По гомонливому Полежаеву как горело: Ксенья Парамонова заблудилась в лесу.
Была ее очередь караулить коров, и ведь целый день выходила, все вроде бы обошлось чередом, а настала пора заворачивать стадо домой, и что-то растревожило Ксенью. Сначала-то она и понять не могла, отчего такое беспокойство ее скрутило, а потом спохватилась: и сегодня колокольчика не слыхать. С утра до вечера над ухом звенел, а тут как отвязали.
— Ой, опять этой шатуньи нет, — догадалась Ксенья. — Ну, уж, я ее, заразу, найду, так березовой каши зада-а-м. Пока вицу не измочалю о горбатую хребтину, не попущусь. — Она высвободила правое ухо из-под платка, насторожившись, прислушалась к лесному шуму, но со всех сторон тек размеренный гул деревьев, звон колокольца не вплетался в него, и Ксенья сокрушенно покачала головой. — Так и есть, сбежала. Готовь, Василий Петрович, вицу для меня про запас.
Вася-Грузель пригладил черную бороду, за которую его и прозвали Грузлем, кашлянул в кулак.
— Для тебя или для коровы? — уточнил он игриво.
Но Ксенья была не расположена к шуткам. Она поправила на голове платок, упрятала его концы под фуфайку и застегнулась.
— Ну, не вертихвостка ли, — сказала Ксенья сердито и, захлюпав резиновыми сапогами, пошла мокрой травой к вершине затянутого кустарником лога. — Я, Василий Петрович, тут поблизости поищу да вернусь, — известила она. — Ведь полчаса назад здесь вызванивала, далеко не могла учапать.
Она обогнула кусты, и ее не стало за ними видно. Только слышно было, как заплетались о траву сапоги.
«И что за напасть такая на Ксенью, — дивился Василий Петрович. — Другие доярки пастушат, так Пеструха как шелковая, на шаг от стада не отобьется. А настанет Ксеньин черед — куда-нибудь да запропастится». Вася-Грузель ни разу не слыхал, чтобы корова от бабы, как от медведя, бегала. Он определился в пастухи с нынешней весны, раньше за коровами никогда не хаживал, но, слава богу, не новичок в жизни, на седьмой десяток перевалило, а вот такого чуда на его памяти не случалось. И ведь каких только подходов не искала Ксенья к корове: и хлеба-то ей по полбуханки скармливала, и слова-то ласковые, как ребенку, шептала — ничего не помогало. А теперь уж на «березовую кашу» перешла — и тоже без толку. Будто состязанье Пеструха с Ксеньей устроили — у кого тверже характер.
Василий Петрович уж рад был освободить Ксенью от очереди пасти коров. Да ведь бабы сразу истолковали б это по-своему. Вот, скажут, и Васю-Грузля Ксенья на абордаж взяла, стариком не побрезговала.
Ничего, раз в неделю отмается как-нибудь. Не так уж и часто, не каждый день.
Другие доярки на замену себе посылали пастушонками дочерей да сыновей — школьников. А Ксенье некого отрядить.
— Сама лошадь, сама бык, сама баба и мужик, — невесело хохотала она.
Дом у нее стоял над обрывистой кручей, по ту сторону речки. Вечерами, когда Ксенья зажигала в избе огни, отражения окон ложились на воду. Василий Петрович мог по ним определить, какой силы ветер. В непогоду отражения зыбились и ломались, в затишь застывали холодным стеклом. Василий Петрович, набив табаком трубку, любил посидеть на завалинке. Если даже сверху хлестал дождь, его под крышей не задевало. И только когда под ногами скапливались лужи, а с желоба лило ручьем, от обжигающих брызг становилось невозможно увернуться, и Василий Петрович перебирался на крыльцо, устраивался на пороге. Отсюда было тоже видно реку, извивающиеся дорожки света на омуте, черный, как сажа, черемушник, заслоняющий крайнее окно Ксеньина дома.
Трубка у Василия Петровича незаметно догорала. Он выколачивал из нее пепел, заряжал новой щепотью табака и, на мгновение высветив спичкой крыльцо, потом долго не мог привыкнуть к темноте, обтирал рукавом заслезившиеся от напряжения глаза.
В ограде у Ксеньи, проколыхавшись по-над землей, вывешивался на столбе фонарь, и вскоре начинала, спотыкаючись, вызванивать пила. В одну сторону она шла ходко, с сытым захватом — это Ксенья тянула ее на себя, — а в обратную пила по-ершиному застревала в пазу и, сбившись с разгона, завывающе дребезжала.
