К книге
Юдаизм. СахарнаСтраница 10
9%
Страница 10
10

«Приходим из синагоги домой, и отец тотчас приступает к совершению гавдало, т.е. прощание с Субботой и переход к будню. Налив себе объемистый стакан вина, велев брату или мне держать витую восковую зажженную свечу перед глазами, отец, взяв стакан и подняв его наравне с глазами, точно стараясь проникнуть вглубь таинственности его, начинает читать приличествующую случаю молитву; потом отпивает несколько глотков вина и передает стакан с остатками нам с братом; мы допиваем стакан, — и отец, вдыхая в себя носом благовонный запах гвоздики или корицы, дает рукой знать, что пора приняться за проводы Царицы Субботы. Мы все, и женский пол, вновь усаживаемся за стол».

Вдыхание этой гвоздики — поразительно. Что такое обоняние? Что такое аромат? Вот категория, не вошедшая в реестр предметов философии, и художество, не имеющее для себя школы, т.е. теории. Между тем только через ароматичность мы общимся душевно с веществом; съедая — мы общимся желудочно, через зрение — схватываем только очерк, силуэт, через слух — уловляем шум, например, движения. Но мы вдыхаем в себя предмет: особенное положение обонятельного органа и расположение обонятельных нервов, непосредственно через лицевые части поднимающихся в мозг, делает то, что вдыхая — мы обвиваем мозг частицами избранного, любимого или приятного, предмета, и через это вступаем в самое непосредственное с его составом общение. Поэтому ароматичность есть самое волнующее ощущение, как и обоняние есть самое непререкаемое выражение приятности, любимости; с тем вместе оба они суть наиболее иррациональны. «Приятно» — и нет логики; «еще и еще» — но почему, нельзя доказать. С тем вместе это непосредственное «приятно» есть начало, initium, «исход» вообще всех движений и чувств: «приятно» и «неприятно» — этим волнуется и по категории этого движется мир.

Иногда хочется думать, что ароматичность - начало жизни; по крайней мере, я наблюдал, что умирающий ничего так не хочет, ни за что так жадно не хватается, как за свежеароматичное вещество, излом ветки, разрыв древесного листка. Мне приходилось, много лет назад, возить умиравшего чахоточного по саду; он постоянно останавливал кресло, и, взяв деревца, разламывал и обонял: «Какая прелесть! Какая прелесть!». Между тем для меня, здорового, эта прелесть не существовала, потому что была не нужна. Начало жизни, initium vitae. Обратим внимание, что почка, начало живущего, как и цветок, орган жизни, пахучи. В то же время в Библии неоднократно мелькают выражения, что «Бог любит обонять жертвы Ему», и вообще вся «жертва» есть некоторое благоухание и принимается Вездесущим как благоухание. Молитвенное в мире сливается с благоухающим. Мы уже не можем теперь восстановить, почему «ладан» у нас «отгоняет беса»... Мы все забыли, но хорошо забытое имело действительно прекрасное основание. Мир льется и течет в благоуханиях и благоуханно; и храм Господу есть или должен быть ароматичен.

«Мать вынимает из печки большой горшок с горячим борщом, в середине которого плавает внушительного вида говяжий мосол; вооружаемся каждый большою деревянною ложкою и хлебаем; нахлебавшись до отрыжки, начинаем петь веселые песни, в том числе одна, довольно серьезная по содержанию, заслуживает полного перевода на русский язык, и я не поленюсь и переведу ее почти слово в слово. Сперва я должен сказать, что песня эта начинается словами Иш хосед гоие, т.е. Жил был некто набожный человек (еврей, конечно), и она имеет форму обыкновенного рассказа, но рассказа — довольно назидательного и нравоучительного».

