К книге
Юдаизм. СахарнаСтраница 88
76%
Страница 88
88

Все — в размножении!

Как у нас все — в наружном культе, далеких, общественных, не «своих» у каждого «праздниках».

Перенесите весь праздничный годовой круг наш, с Пасхою, с Рождеством, с Новым Годом, с Троицею, с Водосвятием, с вербами, — перенесите весь необозримый культ Православия, с трогательными словами, особыми песнопениями, с музыкою, с духом, со смыслом, — под крышу единичного дома, маленького и бедного, и вылейте это на «род», там копошащийся, на деда и внуков, мужа и жену, отца и мать, сестер и братьев, племянников и теток, племянниц и дядей, золовок, тестей, теш, далеких, близких, но связанных непременно генетически, кровно, — точнее, все эти праздники и весь этот культ влейте в самые жилы, в самую кровь и сок этих людей, и вы вдруг получите... «священную» еврейскую семью, и разрешение не разрешенной нигде еще в истории задачи — священного размножения.

Только у них.

И нигде больше.

От этого таинственного явления осуждаемое решительно у всех людей вдруг сделалось, каким-то чудом, неосудимо у одних их: и неосудимо на оценку именно этих других людей, народов. Многоженство — у всех проклято, у них — благословлено. И никто этим не смущается, ни один читающий Библию. Не оскорбляет это ничьего вкуса, никто нравственно их не судит за это, — сохраняя в себе нравственную строгость, не отступая от нее. Это — чудо, чудо, как радий и как рентгеновские лучи. Евреи открыли «рентгеновские лучи» семьи. Улисс у Калипсо — светское приключение, сюжет для чтения у маркиз. Но Агарь у Авраама — предмет чтения священника: и священник, старый, седой, почтенный, благочестивый, не догадывается осудить Агарь, не догадывается осудить Авраама. Сближение с прислугою — какой сальный анекдот везде, сюжет тысячи водевилей; но разве водевилист смеет коснуться своим тоном, заметьте — тоном, «священной истории» рождения Измаила?! Наконец, это простерлось в бесконечность: встречаются истории «блудниц», истории как Лота

и дочерей, — и ни от одной из них на читающего не пахнёт тем «салом», тем пригорелым, вонючим салом, каким пахнут переданные в романах и повестях истории наших даже «законных единобрачных супружеств». Это — чудо, которого мы только не замечаем. Поистине «невозможное для человека — возможно для Бога», и «где Бог — там и святыня», святое место: в Библии вдруг высвятилась вся плоть человеческая, весь круг ее, начало и завершение, — все.

Это — радий.

Это — рентгеновский луч.

Вдруг все стало свято, все, все... И грех исчез. Сюда вошел Бог. И ни один народ не дерзнул сказать: «У них это было, как и у нас, грешно»...

Да, у нас — грешно.

Но у них — нет.

Если мы спросим, отчего же «подкосились ноги» у всемирного осуждения перед тем, что у всех осуждается, — мы заметим, что прежде всего на всех этих событиях лежит печать удивительной кротости и деликатности. При малейшем ропоте Сарры — Авраам отсылает Агарь; но и Сарра не роптала, пока Агарь не возгордилась сыном, не вознеслась над бесплодною. Здесь нет грубости ни в одном моменте. Агарь наказана за кичливость: кто скажет, что кичливость не наказуема? Но в пустыне она смирилась: и с нею опять Бог. И все четверо — Авраам, Сарра, Агарь, Измаил — у Бога. И все нравственны. И все природны. В Библии природа течет в той самой деликатности, как она течет «в природе»: и как в природе нет грязных мест, нет грешных мест, — их нет и в Библии. Но чудный дух кротости, — этот дар, которого все-таки недостает природе, и он дан только человеку, — возвышает Библию над обычною натуральностью и, не отрывая ее от природы, поставляет на вершину ее как венец, звезду и освящение.

Кроткого нельзя судить; деликатного нельзя судить; тихого и естественного нельзя судить. В Библии есть многоженство: но зато там нет ни одной «семейной ссоры». И хотя горе и гнев происходят там: но самый гнев, как ни удивительно, протекает без той едкости, цепляемости и вони, каким обычно сопровождается у нас. Разлившийся, вспучившийся ручей ломает храмину, топит людей: но он не «доносит по начальству» на людей.

Жил — и умер.

Был враг — и пал от врага.

Но это совсем не то, как брат брату выворотил глаза ножом (ослепление Василько в «Летописи»), Введите «ослепление Василько» в Библию: и от одного этого рассказа святой дух отлетит от нее. А об убийствах там во многих местах рассказано.

