Варвара».
Увидала (проснувшись). Рассердилась:
- Какую ты все чепуху делаешь.
Не ответил. Почему «чепуха»?
Почему выдумывать (повести, романы) — не «чепуха», а действительность — «чепуха»?
Мне же кажется «состриженный ноготок» с живого пальца важнее и интереснее «целого» выдуманного человека. Которого ведь — нет!!!
Все, что́ есть, — священно.
И как я люблю копаться в этих бумажках, откуда «доброе движение моей Вари к массажистке» никогда не умрет (теперь) через Гутенберга... — которым, пожалуй, только не умели воспользоваться. Нужно рукописно пользоваться печатью, — и тогда она «ничего себе», «кой-чему служит».
* * *
«— Посмотрите, коровы: ни одна не пройдет, чтобы не протащить спины своей под этими спустившимися низко ветвями дерев...» (Евгения Ивановна).
Я ахнул. «В самом деле». Ведь и я это замечал, но никогда себе не выговорил, а посему и не знал. Но, действительно: вверху, против окон, по плоскогорию проходили коровы, и так «любовно» что-то было у них, когда сучья почти скребли у них спину или ветви хлестали ее. Между тем деревья были в линию, и коровы могли бы пройти без «этого»... «некоторого затруднения». Они пролезали под ветвями, — явно.
— Не понимаю, — сказал я Евгении Ивановне.
— Есть странности у животных... манеры, что-то «в крови» и, вернее, «в породе». Например, — козочки: инстинкт встать на самое узенькое, маленькое место, где чуть-чуть только можно поставить 4 копыта рядом. 4 точки: и тогда она стоит долго на одном месте — с явным удовольствием.
Действительно. Это что-то художественное. У животных есть некоторые движения, позы маленькие, явно имеющие в себе пластику и без всякой «пользы».
* * *
Если предложить «подать мнение о предмете спора» двум одинаково темным и злым господам и еще третьему, подчиненному им обоим (какой- то знаменитый «учитель семинарии», — будто нет профессоров Академии), то подано будет, конечно, «согласное мнение». Чтобы проверить такую аксиому, можно было и не тревожить Антония с Никоном, — причем первый из них прошел только Духовную академию, но вовсе не был в семинарии, где и проходится весь серый и скучный и очень важный матерьял богословия (напр., где прочитывается с пояснением весь сплошной текст Св. Писания), и другой был только в семинарии, но не был в Академии и, след., слаб в методе философско-богословского рассуждения...
И разве в распоряжении духовной власти не было Бриллиантова и Глубоковского? Да для чего же тогда вообще, не для таких ли вот случаев, и существуют и учреждены Духовные академии? Но их избегали, — и не понятно, чего тут смотрел В. К. Саблер: это и была минута для вмешательства светской власти, блюдущей справедливость и необижаемость среди слоев и корпораций и переслоек духовенства. То-то заранее уже академиков «сокращают» и «презирают», чтобы «разгуляться нам» и в Догматах, и в философии, после того как «мы» сто лет только наживались в консисториях.
Просто какое-то вырождение. И все эти вырождающиеся «корректно» избраны и поставлены на должность...
Что тут поделаешь, молчи и плачь.
(история с Булатовичем) (21 мая 1913 г.)
Итак, по литературе — русские все лежали на кровати и назывались «Обломовыми», а немец Штольц, выгнанный «в жизнь» суровым отцом, делал дела и уже в средних летах ездил в собственном кабриолете.
Читали, верили. И сложили студенческую песенку:
Англичанин-хитрец,
Чтобы силу сберечь,
Изобрел за машиной машину.
А наш русский мужик,
Коль работать невмочь,
Запевал про родную дубину.
Эй, — дубинушка, — ухнем.
Эй, родимая,
Субики слушали нас в университете, переписывали фамилии и доносили ректору, — который «по поводу неблагонамеренности» сносился с другими ведомствами, — по преимуществу внутренних дел. Так «писала губерния»...
Студенты были очень бедны и томительно ждали стипендий или искали частных уроков. Они были в высшей степени неизобретательны, и к ним действительно применим стих, что, «кроме как тянуть Дубинушку, — они ничего не могут».
И никогда «всемогущий Плеве» не сказал Боголепову, а «всемогущий гр. Д. А. Толстой» не сказал московскому генерал-губернатору, добрейшему князю Владимиру Андреевичу Долгорукову, или ректору Николаю Саввичу Тихонравову:
— У вас студенты на лекции не ходят, — скучают; поют полную упреков Дубинушку. Послушайте, командируйте из них пятьдесят человек, они будут получать по 50 р. в месяц, «вместо стипендий», и я их отправлю в Людиново, на Мальцевские заводы (на границе Калужской и Орловской губерний) — составить «Описание и историю стеклянного производства генерал-адъютанта Мальцева», — с портретом основателя этого производства, генерала николаевских времен Мальцева, и с непременным сборником всех местных анекдотов и рассказов о нем, так как они все в высшей степени любопытны и похожи на сказку, былину и едва умещаются в историю. Это ведь местный Петр Великий, который даже во многом был удачнее того большого Петра Великого.