На нас лично песня эта не производит особенного впечатления; но, судя по тону рассказчика, она чрезвычайно мила евреям, и мы ее не пропустим:

«Жил, видите ли, — начинает рассказывать сочинитель этой чудной- дивной песенки, — где-то муж (еврей, конечно) благочестивый, но очень, очень бедный; до того бедный, что дома ни куска хлеба не было, а ему идти куда-либо зарабатывать хлеб для себя и семейства — не в чем было выходить на улицу, ибо он был бос и почти наг; у него, к огромному горю (т.е. только имущественному) было большое семейство — жена и семеро малых детей, которые, конечно, бедствовали вместе с ним, голодали и холодали — как он сам же. Несчастная жена благочестивца, долго терпевшая с детьми нужду и горе, и все молчавшая, вышла, наконец, из терпения и начала упрекать мужа в бессердечности, лености и т. д., говоря: «что толку, что ты по целым дням сидишь за священными книгами, а мы, я с детьми, терпим величайшую нужду, — голодаем и холодаем!». Справедливые эти упреки, однако, не повели ни к чему: благочестивый муж продолжал сидеть за священными книгами и беспрерывно читать и читать, не обращая ни на что внимания. Так бывало много раз; жена плачет, обливаясь слезами, что в доме ни куска хлеба нет; она и дети умирают с голода, - а он, знай, сидит себе за книгой и мало думает.

- Однажды, однако ж, и именно в вечер проводов Царицы Субботы, благочестивый муж, доведенный, наконец, до крайнего раздражения упреками жены, в сердцах захлопнул книгу, которую читал с таким большим вниманием и почти раздетый выбежал из дома — куда глаза глядят; пробежав бессознательно весь город, он вдруг очутился в каком-то обширном, пустом пространстве, и не имея охоты уж дальше бежать, он остановился в задумчивости, не зная, что делать: воротиться ли домой; или тут оставаться на ночь.

Вдруг кто-то окликнул его сзади по имени. Быстро, с испугом, оглянувшись, он увидел перед собой почтительного вида, еврея, по-видимому очень богатого, который ласково подал ему руку при обычном приветствии: Шолем алайхем и тотчас начал ему говорить: «Послушайте (имя рек). Мне необходимо к завтрему иметь на этом месте великолепный дворец в шесть этажей; материал для постройки, также и рабочие всех родов, как-то землекопы, каменщики, столяры, кровельщики и т. д., — все готово и работа скоро начнется, — не возьметесь ли вы наблюдать в качестве архитектора за этой постройкой и вы за это с меня получите сейчас же шестьсот тысяч червонцев. И, сказав это, неизвестный поднял с земли лежавший тут же тяжелый мешок с золотом и молча подал ему; сам же мгновенно исчез.

Не успел благочестивый муж опамятоваться от такой неожиданности, как вдруг видит: все пространство, предполагаемое под постройку дворца, завалено уже всякого рода нужными материалами, как, напр., кирпич, песок, известка, лес, железо и т. д.; вокруг и около материалов кишит офомная масса рабочих всякого звания и мастерства; работа кипит и бысфо подвигается вперед по минутам и секундам, - и, еще до утренней зари, дворец был готов, хоть сейчас переезжай в нем жить».

«Этот, — по вере евреев, — неизвестный старец был не кто иной, как сам Элие-Ганове (Илья-пророк); строители же этого пречудного дворца — все небесные ангелы».

Не прочтем ли мы в этом рассказе аллегории построения нерукотворенной красоты, самого человека? Нет доказательств этому, кроме одного, что постройка начинается сейчас же за проводами субботы и обнимает другой день? Что «архитектор» — бедняк, нищ, убог, не сведущ, и имеет одно качество — преданность священному писанию? Но не станем простирать догадок в область, где мы не имеем подтверждений. Суббота — кончена.

Относительно того, что нас особенно заинтересовало — ароматических вдыханий, в другом месте нашей рукописи мы нашли вариант: «Прощание с уходящей св. Субботой. Это совершается над стаканом вина, после опорожнения которого с особым наслаждением вдыхают в себя приятный, тонкий запах благовонных стручков. С того момента начинается уже будень». Итак, берется не истолченное ароматическое вещество, не гвоздичная и коричная мука, крошки, но - зерна в стручке и даже, собственно, зерничный стручок. Идея цельности — цельного, не раздробленного тела, как общий библейский закон, пронизывает и этот обряд.

