и удерживать свое положение в этом мире работы — в условиях, созданных мужчиной.
В этой новой жизни труда и механических отношений она отошла от своего детства и всего связанного с ним. Теперь она много беседовала с Мегги о смысле жизни и ее задачах, пользуясь своими обеденными часами, или заходя выпить чашку чая в маленьком ресторане. Мегги была преданнейшей суфражисткой и придавала огромное значение праву голосования. Урсула не видела в этом праве настоящего реального значения. Для нее это было механической системой, бывшей не в состоянии удовлетворить ее широкие жизненные запросы, ее тянуло облечь в определенные формы и найти путь проявления тому знанию и опыту, который был уже накоплен в ней. Она, как и Мегги, понимала под свободой женщины нечто реальное и глубокое, и инстинктивно стремилась к этому. Она была в большом волнении. Когда она освободится, она добьется чего-то. И она знала, что часть прекрасного, что существовало в мире, было заложено и в ней.
Трудно и дорого обошлись ей первые шаги на свободном пути самостоятельного заработка, но раз почувствовав свободу, она стремилась к еще большей. Ей многого не хватало. Она жаждала внутреннего обогащения, получения знаний путем чтения больших, прекрасных книг; жаждала возможности видеть и наслаждаться произведениями живописи, жаждала общения со свободными, выдающимися личностями. И поверх всего этого, она улавливала в себе еще какое-то сильное, смутное, безымянное стремление.
Трудно было добиться этого. Столько надо пройти, столько преодолеть. А путь неизвестен. Это борьба вслепую. Горькие времена провела она в школе св. Филиппа. Ей казалось, что она — как молодая, необъезженная лошадь, которую впервые запрягли в дышло, лишили свободы. Это мешало ей, это ее тяготило и вызывало в ней чувство позора, унижения, боли, разъедавшей ее душу. Покориться навсегда она не могла. Но приходится считаться и работать в этих оковах, пока не будет силы порвать их.
Вдвоем с Мегги они посещали собрания, митинги, концерты, театры, выставки картин. На свои сбережения Урсула купила велосипед и они ездили в Линкольн, Дербишир и Сосвель. У них были неиссякаемые темы для разговоров, дававшие им радость и открывавшие дорогу в будущее.
Разочаровавшись в школе и преподавании, Урсула сосредоточила все внимание на своей внутренней жизни. Через восемнадцать месяцев она попадет в колледж. Там она будет готовиться к экзамену на степень и, может быть, может быть… она станет женщиной с именем, руководительницей движения. Кто знает? Во всяком случае через восемнадцать месяцев она должна поступить в колледж. Там надо будет работать, работать, работать. Но до колледжа надо продолжать свое преподавание в школе св. Филиппа, которое действовало разрушающим образом на ее душу, но которое она теперь была в силах вести, оберегая свою жизнь, не давая признать себя окончательно побежденной. Она решила подчиниться этому на время, но не навсегда, так как все имеет свои границы.
Школьное преподавание стало для нее постепенно механическим делом. Она исполняла его по принуждению, и неестественность такого положения жестоко утомляла ее. Однако, оно теперь доставляло ей даже некоторое удовольствие, ее развлекало большое количество работы и множество детей, что заставляло ее невольно забывать себя. Приобретая определенные навыки в работе, дававшие ей большое облегчение, но не вкладывая в это своей души, она временами бывала даже счастлива.
В течение двух лет учительства ее собственная индивидуальность в борьбе с ужасами школьного преподавания окрепла и определилась. Но школа всегда оставалась для нее тюрьмой. Зато эта тюрьма научила ее независимости и выработала в ней стойкость. Если она была в хорошем расположении и не чувствовала утомления, работа в школе не вызывала в ней отвращения. Принимаясь за нее утром со свежими силами, она испытывала своего рода удовольствие, чувствуя, как ее усилиями дело движется вперед. Это было упражнением и проверкой собственных возможностей. А душа ее в это время дремала, набираясь новых сил. Но часы учения были слишком долги, обязанности невыносимо утомительны, а условия школьной дисциплины так отталкивали ее. Она похудела и стала беспокойной.
Утром, приходя в школу, она смотрела на цветущий боярышник, осыпанный блистающими каплями росы, и слушала жаворонков, заливающихся трелями в лучах солнца. Все кругом дышало радостью. И грубым насилием над душой было погружение в серость и духоту города.
В классе она стояла в нерешительности, не находя в себе силы работать, оторвать свою душу от полей, лугов и яркой радости лета и обратить ее на укрощение нескольких десятков мальчишек и на обучение их правилам арифметики. Она чувствовала себя рассеянной. Белые душистые цветы на окне говорили ей о лугах, где из густой зеленой травы выглядывают яркие головки ромашки и клевера. А на нее глядело пятьдесят пар глаз. И эти ребячьи лица тоже начинали ей казаться цветочками среди густой травы.