Василий Петрович затягивался дымом и, как с непривычки, кашлял.
Ксенья, умаявшись с пилой в одиночку, устраивала себе передышку: бралась за топор. Поленья у нее разлетались не с первого удара, сначала топор чавкающе застревал в дереве и уже только потом, на четвертый или пятый замах, доносился грохот развалившихся плах. Через какое-то время опять начинала прерывисто вжикать пила.
Василий Петрович раньше был и слеп и глух к тому, как правит хозяйство Ксенья. И только когда у него умерла Степанида, стал сочувствовать ей: одной-то ведь худо. А он все-таки был не один. При нем жили три парня и девка. Правда, младшему только-только исполнилось шесть годов, зато старшему было пятнадцать. И воды наносят, и дров наготовят, и полы вымоют, и скотину обиходят. Василий Петрович знай покуривай табак на крылечке.
Нет, что бы там ни говорили, а с детками хорошо. Василий Петрович сам вырос в большой семье, ему известно, что это такое. Ведь бездетный умрет, по нему и собака не взвоет. А детного-то — и годы вроде бы уж его подомнут — сыновья и дочери не отпустят в могилу: сначала бьешься, чтобы вырастить их, а потом посмотреть охота, как у них-то все будет — может, помощь твоя потребуется…
От Василия Петровича корень пущен богатый: пять парней у него от первой жены, от Марии, да семерых Степанида ему оставила. И ведь перед войной-то Степанида все погодками шпарила: сначала Дмитрия выстрелила, в сороковом году Веру, следом за ней Катю родила — не война, так неизвестно бы, чем дело закончилось. Но и после войны не так уж чтобы и крепко за голову схватилась она: еще четверых принесла. Хоть и не в год, с перерывом, а четверых. Вот они-то, четверо, и остались теперь при Василии. А старшие давно уже на своих ногах: Дмитрий в Доброумовском лесопункте работает трактористом, девки замуж повыходили в окрестные села. Про Марииных же парней и говорить не приходится, про тех теперь уж не сразу и вспомнишь, когда в люди ушли: один с шестнадцати лет околачивается в Сибири по стройкам, трое в Березовке шоферят, Зиновий на агронома выучился, председателем колхоза теперь избрали. Свистни Василий Петрович — так мигом все соберутся вокруг него. Если только сибирский залысок пожалеет денег на самолет, а остальные — не из-за тридевяти земель — все в Полежаево прибегут. И то уж, когда Степаниды не стало, так зачастили один за другим. Говорят:
— Давай, тятя, мы у тебя по ребенку возьмем.
— Сами сделайте! — осадил их Василий Петрович и, чтобы больше не возвращаться к этому разговору, сказал: — Думаете, старый совсем? Я еще, может, на молодой женюсь.
А сам, сказавши, подумал: «Уж какая женитьба… В какую сторону ни крути, шестьдесят три годика настучало. Вытянуть бы эту четверку — и на покой. А на молодой женишься, снова ребята пойдут. Не зря ведь пословица сложена: «Муж стар, а жена молода — дожидайся детей; но если муж молодой, а жена стара — жди плетей».
Теперь уж ни детей, ни плетей не надо бы.
Правда, однажды и в нем взыграла прежняя кровь, чуть уж не склонил себя к мысли, что, пожалуй, не плохо бы и жениться. Он только что определился на ферму в пастухи, и доярки, вспомнив об умершей Степаниде, стали его вслух жалеть: вот, дескать, каково одному-то, без бабы, вести хозяйство да еще четверых ребятишек иметь на руках.
Василий Петрович даже и сам взгрустнул. Но Ксенья подтолкнула его локтем и, будто бы успокаивая, посоветовала:
— Василий Петрович, не тужи по бабе: бог девку даст.
Потухшая трубка чуть не вывалилась у него изо рта.
— А что, Ксенья, — опомнившись, хитровато подмигнул ей Василий Петрович и поправил трубку, — ты бы за меня замуж пошла?
Бабы сразу захохотали:
— Молодец, Василий Петрович, не растерялся.
Ксенья, раскрасневшаяся как маков цвет, подперла руки в бока и двинулась по подворью козырем. Косы у нее, скрученные на голове жгутом, так и грозили выскочить из-под шпилек и съехать вниз по ложбинке прогнувшейся широкой спины.
— А ты ведь, Ксенья, еще не залежалый товар, — сказал Василий Петрович. — С тобой бы хоть сейчас в сельсовете можно расписываться.
