К книге
Юдаизм. СахарнаСтраница 42
38%
Страница 42
42

   —  Побудь еще со мною. — Это — милому.

Как же не «domine» и даже «Domine»! »

«Господь с нами теперь. Как я обрадована».

— Чем?

Что вошла не «ненужная мать», до которой все это не относится, а муж, «с которым мы родили этого сосуна», «нашего ребенка».

«Нашего?»

Удивительно. «Третий», который есть «не свой» до поры до времени, пока сосет грудь и несколько далее, а «наш»: однако же и не мой, этого не смеет о нем сказать мать, хотя он сосет ее грудь и хотя она его выносила в чреве; а «наш», «мужа и мой», и даже у нее есть невольное, стыдное, но самое мучительно страстное желание сказать — «его ребенок», «от него ребенок», «мой — но от него» и потому «наш». Но, — о Господи: ни в каком случае не «мой только», не «меня одной». — «Что́ я за резинка, которая лопнула и высвободила из себя ребенка». Гадость! Ужас!

«Меня одной» — томительно, страшно, холодно, безнежно, механично, внешне, ненужно, пародия, кукла, извращение законов естества и Божиих.

«Наш» и — особенно, затаившись и покраснев: — «от него»...

Стыд и счастье, мука и блаженство, холод и жар, снег альпийский и какое-то небесное пламя, которое жжет и уже проходит не по одной спине, а забивается в пятки, и ноги трясутся.

«Это от него!..

В тот стыдливейший час...

Которого не пересказать кому-нибудь.

Не шепнуть даже матери об этом часе...

Который видели только он и я...

И который был так счастлив: точно Альпы все превратились в золото и это золото все просыпалось в меня.

И я не разорвалась: а раздвинулась в ширину Альп и еле пришла в себя...

Миры ходили во мне.

И миры родила я. Это — мой ребенок. Из него — опять ребенок. И — еще, еще, вечно... Мириады, целое Небо.

А если бы нет, — я умерла бы одна, как скошенная былинка в поле, без имени, без памяти, забытая, ненужная.

Одна».

И потому не мать меня родила, а муж меня родил и вечно рождает, — рождает желанием своим, вот что любуется мною в кормлении, вот что нежит меня и хочет меня. Я живу через его «хочу», и во мне нет иной воли, как чтобы быть «его», «принадлежать ему» и во всем так относиться к нему, как ребенок относится ко мне, т.е. зависимо, поглощенною, имея «корень» себя в нем (муже), а в себе, — в прическе, в платьях, грудях красивых, имея лишь крону и листы, наружность и поверхность; согласна — я «красива» и «красота», так поют все обо мне, но я его красота, «которую он имеет для себя» и собственно имеет... коротко и только — для своего наслаждения.

Родители родили «условие».

А муж — «осуществляет условие».

Родители родили меня «одну».

Одна? — Я? Какой ужас!!!

Только муж превращает этот ужас в блаженство, пустыню наполняет плодородием, поливает дождем засохшее поле. Он «всё»!! Поскольку «желает меня»...

«Желает»... И все было бы «неверно во всем мире», исполнено предательства и лукавства, злоухищрений и тьмы, дьявольщины и бесовщины, если бы «пущено было на ветер». Это его основное желание, — если бы женщина, «несчастно рожденная родителями», не могла прибавить в неописуемом восторге и как крик победы:

— Я ему необходима!

Необходима — вот якорь спасения; за что́ цепляется женщина, что́ уже не есть «птичка Божия», мечта и звук, роман и греза, сон без действительности, а железная действительность.

На которой держится мир. И небо, и земля, и Альпы. Все.

Блаженно, если «хочется» сливается с «необходимо»: но терпеливая женщина в тезах высказывает: «Если и не хочется, то все-таки необходима», — и он «не уйдет», и в конце концов я не одна — а с ребенком. Этого— то ужасного «одна», «без потомства», «без молитвенника о себе за гробом» (п. ч. не родители же будут молиться, они уже «там», тоже «умерли», когда «я умру»), — я во всяком случае избегу, если «побуду по его необходимости» с мужчиною, которому меня «не хочется».

Проституция, — как «последний грош», который еще остается бедняге, у которой были Альпы. Но это — последнее и «всякой доступное» по высшему и обобщенному на весь мир милосердию... Оставим это. Зачем мы будем исследовать разоренное хозяйство, когда имеем перед собой «вообще хозяйство».