«Другие 50 студентов будут у меня на Урале изучать чугуноплавильное и железоделательное производство на Урале, — Демидова.
Еще третьи пятьдесят — Строганова.
Еще пятьдесят — ткацкую мануфактуру Морозова.
И, наконец, в поучение покажем им и черное дело: как русские своими руками отдали нефть Нобелю, французам и Ротшильду, ни кусочка не оставив себе и не передав русским».
Воображаю себе, как на этот добрый призыв министра отозвался бы мудрый Ник. Сав. Тихонравов, Влад. Андр. Долгоруков, а радостнее всех — студенты, изнывающие в безделье, безденежье и унизительном нищенстве («стипендии»), гниющие в публичных домах и за отвратительным немецким пивным пойлом.
Проработав года три над книгами, в архивах заводов, в конторах заводов, на самих заводах, они вышли бы с совсем другим глазом на свет Божий:
— Какой же там, к черту, «Обломов» и «Обломовка»: да этот генер. Мальцев в глухих лесах Калужской губернии создал под шумок почти Собственное Королевство, но не политическое, а — Промышленное Королевство. Со своими дорогами, со своей формой денег, которые принимались везде в уезде наряду и наравне с государственными «кредитками», со своими почти «верноподданными», подручными-министрами и т. д. и т. д. Он сделал все это на полвека раньше, чем появились Крупп в Германии и Нобель в Швеции. А его личная, человеческая, анекдотическая и романтическая, сторона так художественна и поэтична, что это ей-ей... одна из заметных страниц русской истории. Да даже и не одной русской, а общечеловеческой...
Знал ли об этом Гончаров, Гоголь? Что же такое их Обломов, Тентетников, — и «идеальные примеры купца Костонжогло и благодетельного помещика Муразова», которым «в действительной жизни не было параллели, и они вывели воздушную мечту, чтобы увлечь ленивых русских в подражание» (resume критиков и историков литературы).
В этом отделе своем, довольно обширном, как русская литература была плоско глупа! Ударилась в грязь. Воистину «онанисты, занимавшиеся своим делом под одеялом», когда в комнате ходила красивая, тельная, полная жена и хозяйка дома, которую онанист-супруг даже не заметил.
Вот — литература.
Вот — действительность.
А еще туда же «претензии на реализм». Да вся наша литература «высосана из пальца», но русской земли и русской деятельности даже не заметила. И Островский, и Гончаров, и Гоголь. Все занимались любовью, барышнями и студентами. «Вязали бисерные кошельки», — как супруга Манилова, — когда вокруг были поля, мужики, стада, амбары и, словом, целая «экономия».
* * *
Несомненно, когда умер Рцы, — нечто погасло на Руси...
Погасло — и свету стало меньше.
Вот все, что могу сказать о моем бедном друге.
Его почти никто не знал.
Тогда как «умер бы Родичев» — и только одной трещоткой меньше бы трещало на Руси.
И умерло бы семь профессоров Духовных академий — освободилось бы только семь штатных преподавательных мест в Духовном ведомстве.
И умер бы я?
Не знаю.
(22 мая)
Никто не смешает даже самый
великолепный кумир с существом
Божеским и божественною истиною.
Сицилианцы в Петербурге, стр. 230
...религия вечно томит душу; религия, судьба, наша маленькая и бедная судьба, горе ближних, страдание всех, искание зашиты от этих страданий, искание помощи, искание «Живого в помощи Вышнего»...
Боже, Боже: когда лежишь в кровати ночью и нет никакого света, т.е. никакой осязательный предмет не мечется в глаза, — как хорошо это «нет», п. ч. Бог приходит во мгле и согревает душу даже до физического ощущения теплоты от Него, — и зовешь Его, и слышишь Его, и Он вечно тут...
Отчего же люди «не верят в Бога», когда это так ощутимо и всегда?..
Не от «кумиров» ли наших: взглянув на которые — знаешь, что это не «моя Судьба» и не «кто-то тут ночью возле тебя»...
Провидение...
Опять, глядя «на образ», — скажешь ли: «Он — мое Провидение»?
А ведь чувство Провидения почти главное в религии.