Бабы наперебой его заподначивали:
— Зови ее, Василий Петрович, зови! Ты ведь у нас тоже жених хоть куда.
— Дак я готов, — приосанился Василий Петрович.
Ксенья не отставала в шутках от баб.
— Тьфу ты, леший, — притворно отмахнулась она. — Бороду хоть бы сначала сбрил, а потом уж сватался. А то ведь до того черна, что в глухом месте встретишь, и слова с перепугу не выговорить.
— Ну-ка, бороды испугалась, — не поверил Василий Петрович. — Я, уж если дело такой оборот принимает, сбрею.
А бабы шумно поддержали его:
— Верно, Василий Петрович! Не в бороде дело!
— Ксенья, не трусь! — визгливо выкрикнула Маня Скрябина, такая же застаревшая девка, как и Ксенья. — Он тебе еще такого железа задаст, что и о бороде забудешь.
Василий Петрович, довольнешенек, уселся на скамейку к стене и достал из кармана кисет.
— A y вас, бабы, весело, — сказал он, щурясь от солнца. — Если бы я об этом раньше знал, так давно бы к вам в пастухи напросился.
— Ты, Василий Петрович, разговор в сторону не уводи, — зашумели доярки. А уж Маня Скрябина таки выпирала вперед: хохотала всех громче, руками размахивала, шуточками, как горохом, бросалась. Весь вид ее говорил, что она-то ведь тоже не хуже Ксеньи, такая же здоровая и вальяжная. На нее-то почему вниманья не обратили?
— Нет, Василий Петрович, ты напрямую давай, — требовала она. — Мы перед тобой вопрос на ребро ставим: не увиливай — да или нет?
— Бабы, да я на любую из вас согласен. — Он даже растопырил руки и враскорячку двинулся за ними, повизгивающими, по двору, будто бы какую-нибудь собирался поймать. Они бросились врассыпную. — Ну, лешой возьми, не в глухом-то месте, пошто бороды пугаетесь? Нечего было и подбивать меня на женитьбу…
Маня Скрябина, как курица, поджала ноги, присела у копны сена:
— Ой, не могу больше. Чего хочешь, Василий Петрович, делай со мной…
Василий Петрович в растерянности оглянулся.
Бабы надрывали от хохота животы. Одна Ксенья стояла уже серьезная:
— Не горюй… Женишься, Василий Петрович, — сказала она устало.
И он не заметил, как тоже принял серьезный лад и проговорил ей в тон:
— Конечно, была бы лошадь, хомут найдется… Только, знаешь, Ксенья, мне это уже и ни к чему. У меня внуки выросли. Надо им очередь уступить.
— Вот, пожалуй, внуков-то твоих я, Василий Петрович, и обратаю, — сощурилась Ксенья. Уж больно резкие были у нее перепады в настроении. Василий Петрович не сразу успевал к ним приспособиться. А все-таки бес еще, видно, поигрывал в его коленках, и Василий Петрович, хоть с запозданием, но отшутился:
— А что, за любого внука тебя возьму. Не прогадаю, не бойсь. — И пояснил незатихающим бабам: — Чем быстрее молодому-то надоест с ней возиться, тем она раньше мне, старику, достанется.
И все же в Ксеньиной шутливой угрозе был какой-то намек. Уж больно заледенелым голосом она говорила. Так говорят, когда на что-то решаются.
Василий Петрович невольно почесал за ухом и, чтобы собраться с мыслями, набил в обгоревшее гнездо трубки табачной трухи.
— Так я с тобой породниться не против, — опомнился он.
— А я и подавно, — сказала она снова с намеком.
И тут припомнил Василий Петрович одну старую несуразицу. Да неужто Ксенья имела в виду ее? Да что у нее, ума, что ли, нет? Зиновий с женой живет душа в душу, председателем колхоза теперь в Полежаеве. Нет, ему шашнями заниматься нельзя: он у всех на виду — его не только в районе, но и в области даже знают, чуть чего, так звонят: «Товарищ Егоров, товарищ Егоров!» Шутка сказать, самый молодой председатель в округе, сколько надежд на него впереди. Нет, Зиновию такое занятие не с руки. Любому Егорову можно, а этому и подумать запрет: ну-ка, на таком месте он, каково спотыкаться-то.
Неужели Ксенья тогда всерьез к нему приступалась, к Зиновию-то? Да непохоже бы, что всерьез.