Суть зависит от таинственного тона Библии: который кажется так прост, естественен, — естественнее всего естественного, — и между тем никому не удается повторить его хотя бы в нескольких строках. Все мудрецы света никак не сумеют прибавить несколько строк к таким, казалось бы, простым «новеллам», как «Руфь» или «Книга Товии, сына Товита».

Поэтому и названо было сплошь все это, но только это одно — «Священным Писанием», а все народы для себя нарекли их «по преимуществу книгою», «мудростью», «читаемым» — Библиею.

«— Вот наша Библия», — сказало человечество. И чтобы до полного чуда здесь ничего не недоставало, — сказало о книгах народа нелюбимого, враждебного себе, враждуя с ним. Полное чудо. Полная тайна.

Выражение «Библейская поэзия» — не совсем правильно. Библия совершенно чужда главного и постоянного характера поэзии — вымысла, воображения, украшения, — даже наивного, простого. Цель Библии, прямая цель библейского рассказа — передать факт, событие; и только. Невозможно там найти ни одной «кудрявой фразы», хотя бы былинного оттенка, — и такового там нет. Библия — «книга былей»; и если, конечно, теперь с нашими научными средствами мы о многом думаем, что «этого никогда не было» или что «это, бесспорно, происходило иначе», — то мы поправляем не намерение написателя или написателей отдельных библейских книг, ибо оно вполне совпадает «с нашим»: дать полную «истину», дать одну «действительность», а поправляем своим научным знанием неполную осведомленность того древнего написателя. В исчислении родов и поколений, которыми по временам пестрит текст Библии, где какая же поэзия, — мы явно читаем намерение автора не отступать от факта, дать хоть скучнейший факт, когда он в точности ему известен. Библия — календарь человечества, развернутый в поэму. Но что же придало ей этот характер? Почему на нас ложится впечатление от нее как бы от священной поэмы? Частью — вот эта именно реалистичность: ко всему бытию человеческому, бытию всего человечества, Библия относится «со страхом и трепетом», говоря церковным языком, — как к явному делу Божью, как к проявлениям воли Божьей в человеческих судьбах. Идея Провидения навевается от чтения всей Библии, хотя слово это в ее тексте и не встречается. Слово это — уже продукт научного мышления, цветок культуры: а Библия предшествует культуре и, собственно, изображает, как она возникла, как утверждались ее столбы и развивался весь план. Слова этого и нет: но читающий шепчет — «Провидение», «Провидение», так как громадные и мелкие факты, биографии людей и судьбы народов, перед его очами лепятся невидимыми и ощутимыми Небесными Перстами... «Чья-то воля», — «не моя, не наша воля»...

Но откуда же «поэзия»?.. Вымысла нет, нет в намерении. Ничего не украшено. Да, но все прекрасно: и вот мы шепчем неточное слово — «поэзия». На самом деле это не «поэзия», а то, что тонкий вкус народов и назвал «священством», священным для себя... «Святой дух веет над страницами»... Устраним слишком специальное представление, которое христианская церковь соединила со словом «святый дух», оставим его на степени «веяния чего-то чистого, неземного», что иногда опахивает человека, и он сам не знает откуда, — на степени «высокого и благородного», но не придуманного, нежного без приторности, кроткого без унизительности, в высшей степени простого, в высшей степени ясного, в высшей степени наглядного, — и мы получим «дух Библии» или «святой дух Библии». Конечно, это не поэзия, но выше ее. «Простота» всех знаменитых авторов и знаменитых поэтов (напр., у нас Толстого в народных рассказах), в сущности, силится приблизиться к простоте Библии: но нигде не сохраняет изящества ее рисунка и ее слов. Кажется, это дар семитизма. Семитический дух несравненно прост, фактичен и вместе как-то неуловимо изящен, сравнительно с духом людей арийского корня. Тайна настоящей кротости и настоящей простоты дана только семитам. Можно так выразиться, что кротость и другие «добродетели» даны или являются у других народов и в других литературах как бы «лепная работа» в дому, «лепная работа» на потолке и стенах; у семитов же «лепной работы» вовсе нет, а суть того, что у других народов выражено в ней, — у них выражено в линиях здания, в плане построения, во «всем». Не «прибавлено», а суть; есть от века и вошло сущностью.

Чтение Библии никогда не раздражает, не гневит, не досаждает. Оно омывает душу, и никакой занозы в ней не оставляет. Прочитавший страницу никогда не остается неудовлетворенным. Такие чувства, как «недоумение», никогда не сопутствуют чтению. Вообще, дух от чтения ее не сдавливается, не искажается, не стесняется. «Прочитал, и стало лучше». И только. От Библии — всегда «лучше». И человечество естественно сказало: «Это — лучше» (т.е. всякого чтения), «это — Библия», т.е. «преимущественно книга», «книга книг». В ней как бы канон книжности: «Вот как надо писать, вот что́ пишите»... Но уже никто не мог; и люди сказали: «Потому что это написано Богом».