Теперь-то и объясняется, почему я не мог смотреть на Шперка. Все его точки фигуры казались безразличными и возможными «для взора», потому что именно эти точки были безразличны, безглазы сами и «открыты» в том смысле, что сами никого не избирали, никого не искали, ни к кому не были обращены. Были безличны и отчасти неодухотворенны. Напротив, я совершенно «не мог взглянуть» на то, что ко мне никакого отношения не имело, со мною нисколько Шперка не связывало и до скончания веков не могло бы связать, а посему ни в каком смысле и не было ко мне обращено. Я видел его «спину»: а «лицо» и взглянув все равно не увидел бы и вековечно бы не увидел, так как и видеть его может лишь то, или тот, или та, к кому оно обращено или обратится. Кто? Да та «видела лицо его», которая (были уже дети) сказала:

— Это мое дитя, но от него.

Как же я вмешался бы в эту сферу, стал «третьим» между двумя, естественно их отделив и затенив жену от мужа, — своим пристальным взглядом. Пристальный взгляд, и жена закричала бы в невыносимой боли: «Он разоряет меня и дом мой, он убивает меня». Невозможно. Чудовищно. «Лица его никто не видит, кроме одного, к кому он обращен»: кто зовется его «жена», единственная в мире. Но вот она уже взглядывает не только пристально, но и с тем вожделением, доходящим до пятки ног, как случается, когда муж смотрит на нее, кормящую «его» ребенка. Та застенчивость, но другого тона, застенчивость не испуга, а блаженства, не негодованья на «вошедшего нечаянно», а сладкой муки желания, чтобы «скорее пришел», — эта застенчивость желания овладевает обоими, как сфера волнующего влечения.

(устал)

* * *

   —  Развлеки меня, — говорит читатель с брюхом, беря «Опавшие листья».

   —  Зачем я буду развлекать тебя. Я лучше дам тебе по морде. Это тебя лучше всего развлечет.

(Розанов и читатель)

* * *

Моя тихая, молчаливая Муза, 20 лет меня со спины крестившая.

(М.) (опять перекрестила на занятия)

Сегодня сказала:

   —  Вот мы с тобой состарились, а в небесах все весна.

И погодив:

   —  В небесах вечная весна.

(звездная ночь 17 июля 1913 г.)

* * *

Вы восторгались «великим отрицанием» Гоголя, — помните, как, захлебываясь, вы надписывали эпиграфом к своим ругательным (насчет России) статейкам: «Неча на зеркало пенять, коли рожа крива». И захлебывались, захлебывались, смотря самолюбивыми мордочками в самолюбивое зеркальце, как «один красивый на Руси» Николай Гаврилович 1) да Димитрий Иванович 2)...

И вот прошли годы. Я подставил «зеркальце» перед этими само— любьицами и сказал Николаю Гавриловичу и Димитрию Ивановичу:

   —  Ну, что́ делать, господа: не очень хороша у вас физиономия. Но при чем тут зеркало?

И как все завизжали.

Вот мое отрицание литературы (т.е. вас) в «Оп. л.» и «Уедин.».

(на конверте полученного письма Цв., из Манглиса, 23 июля 1913г.)

* * *

Смех есть вообще недостойное отношение к жизни, — вот почему я отрицаю Гоголя.

Боже! — даже улыбнуться над жизнью — страшно.

Жизнь, вся жизнь, всякая жизнь — божественна.

~

И не любить жизни — значит не любить Бога.

~

Вот отчего весь Гоголь или все существо Гоголя есть грех.

Прекрасный грех, — не отрицаю. Но кто же будет настаивать на прекрасном грехе.

(мысленный спор со Страховым и Говорухой-Отроком. Тогда же на том же конверте)

* * *

Первый раз в жизни спросил себя определенно и прямо, в чем же разница между «нами» и «ими»? И ответил: в формальности души и существования у «них» и в эссенциальности души и существования у «нас».

«Мы» вовсе не одинаковых между собою убеждений, не одного уровня образования и развития, и в темпераментах, крови у нас нет сходства. И здесь единства или близости мы не ищем, хотя спорим, высказываем свои убеждения, и через это все как бы стремимся к «единству». Но это собственно формальное стремление в силу формального действия обыкновенных человеческих способностей. «Живем на квартире, как все, — и полотеры приходят раз в неделю — как ко всем». Далее, из «нас» некоторые писатели, другие совсем не пишут, одни — профессора, другие не очень учены: и нет, однако, разницы тех и других.

В чем же заключается наша эссенциальность, — душа и существование «по существу»? Это можно оттенить всего лучше, рассмотрев душу и существование «по форме».

Профессор и полон самосознания профессорского: не что́ он в науке совершил, сделал, думает, «открыл», а что он «профессор». Писатель и еще «признанный» — и опять какой-то «вечной гранью» (в «Демоне»: «снежной гранью перед ним Кавказ блестел») перед ним и пораженным умом его сияет это его «писательство». «Марксист» или «социал-демократ», «кадет» или «октябрист», наконец, «националист», «патриот», «государственник» — и все эти рубрики он носит на себе, как дворянин носит шитый золотом мундир «предводителя дворянства». Словом, и душа его, и существование его все заключено в форме, в виды и видимости, и этими «видимостями» он исчерпывается, найдя в них совершенную удовлетворенность себя, сытость себя, свое «Царство Небесное».