Ведь Зинко в ту пору еще совсем сопленосый был. На третьем курсе в институте учился. Сколько было ему? Двадцать лет. Да-а, не такой уж и сопленосый. Ну а ей-то, сотоне, ведь намного больше. Она со старшим сыном Егоровых, с Костей, с сибиряком-то, вот с кем одногодок. Так ведь между Костей и Зиновием разница в четырнадцать лет. Но Василий Петрович и по-другому развернул математику: Ксенье было тогда тридцать четыре годика. Ой нет, нет, не стара. Ну-ка, всего-навсего тридцать четыре… Самая золотая пора. Да если замуж еще до такого возраста не выхаживала, так золотее-то поры и придумать нельзя. Там уж, дальше-то, одни позолоченные урывки, а тут по-о-ра…
Василий Петрович понимающе вздохнул и качнул головой: кто ее знает, может, и серьезничала она…
У Зиновия были как раз каникулы. Самое беззаботное время. По лесу с ружьем набродился, и если подстрелить никого не сумел, так зато ягод наелся. А вечером уж как по обязательству — в клуб.
Василий Петрович однажды пошел с сыном в кино, а потом надумал остаться, поглазеть, чем молодежь развлекается.
Посидел у печки, да отпускники танцы-шманцы устроили, все ноги пообступали ему. Пришлось в угол забиться, а в углу ребята столбами сдвинулись — ничего не видать. Так и не высмотрел, кого Зинко кружил. Потом уж и ребята ушли, никто не заслонял перед ним танцующих, но Василий Петрович и то уж пересидел себя: он же без курева-то помрет.
Василий Петрович уковылял на крыльцо, обшитое тесом, с крышей над головой, и там уж отвел душеньку: только одну трубку вытянет, пепел выбьет и сразу же неостывшее гнездо новой щепотью табака закупорит — вот и снова чубук во рту. Комары к нему и подступаться не смели, не залетали даже в прирубок.
Танцоры, видно, запарились, открыли дверь. Свет, колыхнувшись, выплеснулся на лестничную площадку, а из-под верхнего косяка ударили в тесовый навес клубы пропахшего потом тепла.
У печки вызывающе взвизгнула Ксенья.
Василий Петрович с интересом придвинулся поближе к порогу, откуда было видно, что делалось в клубе.
Ксенья, обороняясь руками, отгибалась к печке и задиристо взвизгивала. Перед ней стояла с оттянутым за плечо солдатским ремнем Маня Скрябина.
«В номерки играют», — догадался Василий Петрович.
Маня схватила Ксенью за руку, стянула со скамейки и жиганула-таки навытяжку по увертывающейся от нее спине — Ксенья только прогнулась.
«Так, девка, — одобрил Василий Петрович. — Пусть помене раздумывает».
Ксенья растерянно заоглядывалась: она не слышала, какой номер ее выкликал. Маня Скрябина еще раз прошлась ремнем по ее спине.
«Хорошо, клейко выходит, — удовлетворенно крякнул Василий Петрович. — Разговаривай с соседом, да головы не теряй».
Он глянул на соседа, от которого Ксенью только что оторвали, и от удивления едва не вытолкнул языком трубку: у печки Зинко сидел, вот поросенок. Василий Петрович расшевелился: молодая игра заинтересовала его.
Ксенье кто-то подсказал выкликнувшего. Василий Петрович, загораясь любопытством, вытянул шею через порог. Ксенья, перебежав через расступившийся круг, плюхнулась на колени к Фае Абрамовой. Вот еще одна бедолага, такой же перестарок, как Ксенья и Маня Скрябина. Но только Ксенья-то из них изо всех — кровь с молоком, а не девка. Не понятно, как и засиделась одна, ни за кого замуж не выскочила. Хотя чего же тут непонятного-то: ее женихи на войне перебиты. Пересчитай-ка, по одному Полежаеву сколько их полегло.
И все же Василий Петрович упрямо покачал головой: что ни говори, могла кого-нибудь себе отхватить. Не такая девка, чтобы не подобрал никто. Холостых ребят нет, так вдовцы ведь были.
Ксенья неуемно и громко хохотала, чего-то рассказывая Фае, а когда Фаю выдернули из-под нее, вдруг выкрикнула Зиновия.
Зинко понуро перебежал пустое пространство, на котором хозяйничала с ремнем в руках Маня Скрябина. Маня замахнулась было на него, но не огрела, безвольно опустила ремень.
«Ты смотри, а девки-то жалеют его», — обрадованно подумал Василий Петрович и снова вытянул шею.