Трансцендентное всё — кончено. Будень — это феномен. Евреи пробуждаются из субботы в будень, как из будней они засыпают в субботу, для вещих снов. Сон и бодрствование — вот отношение и разница и противоположность «шести дней» и «седьмого дня». — «В субботу мы засыпаем от своих дел и переходим в руки Божии», могли бы сказать евреи: «В день этот - мы не свои, не у себя; Бог водит нас по странам, Ему известным. Проснуться ранее заключительной минуты этого вождения - вот наш страх, вот чего мы боимся. Но вот мы проснулись, бокал разбит, вина — нет, стручки — брошены. Теперь мы - ваши, феноменальны как вы, будем делать с вами дела, общаться, гешефт-махерничать».

XII

Нельзя понять религии, не поняв религиозного человека. Религия — это всегда молитва, и нужно подсмотреть, проследить молящегося человека: как он поступает, что он делает; когда и в какие сроки обращается к Богу. В целях этого мы извлечем несколько личных штрихов из автобиографических записок нашего еврея, коему за странное и откровенное его исповедание «да будет надмогильная земля легка». Нам же, признаемся, он через дух этих записок почти мил.

Автор — шутит о русских, шутит о Талмуде, понимает великую экономическую коллизию между евреем и великороссом. Набрасывая, в самом начале, очерк междуплеменного отношения, он говорит: «Было, видите ли, когда-то, — и не так-то очень давно, лет 50, 60 тому назад, — славное время для матушки-России; на святой Руси, кроме коренных жителей, мало и великоруссов, жило еще много других различных наций и племен, но, однако, евреев не было, ни одна еврейская нога не ступала на русскую землю и русский человек-простолюдин не имел даже приблизительного понятия о еврее, представляя его себе в воображении каким-то мифическим чудовищем, чуть ли не циклопом. Слыхал, и часто, русский человек, что где-то далеко, за тридевять земель, живет народ, именуемый жиды\ что жиды эти мучили Христа и за то прокляты Богом: они лают по-собачьи; дети у них родятся слепыми, как щенята, и тогда только глаза прорезываются у них, когда обмажут их христианской кровью, добытою от зарезанного ими, жидами, младенца; что у жидов, вместо зубов, кабаньи клыки и т. д., и т. д., все в этом роде — вот какое имел понятие о еврее тогдашний русский мужик и, положа руку на сердце, можно сказать, был вполне счастлив». Автор передает кой-что из своих приключений в бытность солдатом, когда ему приходилось проходить деревнями Великороссии, и здесь, во время ночевок в мужицких избах, приходилось выслушивать расспросы «о жидах», нередко предлагаемые, как только хозяева узнавали, что он «из Польши». Подробности дышат такой конкретностью, что решительно нельзя сомневаться в подлинности рассказов. Автор делает очерк положения своего племени, попавшего после раздела Польши, при Екатерине, в состав нашего отечества — при императорах Александре Благословенном и Николае I, и переходит к Александру II: — «У всех, конечно, еще свежо в памяти, — и никогда не изгладится из памяти народной, разумеется, — все то, что этот Царь-Освободитель, впоследствии Царь-Мученик, сделал для своего народа. Он, царь-реформатор Александр Николаевич, сделал добро не одним только русским, а всем своим подданным без различия народности и вероисповедания, и само собой разумеется, евреи не были исключением. Они в конце концов дождались того, что им было разрешено проживать везде в России и производить всякого рода торговлю всюду, — правда, с некоторыми ограничениями». — «И нахлынули, — продолжает он, — наши евреи на матушку-Русь и как муравьи расползлись по ней, не оставляя на ней голого места. По городам, городищам, местечкам, селам и деревням - везде, везде стало их видно, и много! И пошел по всей Руси треск, звон, шум, гам и русский воздух наполнился мириадами миазм от беспрерывного еврейского галденья. И стали появляться, как грибы после дождя, по всем углам нашей обширной России жидовские кабаки и кабачки — и житья не стало русскому человеку от этих анафемских (его курс.) кабаков и содержателей их, жидов». Коллизия эта, боль этого симбиозиса и создает нужду обоюдно вглядеться друг в друга. Мы здесь вглядываемся в еврея, имея, впрочем, свою цель, и не политическую, и не торговую; он же как русский уже — раскрывает свой народ, имея о нем сумму эмпирических данных, без всякого, впрочем, объяснения. «И стало, — говорит он, — наконец, русскому человеку тесно на своей родной земле от непрошеного соседа, еврея, и стал он вглядываться в него, желая угадать: что сей за человек есть? Можно ли с ним дело иметь? Дружиться с ним? Но не узнать вам, русским людям, еврея! Существует поговорка: не узнаешь человека, докуда не съешь с ним пуд соли; пословица эта может быть применима ко всем нациям мира, но не к еврейской, по той самой простой причине, что с евреем и ползолотника соли нельзя съесть: он, еврей, ваше трефное кушанье ни за какие блага мира есть не станет; вы же навряд ли согласитесь полакомиться блюдом, приготовленным сомнительной чистоплотности руками какой-нибудь Гителы, Фрейделы или Рахелы».