В точном смысле, научно, этого и нельзя отвергнуть: где Бог и где человек, где кончилось божеское и началось человеческое, или наоборот? Невозможность здесь разграничения Библия указывает в первых же строках, рассказывая о сотворении человека: «и вдунул Бог (в форму из земли) душу бессмертную, душу разумную». Впервые это слово так ясно, просто и кратко высказано в Библии: а ведь можно упасть на землю, и в слезах целовать это слово, одну эту строку, с благодарностью к написавшему, которой и предела нет. «Весь ты, человек, из земли; глина, песок, известь, фосфор, — вот твой жалкий состав, как у камней, у травы, у соленых морских волн. Но не трепещи, не склоняй голову: во все это Бог вдунул разум, сердце, душу. И вот ты весь, — и Бог, и камень. Настоящего, настоящего Бога в тебе есть частица, — не идола, не истукана, не чего-нибудь, не фантазии и мифа: а настоящего Бога, Единого, Вечного, все создавшего — в тебе бьется пульс, дыхание, что-то, вот это небесное веяние, небесное опахивание, о котором ты говоришь, что не знаешь, откуда оно. Будь смиренен, ибо ты земля; но будь и высок, ибо ты — Бог, частица Бога, Божий дух в Тебе».

Поразительно. Хочется плакать. Испуган, благодаришь.

Нельзя не заметить, что Толстой посмеялся над этим рассказом Библии: сказав, что «сочинено» и «по-детски», что «неправдоподобно» и, значит, не было. Ну, что же: зато, «дважды два четыре» — есть. Но почему-то на этом «есть» никогда не возникало религии, ни разу человеку не захотелось помолиться на «дважды два». Толстой в этом случае, да и вообще-то если его всего придвинуть к Библии, окажется удивленно не «священным». Точно царь Халдеи, — «звон» о Боге слышавший, но Бога никогда не видевший и вообще бродящий где-то за краями, вдали, на горизонте подлинно священных мест.

Чтение Библии поднимает, облагораживает; и сообщает душе читающего тот же священный оттенок, т.е. настроенность в высшей степени серьезную, до торжественности и трагизма, каким само обладает. В сравнении со всякими другими книгами, это — как чистая вода горного ключа после спитого чая, водки и бутербродов; это — как поле и полевые цветы, хижина араба и его песня о звездах после душного ресторана с «малыми»; всегда это для души — освежение и воскресение.

1909-1911 гг. 

О «Песне песней»

«Да не прейдет и йота в ней», хочется сказать о «Песне песней»: — «Не трогайте и черты в ней. Все вышло так в ней, и вышло единственный только раз в истории, что, как вы перемените хотя одну в ней черту, — нечто умрет в ней и повредится вся она; заменить же эту черту чем-нибудь ни вы и никто не сумеет. Итак, оставьте все эти звуки, тон их, сохраните даже то, чего вы за древностью не понимаете или что по незнанию обстановки быта крайне темно: эти непонятные места пройдут немыми для вас, но зато остальное сохранит ту свежесть живых и чистых вод, которые вот уже сколько тысяч лет назад вышли из-под кедров Ливана, и поят народы с тех пор, и все пьют эти воды и свежеют от них».

Ароматичность их не улетучивается... какая-то вечная... «Песнь песней» так и начинается с ароматичности — и никакое другое слово не повторяется в ней так часто, в стольких изгибах, оттенках, разнообразии, как это слово, название, ощущение... Если бы возможно было произведения человеческого гения или воображения распределить по категориям пяти чувств, сообразно тому, которое из них было господствующим, творящим в данной поэме или рассказе, то «Песню песней» без всякого колебания все отнесли бы к редкой, исключительной, немногочисленной группе произведений обонятельных ли, ароматичных ли, — как угодно. Сюжета она почти не имеет, рассказ в ней тускл или неясен; и никто не задается вопросом, о чем, собственно, здесь говорится, где «подлежащее» этой фабулы и где ее «сказуемое». Вся поэма как-то дремотна... Точно она прошептана в дремоте, когда еще душа и все чувства не пробудились или когда они не заснули; но, во всяком случае, — когда они ушли от действительности, от дня и отчетливости дневных очертаний. Рисунок ее также неясен, и вообще это далеко не зрительная и не красочная поэма... Ее музыка... Да, она есть; но она вся происходит от этих сгибов и перегибов, теней и полутеней чего-то сладкого, и именно сладко-ароматистого, что льется в поэме или, точнее, отделяется от поэмы и волнует нас темным безглазым волнением. Это самая ароматичная и тайная поэма во всемирной литературе.

Предыдущая главаГлава 88 из 116Следующая глава