Зинко стыдливо вклинился между Ксеньей и каким-то незнакомым парнем, видно приехавшим к кому-то погостить, понурил голову. Ксенья склонилась к Зиновию, чего-то зашептала ему, а он все отстранялся и отстранялся от нее, пока совсем не вытеснил приезжего гостя. Тот встал и перешел на свободное место у печки. И тогда Зиновий сразу отодвинулся от наседавшей на него Ксеньи.
«Ой, я бы не оробел», — осудил сына Василий Петрович и не вытерпел, перебрался в клуб, устроившись у бачка с водой, откуда Зинко был хорошо виден. Трубка у Василия Петровича, догорая, ядовито дымила. Он зажал прокуренным пальцем раскалившуюся головку и задушил огонь.
«Ой, я бы не оробел», — наливаясь удалью, повторил Василий Петрович.
Зинко сидел, напыжившись, как растрепанный воробей.
Ксенья заливисто хохотала, и все удивленно оборачивались на нее.
«Ну и сотона, — похвалил ее Василий Петрович. — Хорошо забирает».
Зиновий беспомощно оглядывался, по-видимому, вымаливая у судьбы, чтобы кто-нибудь выкликнул либо его, либо Ксенью.
«Да чего это он, остолоп, растерялся? Побоялся ославушки? — Василий Петрович неодобрительно постучал трубкой о шершавую, как наждачная бумага, ладонь; теплый пепел высыпался вместе с непрогоревшим табаком. Василий Петрович зажал мусор в кулак. — Ну и пущай бы сказали, что к Ксенье ходит. Не в уко-о-р бы сказали-то, в по-о-хвалу: ну-ка, такая девка, а недопарыша к себе подпустила».
Василий Петрович зло взмахнул кулаком, хлопнул себя по колену — и пепел белой заплатой лег на изношенное сукно.
Игра как-то быстро расстроилась. Раньше, в молодые-то годы Василия Петровича, к номеркам так быстро не охладевали. Непонятные вкусы у нынешних молодых. Опять эту трясучку затеяли, танцы-шманцы.
Василий Петрович уж было совсем заскучал — ан, глядь: Ксенья-то за Зиновия ухватилась, тянет на круг.
«Ну и отпетая голова…»
Василия Петровича подмывало узнать, что из этого выйдет, и он опять загорелся.
Ксенья, как упирающегося бычка, держала Зиновия за рукав пиджака. Зиновий, краснея, отказывался, а Ксенья не отставала.
«О-о, взяла в оборот…» — прищелкнул языком Василий Петрович.
Зиновий станцевал один раз, отвел Ксенью к окну, а сам, обтирая пот, вышел на улицу.
«Ну что ты с ним будешь делать», — опять осуждающе хлопнул себя по колену Василий Петрович и стал наблюдать за Ксеньей.
Она хохотала все так же заливисто, будто и не заметила, что Зиновий ушел. Чего-то, не переставая, наговаривала Мане Скрябиной и Фаине, потом поднялась попить, зыркнула на Василия Петровича и рассмеялась:
— Не бачок ли караулишь, Василий Петрович?
— Бачок.
— Ой, смотри, напрасная трата времени: и не уследишь — до дна вычерпают, — сказала она с тайным значением и как-то боком, боком — ушмыгнула на улицу.
— Лешие-то, договорились, — обомлел Василий Петрович и, не зная, как ему теперь поступить, хватанул из бачка ковш невкусной согретой воды. Оставаться в клубе вроде бы у него пропал интерес, но и бежать вдогонку за сыном — он ведь не сыщик.
Василий Петрович повыжидал какое-то время, а потом все же засобирался домой.
На улице было светло как днем. Над лесом играли сполохи, падали с неба звезды, а коростель, скрипевший в лугах, будто глотал их и с непривычки давился, как молодой петушок зерном, потому что с каждой новой упавшей звездой его голос становился все удушливей и картавей.
На взгорке, у дома Василия Петровича, обозначился на фоне белого неба девичий силуэт.
— Эй, студент! — негромко зазывала Зиновия Ксенья. — Ты куда запропастился? Сту-у-дент?
Она слегка побарабанила рукой по стеклу, завернула за угол, поднялась там, видимо, на крыльцо, потому что до Василия Петровича отчетливо долетело, как звякнул замок.
Василий Петрович, уходя с сыном в клуб, закрыл замок без ключа, просто всунув дужку во вбитую в косяк петлю. Зиновий и сам, убегая на гулянки, пользовался замком таким же макаром, чтобы не заставлять домашних закрываться изнутри на засов.
Замок по-прежнему висел на дверях. Выходит, Зиновий не дома.