Посему, любя, и бесконечно любя, наши милые «образки», наши маленькие «иконки», и так любя зажигать перед ними свечи, вообще нимало их не отрицая и ничего тут не колебля, я спрашиваю себя: не был ли этот «византийский обычай» (собственно икон нет в католичестве, где — лишь «не молитвенные» картины), — не был ли он причиною понижения в стране, в населении таких колоссально важных ощущений, как Провидение, Промысл, Судьба: без которых вообще какая же религия? И не оттого ли, едва в обществе (образованном) потерялась связь с «иконами», — потерялась и «с Богом связь» (religio), потерялась «верность постам» (очень у нас нужная и хорошая) — потерялась и «верность совести, долгу».
Вообще чрезвычайная осязательность и близость «божеского», — «вот у нас в углу стоит», — прекрасная и глубокомысленная в одном отношении, не была ли, однако, причиною страшного ослабления других отдаленных и громадных религиозных чувств, тоже важных, необходимых, «без которых нельзя жить и не хорошо жить».
Пусть подумают об этом мудрецы: Щербов, А. А. Альбова, Флоренский, Цветков, Андреев. Я не знаю, колеблюсь; спрашиваю, а не решаю.
(за корректурой «Сицилианцев в Петербурге», — о театре и «подобиях» у евреев. Вчера, в вагоне, смотрел, как татарин, наклонясь к свету, читал утром свой Коран, или — молитвенник, вообще большого формата тетрадь толстую. Он ее читал громко, ни на кого — в купе II класса — не обращая внимания. Вот этого за всю жизнь я не видал у русских; никакой Рачинский и Новоселов этого не делают, т.е. не имеют этого усердия, этого сейчас и перед лицом всех людей смелого, нестесненного усердия). (Все мы «крестимся под полою»)
Кабак — отвратителен. Если часто — невозможно жить. Но нельзя отвергнуть, что изредка он необходим.
Не водись-ка на свете вина.
Съел бы меня сатана.
Это надо помнить и религиозным людям, — и религиозно, бытийственно допустить минутку кабака в жизнь, нравы и психологию.
А потом — опять за работу.
-- Едем на тройке кататься.
-- Собираемся в компанию.
-- У нашей тети — крестины.
И все оживляются. Всем веселее. Ей-ей, на эту минуту все добродетельнее: не завидуют, не унывают, не соперничают по службе, не подкапываются друг против друга. «Маленький кабачок» — не только отдых тела, но и очищение души. И недаром saturnalia завелись даже в пуристическом Риме, где были все Катоны.
-- Ты нас Катоном не потчуй, а дай Петра Петровича (Петуха) с его ухой.
Вот «русская идея». Часть ее.
(на пакете с корректурами)
* * *
Мережковские никогда не видали меня иначе чем смеющимся; но уже его друг Философов мог бы ему сказать, что вовсе не всегда я смеюсь; Анна Павловна (Ф-ва) и вовсе не видала меня смеющимся. Но Мережковские ужасные чудаки. В них и в квартире их есть что-то детское. Около серьезного, около науки и около кой-чего гениального в идеях (особенно метки оценки М-ким критических, переламывающихся моментов истории) — в общем, они какие-то дети (кудесники-дети), — в непонимании России, в разобщении со всяким «русским духом» и вместе (суть детей) со своей страшной серьезностью, почти трагичностью в своих «практических замыслах» (особенно «политика»). Димитрий Сергеевич всегда спешит с утра уехать скорей на вокзал, чтобы «не опоздать к поезду» (всегда только за границу), который отправляется еще в 5 часов дня, и только Зинаида Николаевна его удерживала от «поспешного бегства на вокзал». Он с мукой и страхом оставался... ну, до 3 часов, но никак уже не долее. За два часа до отхода поезда он уже абсолютно должен сидеть на вокзале. Ну, хорошо. Вдруг такой-то «опытный человек» говорит, что надо все в России перевернуть приблизительно «по парижским желаниям». Или — реформа Церкви, «грядущее Царство Св. Духа». И хлопочут, и хлопочут, Зин. Ник. — «вслед», Фил-ов — «сбоку», Мережковский — всех впереди: когда «улучшения развода» нельзя вырвать у этих сомов. Сомы. А те говорят о «реформе».
И я посмеиваюсь, входя в комнату. Они думают: «Это у Розанова от сатанизма», а я просто думаю: «Сомы». Сом — один Сергий, сом — и другой Сергий. А уж в Соллертинском два сома. Тут — Тернавцев, а у него морская лодка (яхта): какая тут «реформа Церкви»? Но, любя их, никогда не решался им сказать: «Какая реформа, — живем помаленьку».
* * *
«Единственный глупый на Сахарну еврей (имя — забыла) раз, жалуясь мне на крестьян здешних, воскликнул:
— Какое время пришло? — Последнее время! До чего мужики дошли — справы нет, и я, наконец, поднял кулаки и крикнул им: «Что же вы, подлецы этакие! Скоро придет время, что вы (православные крестьяне) гугли (еврейское сладкое кушанье в субботу) будете кушать, а мы, евреи, станем работать?!!!»