Грешный человек — и я не стал бы есть. Вообще поразительно и, может быть, это есть самое главное в отношении всех народов к евреям, что последние чувствуются, неодолимо и предубежденно, как что-то нечистое, неприятное, физиологически отталкивающее первыми; и обратно сами так чувствуют римлян, греков, нас. Еврей на вкус европейца — гадок; на обоняние европейца — неприятно пахуч, зловонен. Вот самое главное, первое и окончательное, впечатление, и которого нельзя отмыть, замыть, отереть, не говоря уже — поправить размышлениями. «Так от начала мира». Но и затем, это «трефное мясо»: непостижимо, как не обратили на него внимание историки, гебраисты, филологи?! Режущий скот для стола еврей — выдерживает на это «резанье» экзамен, и он есть непременный член синагоги, составное лицо остатков священно-учительной еврейской иерархии. Дело в том, что он ритуально режет скот, — и вот еще точка, откуда «египетские боги», все животнообразные, высовывают причудливые свои головки; для нас — корова, теленок, овца, свинья есть известный вес говядины, есть сорт мяса, оцениваемый и ощущаемый только с одной вкусовой и питательной стороны. Еврей чувствует корову, теленка, овцу, свинью — как существо живое, дышащее, чуть-чуть святое, которое нельзя убить, а можно только «заклать», «жертвенно проливая его кровь». Для нас есть вопрос, под каким гарниром, с горошком или картофелем, будет подана котлета; до этого, ранее этого — для нас оно просто не существует; еврей съест эту же котлету и под этим соусом, подумав о целом животном, и спросит, ритуальным ли путем, т.е. пройдя ли мистику манипуляций, оно пришло к нему на стол. Можно приблизиться к этому чувству через следующее уподобление: можно, конечно, сесть за стол и съесть обед «так»; во Франции, в Европе всюду, и поступают так, т.е. там просто едят, насыщаются; съел — сыт, не съел — голоден: вокруг этого нет вопросов; на Руси сажаясь — крестятся; «благослови, Господи», т.е. «благослови вкусить дар Твой». Это — философия, это — культура. Но здесь молитва идет «обо мне»: «я, ученик Господень, сажусь вкушать, и как я не простая тварь, не волк и не собака, также не француз и немец, то возложу на себя крестное знамение». Здесь, таким образом, философия - обо мне, но нет философии о животном, и самая мысль «дар Божий» — поверхностна, отвлеченна, не крепка. У евреев «дар»-то «Божий» и есть главное; к этому «дару Божию» нужно приступить, нужно за него уметь взяться, и именно не обижая его, не оскорбляя его лозунгом: «говядина». Нет, это не говядина, а овца. Была «овца» и вот пока она блеяла — можно было ее или разбойнически убить, но это недостойно, гадко, страшно: такого мяса я не стану есть, т.е. не стану общиться с разбойником-мясником. К ней нужно подойти с уважением, и словом: «Благослови, Господи, вкусить» — эта молитва православного переносится и вносится в животное, как сумма «благословенных действий, движений (ножа) в нем». Оно — умерло; да, но мы все умрем — это не оскорбительно. Но тяжело пасть на дороге, стать убоиной: тяжело мне было бы и не сделаю этого я животному. Я его съем: это — фатум; это — тайна; но съем, благословляя его и благословенно, и притом не на столе только, а именно на дворе в момент убоя. Я убью его священно; «резак» есть священно, от лица всего Израиля — пожирающий животных, и, так сказать, передающий, как бы львица — детенышам своим, части этого, им убитого, животного.

Предыдущая главаГлава 10 из 116Следующая глава