— Эй, студент, — уже не остерегаясь, закричала Ксенья. — Ты где тут прячешься? Я ведь видела, как ты за угол забежал…
Василий Петрович прижался к тыну, чтобы его было трудно увидеть, и затаился.
— Ой, студент, — явно издевалась над Зиновием Ксенья. — Ой, до чего же неуважительно ты относишься к женщине… Разве этому вас в институтах учат?
В окошко выглянула Степанида, жена Василия Петровича:
— Ты чего тут орешь? Всю деревню взбаламутила, — спросила она глухим ото сна голосом.
— Да сыночка твоего потеряла, — засмеялась Ксенья. — Хотела в провожатые взять. А то через реку-то одной ходить боязно.
Она, не дожидаясь ответа Степаниды и не оглядываясь, стала спускаться по тропке под гору.
Над рекой расползался туман. Сквозь него не видно было ни лавы, ни мосточка, на котором бабы полощут белье, ни Ксеньина дома.
Ксенья вскоре тоже растворилась в тумане, и вдруг по лугам полетела частушка:
Через пень, через колоду,
Через райпотребсоюз
Помогите ради бога —
В старых девах остаюсь…
Река стремительно пронесла над собой Ксеньин голос, выплеснула за лесом у Николиной гривы, и уж оттуда подвернувшееся из-за деревьев эхо возвратило его назад.
Василий Петрович обругал сына и подосадовал: «Не в меня».
В тумане, за рекой, резко скрипнула дверь, потом скрипнула еще раз, звякнула металлическая задвижка, а у кого-то во дворе потревоженно промычала корова.
«Каково-то в холодную постель ложиться?» — подумал про Ксенью Василий Петрович и засеменил к крыльцу. Он вынул из петли замок, перешагнул порог и неторопливо задвинул засов, наслаждаясь предстоящей местью: «Ну, паразит, хоть всю ночь простучись — не открою». Не желая выслушивать расспросов разбуженной Ксеньей жены, Василий Петрович не пошел спать в избу, а свернул на поветь, где была постель Зинка.
Сын, скрючившись под одеялом, лежал на своем месте.
— Ты как это сюда проник? — насмешливо спросил Василий Петрович.
— А через двор, — невозмутимо ответил Зиновий, не уловив в голосе отца насмешки.
— Ну, конечно, лучше коровам спать не давать, а не девкам.
Зиновий обескураженно промолчал.
Наутро Василий Петрович, выйдя покурить, видел, как Ксенья, балансируя руками, спустилась на реку за водой, как постояла на лаве, сделала ладонью козырек от слепившего солнца, посмотрела в гору, на дом Василия Петровича, и зачерпнула полнущие ведра. Василий Петрович даже услышал, как вода выплеснулась через край и как Ксенья чему-то рассмеялась.
«Ой, да она ведь с Зиновием-то совсем не всерьез, — догадался Василий Петрович. — С нее, смотри ты, как с гуся вода, будто и не было вчерашнего происшествия».
Ксенья поднялась по выкопанным в обрыве ступенькам наверх, поставила ведра, чтобы передохнуть, и до Василия Петровича опять долетел ее смех:
— Ну и умора…
«Все, засмеет теперь Зинка, проходу не даст», — огорчился Василий Петрович.
Но, к его удивлению, она на другой день, встретив Зинка у магазина, равнодушно поздоровалась с ним и прошла мимо.
Уже забываться стала эта история. Зиновий закончил институт, вернулся в Полежаево агрономом, обзавелся семьей — Ксенья не проявляла к нему интереса. Стала даже по отчеству звать: Зиновий Васильевич. Так и вся деревня теперь Зиновия величала Васильевичем. Василий Петрович и сам зауважал сына настолько, что не отставал от других: Зиновий Васильевич да Зиновий Васильевич — другого имени и не знал при народе. А уж когда Зиновия сделали председателем, тут и сам бог велел уважение ему оказывать.
Правда, люди-то нет-нет да и обзывали Зинка Обабком. До чего же остроязык народ. Василия Петровича за то, что он чернее ворона, окрестили Грузлем, самым белым грибом. Ну а раз отец Грузель, то сыновей у него — всех до единого — нарекли Обабками. Ни много ни мало, десять Обабков выросло в избе у Егоровых. Зиновий по счету — пятый. Пятый, да тароватый: всех обскакал.
В председателях Зиновий Васильевич быстро начал тучнеть. Разматерел за два года, будто медведь. Не знаючи-то не скажешь, что ему всего-навсего двадцать пять лет, а дашь полные сорок. Василия Петровича и радовало это — солидному человеку больше доверия, — и пугало: а ну как Зиновий такими темпами покатится к старости — так уж больно короткой окажется жизнь.