Она не могла уже относиться так равнодушно и безразлично к детям. Она боролась между влиянием двух миров: мира юности, озаренного летом и обрамленного цветами, и другого мира — мира труда. И пронизанная солнечными лучами, душа ее озаряла своим светом весь класс.
После спокойных утренних уроков она и Мегги радостно поглощали свою еду при открытых окнах, чтобы потом укрыться на церковном дворе в тенистом уголке под кустами цветущего боярышника. Там они читали Шелли и Броунинга или какую-нибудь книгу на тему «Женщина и труд».
А возвращаясь после перерыва в школу, Урсула приносила с собой впечатления тенистого уголка, где земля была усыпана опадающими розовыми листьями боярышника, а вверху разносился торжественный колокольный звон, и мягкий, приятный голос Мегги так мелодично звучал около нее, прерываемый иногда оживленным щебетанием залетевшей птички.
Такие дни давали ей столько счастья и радости! Эта радость переливалась и на детей. Она не видела в них учеников. Они казались ей цветами, маленьким зверьками, детенышами живых существ. Не было ни пятого отделения школы, ни гнетущей ответственности за него. Учение было для нее веселой игрой. Это совсем неважно, что у них не сошлись суммы. И вместо скучной, тягучей истории с изобилием дат она занимала их интересным рассказом. А по грамматике они будут делать письменный разбор на знакомое правило. И она выписывала им на доске отрывки из стихов, пришедших на память.
Когда яркий день переходил в золотистый вечер, она со счастливым сердцем отправлялась домой. Закончив свой учебный день, она могла теперь целиком отдаться вечерней задумчивой тишине Кёссей. Эти прогулки домой доставляли ей такую радость.
Она не могла, однако, не сознаться, что это было не школьное учение, это была просто игра в него по соседству с цветущим кустом боярышника. Такое долго продолжаться не могло. Приближалось очередное испытание класса, а он был еще не готов к нему. Ее очень раздражало, что она должна была оторваться и сосредоточить свои силы на том, чтобы заставить этот тяжелый на подъем класс нагонять запущенную арифметику. Им не хотелось работать, она не видела надобности принуждать, но внутри себя она ощущала какое-то гнетущее сознание, что работа не сделана, что обязанность не выполнена. Это раздражало ее до безумия, и свое раздражение она изливала на класс. Снова шли сражения, полные ненависти и насилия, после которых она приходила домой ожесточенная от того, что у ней отняли радость золотистого вечера. Она чувствовала себя снова заключенной в мрачную темницу и отягощенной сознанием совершенных ею дурных поступков.
На что было для нее теперь лето, жаворонки, заливавшиеся трелями до наступления темноты, перепела во ржи ночью; на что нужно ей всё это, раз она утратила мелодию своей души, и могла сознавать только стыд и тяжесть школьных событий?
Она снова ненавидела школу и совсем не верила в то, из-за чего поднимала шум с детьми. Почему дети должны учиться, а она обучать их? Это было толчением воды в ступе. Какой сплошной глупостью была эта сумасшедшая жизнь, видевшая всю свою цель в выполнении глупой, искусственной обязанности? Это было таким безумием, такой неестественностью! Школа, арифметические правила, грамматика, очередные экзамены, журналы, — как все это было глупо, пусто и ненужно!
Почему она должна была передать свои права этому миру, быть у него в подчинении, а свой собственный внутренний мир, полный теплого солнца и душистых запахов трав и цветов обратить в ничто? Она не хочет этого, она не будет пленником в этом бездушном, тираническим мире мужчины. Больше она не будет думать о нем. Если даже ее класс и окажется плохим при испытании, какая беда в этом? Пусть будет так.
Однако, когда пришла пора экзаменов и об ее классе был дан плохой отзыв, она почувствовала себя расстроенной. Радость лета померкла для нее, она погрузилась в печаль. Она не в силах была отбросить в сторону этот мир определенной системы, чтобы отправиться бродить по полям свободной и счастливой. Она должна добиться места среди мира труда, быть его признанным и полноправным членом. Это для нее было важнее, нежели солнце, поле и поэзия. На время ей пришлось оградиться от них.
В течение долгих летних каникул ей трудно было сочетать свое внутреннее Я, глубоко счастливое возможностью лежать или бегать на солнце, плавать, вдыхать всем существом свежесть и аромат воздуха, с ее физиономией школьной учительницы, думающей об успехах своего класса. Как она мечтала о том времени, когда ей не надо будет оставаться школьной учительницей! Но в душе таилось смутное сознание, что чувство ответственности окончательно закрепилось в ее душе, и что важнейшей целью ее жизни должен быть труд.