Основание существования его в сущности коренится в «мнении их о нем». Кого «их»? Окружающих, толпы, общества, всех. «Сам себя» он даже, пожалуй, никак не оценивает, это ему и на ум не приходит, что он «существует для себя».

Так. обр., он есть в сущности член огромной системы, огромной организации, до себя существовавшей и вне себя существующей. Родившись, он как бы вошел или вплыл в форму, «от создания мира уготованную для него», в которой и счастлив, удовлетворен, ему в ней удобно, ее он находит наилучшею. У него есть труд, усилия, старания по отношению к этой форме, но не по отношению к себе: и когда он умрет — форма останется и наполнится кем-то другим.

Они живут собственно коралловой жизнью. Есть в огромном мировом смысле этот «риф»: а чтобы отдельные «кораллинки» существовали — об этом как-то даже и не спрашиваешь себя, никто не спрашивает.

Муромцев — «председатель 1-й Государственной Думы, стоявшей в крайней оппозиции к правительству».

Бокль — написал «Историю цивилизации в Англии», есть «историк— философ», с глубокомыслием и позитивизмом.

Михайловский — «сорок лет стоял на посту».

Сакулин — «известный профессор», «как можно не знать его».

Скабичевский и Шелгунов — «наши известные писатели», «самого благородного образа мыслей».

Все — формальные определения: под которыми не стоит — «кто?»«что?», «зачем?», «откуда?». Не стоит вопроса и недоумения: «Какой в конце концов этого всего смысл?»

«В конце концов» и «конца концов» для них вообще не существует, и все они суть какие-то «проходящие» по какому-то бесконечному коридору, — без Неба.

Эссенциальность «нас» заключается в глубоком равнодушии ко всем этим формам души и существования. Напр., я случайно узнал об одном из «нас», что у него крепко заперты в столе огромные трактаты по истории и культуре, которые он не думает печатать и просто писал «для себя», «интересуясь». О нем же от другого человека, уже вне «нас» живущего и работающего, я узнал, что он «мог бы занимать не одну, а несколько кафедр в университете, — и не делает этого по отсутствию интереса к этому. Чем же он живет? — Для души. — С кем живет? — С друзьями. Что́ он такое? — Да просто человек в глубоких определениях его существа: мудрый и благородный.

О другом я узнал, что он «считается в Москве Далай-Ламой по государственным вопросам, зная все, — всякую литературу и ученость — по этой части». Между тем я никогда не слыхал его имени, и оно никогда мне не попадалось в газетах, журналах, печати, в письмах. Живет и знает для себя (и «для друзей своих» — подразумевается).

Один из «нас» чуть-чуть не влез в архиерея. Как же: почет, деньги, власть, значение. «Авторитет». Но он просто все спит и предпочитает свою знаменитую сонливость архиерейству. «Пьет с приятелями чай и рассуждает о церкви». Умен, образован, начитан. Кушает, спит, рассуждает, читает и никуда не стремится.

«Для себя и в себе существует». Das Ding an und für sich[89].

Таким образом, во всех «нас» есть большой или маленький ноумен, — в противоположность «феноменальному» существованию «их». И мы не «проходим по коридору», а «сидим где кто вырос». Вместе с тем, т. к. ноумены все одинаковы и между ними «малое» и «большое» исключено по существу, то все «мы» суть в глубочайшем смысле братья, непреднамеренно, несознательно, а просто потому, что (это) «есть». Три знаменитые французско-некрасовские («Песня Еремушки») определения — «братство, равенство и свобода» — глубочайше осуществлены в «нашем круге», и это «удалось» потому, может быть, что ни один и никто об этих фетишах ни на минуту не задумался и палец о палец не ударил, чтобы их достигнуть. Буквально «пришло» и «случилось», «Бог принес», а сами «спали».

Все мы «с ленцой», — не очень большой, но и не преуменьшаемой, не побораемой. «Как Бог даст».

Между «нами» есть 24-х и 60-ти лет, очень богатые и очень бедные. Возраст и имущество всегда клали грани и вражду между людьми. Между тем среди «нас» никто не спрашивает об имуществе другого и не интересуется этим; и «24»-х, и «60»-ти лет суть совершенно равные, — товарищи, друзья. Наконец, есть разницы в степени умственной остроты: и я с удивлением узнал или скорее почувствовал, что более «острые» считают себя в «учителя» более простого, менее сложного, но крепкого и прямого человека. Мудрец и посох: и мудрец опирается на посох, и бережет его, и ставит в передний угол, и говорит: «Он — друг мой и ведет меня», «пощупывает дорогу».

Предыдущая главаГлава 42 из 110Следующая глава