Ксенья все же взыгранула с Зиновием еще один раз.
У них на ферме выбраковывали старых коров. Василия Петровича снарядили делать помост, по которому собирались загонять коров на грузовые машины. А заодно попросили наростить и кузова, чтобы скот на тряской дороге не вылетел за борта.
Работа нехитрая, Василий Петрович быстро управился с нею и стал дожидаться, когда коров будут грузить.
Осеннее солнце грело слабо. Трава, окропляясь по ночам инеем, уже не оттаивала, серебрилась холодной изморозью, но все еще просвечивала зеленью. У прифермских построек горами дыбились ометы желтой соломы. Василий Петрович завалился в один из них, и его обдало духом сытного хлеба.
Коров, набросив на рога петли, затягивали на помост веревками. Они упирались, мычали, но сзади их подгоняли вицами бабы. Коровы мотали головами, а в кузове обреченно успокаивались, прижимались к бортам и тоскливо смотрели фиолетовыми глазами в широкие щели между наколоченными Василием Петровичем тесинами.
Зиновий прикатил на легковушке к концу погрузки.
— Ну? Документацию оформили? — спросил он. — Давайте сюда.
Он засунул бумаги в нагрудный карман, направился к головной машине.
— Сам поеду на скотобазу, — заявил он. — А то там не поругаешься — занизят упитанность.
Он отпустил легковушку, грузно забрался в кабину к Кольке Попову и, выкрутив стекло, выглянул:
— Ну? Готовы?
И в это самое время, подбоченясь, пошла в круговую Ксенья. Она тяжело задробила резиновыми сапогами, которые смачно хлюпали и били ее по голяшкам, взметнула правую руку вверх, а левую уперла в прогнутый бок.
Много лесу, много лесу,
Много вересу в лесу, —
запела она, озорно поглядывая на удивившегося Зиновия.
Председателя колхоза
Повезли на колбасу.
Зиновий был уже не тем мальчиком, какого она донимала в клубе, не растерялся.
— Смотри, Ксенья, допоешься ты у меня, — погрозил он из кабины. — Следующим заходом и тебя выбракую.
— Ничего не получится, председатель, — засмеялась она. — Комиссия акт не подпишет: меня еще, если в животноводстве разбираешься, можно и в племя пускать.
Ксенья подмигнула Зиновию, прошлась мимо кабины, полыхнув жаром, и завалилась в солому к Василию Петровичу.
— Василий Петрович, — показала она белые зубы, — если он ни рожна не разбирается в бабах, скажи ты ему, что меня еще выбраковывать рано.
Она, повалившись на спину, забросила руки за голову и истомно потянулась.
Зиновий уже не слышал ее последних слов, приказал шоферу двигаться в путь.
Машины тронулись, стылая комковатая земля хрустко закрошилась у них под колесами.
Бабы еще недолго похохотали над Ксеньиной частушкой. Смех был безобидный, непамятливый, и Василия Петровича успокоило, что доярки не имеют зла на его сына.
Он, умиротворенный, побрел домой, дивясь Ксеньиной языкастости и не в силах уяснить для себя, как такая веселая девка оказалась без мужика. Да ведь моргни она глазом, иной королевич и то увязался бы по пятам. А тут ни королевича, ни самого распоследнего пьянчужки. Какая баба зря пропадает… Да мужики-то что? Ослепли кругом? Конечно, Ксеньина красота тут не в особый расчет: с лица-то, учат умные люди, не воду пить. Но и красота не последнее дело. Тут у Василия Петровича глаз привередливый. Будь уж баба хоть как работяща, хоть как покладиста и кротка, а надо чтобы и обличьем глянулась. Но ведь у Ксеньи-то как раз все и есть: и посмотрит на тебя — сразу соколом сделает, и за работу возьмется — так любо-дорого поглядеть. Уж не крутости ли ее испугались парни, так крутость-то у Ксеньи не настоящая, показная. Она кричит, шумит, а сама сердцем истаивает. И скажи ей в тон слово — тут же и расхохочется.
Василий Петрович насмотрелся теперь на нее и с близи. Раньше через реку любовался, а с мая пришел в пастухи на ферму, так разобрался, какая доярка стоит чего.
Маня Скрябина на весь белый свет разобижена. Если и засмеется когда, так, значит, Ксенья развеселила ее. Фая же Абрамова полна зависти к каждой бабе и, подвернись возможность, какую-нибудь да устроит пакость: на мужа этой бабе наговорит, что заигрывал с ней, на поросенка наскажет, что подрывает картошку в чужом огороде, на пацанят наябедничает, что курят в логу за школой. А потом сама ж и оправдывается, что слышала эти гадости от того-то и того-то — еще и хороших людей опутает сплетнями. Так будто в наказание за это печенью мается. Нет, не зря подмечено стариками, что у злых людей желудок болит, у завистливых — печень, а у добрых — сердце.
Вот у Ксеньи, наверно, сердце-то напропалую сутками ноет, ни днем, ни ночью передыха не знает, все болит и болит.
И отчего ее невзлюбила Пеструха? Уж такая, наверно, брыкливая корова, почувствовала добрую душу — и давай номера откалывать. Есть и бабы такие, что чем больше воли дает ей мужик, тем ему же и хуже: на шею сядет и ножки свесит. А коровы — такие же бабы, со своими характерами.
Ровно раз в неделю, когда наступала Ксеньина очередь быть помощником у Василия Петровича, Пеструха пускалась в бега. То ее отыщут ночью в чащобе ельника, где она устроилась на ночлег, то найдут на Николиной гриве в заброшенных дворах, то обнаружат в овине, где хранится льнотреста, и ведь всякий раз выбирает, зараза, непривычное место. Где однажды ночь провела, больше там не ищи.
Подвесили ей на шею звонкий колоколец — по росе вечерами за много верст слыхать. Так надумает убежать из стада — головой не мотнет. Оводы шею жалят, комары вьются столбом, а Пеструха как неживая. Затихнет где-нибудь у куста, дождется, когда стадо пройдет, и поминай как звали. Не корова, а лешачиха.
Уж Ксенья с нее и глаз вроде бы не спускала, а нет, улучит момент и как сквозь землю провалится.
Сегодня и Василий Петрович неотрывно следил за Пеструхой, но кинулся отгонять от стога коров, пробивших в загороде пролом, вернулся, а Ксенья уже бранится: нет Пеструхи. Побежала ее искать.
Василий Петрович прислушался к удаляющемуся треску кустов: Ксенья уходила в сторону Межакова хутора. Да, там есть пустые дворы, а сегодня мимо них коров прогоняли, Пеструха вполне могла усмотреть себе пристанище.
Василию Петровичу почудился малиновый звон колокольчика. Он был чуть правее того места, куда направилась Ксенья.
— Ксе-е-енья-я! — крикнул Василий Петрович. — Ты слышишь ли?
— Слы-ы-шу-у! — отозвалась она. — Где-то рядом звенит…
«Ну, слава богу, не далеко убежала», — обрадовался Василий Петрович и не стал сдерживать в логу коров: догонит.
Но коровы вышли на проселочную дорогу, повернули в прифермский прогон, — Ксеньи все не было.
Василий Петрович не волновался: звенело рядом, никуда Пеструха не денется, не оторвет же язык у колокольца.
Коров загнали во двор, привязали по стойлам, бабы уже разобрали подойники, а Пеструхина колокольца не было слышно.
— Чего-то задерживается, — затревожился Василий Петрович. Может, лучше было ему бежать за этой гуленой, с ним-то она таких номеров не откалывала, а Ксенью, поди, водит по лесу, бегает, задрав хвост.
Бабы подоили коров. В деревне уже зажглись огни.
Василий Петрович обеспокоенно попросил Маню Скрябину:
— Вы уж, может, и Ксеньиных коров поделите между собой. Не стоять же им недоеными…
— Да вернется, куда она денется, твоя пролетария, — всунулась в разговор Фая Абрамова.
— Вернуться-то вернется, — согласился Василий Петрович. — Да ведь не до утра же ей здесь обряжаться, и так набегалась за день.
Фая было повыкаблучивалась, но бабы распределили коров, по три на каждую, и принялись доить.
Ночь надвигалась темная. На небе не прорезалось ни единой звездочки, да и какие звезды, когда уже не одну неделю погода стояла скучная, то и дело перепадали дожди. Сегодняшний день, правда, выдался не моросливый, но Василий Петрович все равно вымочился, лазая по кустам и высоченному, в рост человека, лабазнику. У Ксеньи, он видел, фуфайка тоже была темной от влаги, а намокшая юбка хлестко билась на ходу о высокие голенища сапог.
Василий Петрович, уже не различая под ногами рытвин, вернулся в лог, который еще не выветрил парной запах коров, и поаукал:
— Ксе-е-нья-я!
Эхо стало уже разносистое, голос летел далеко. Но ответа на него не было.
Василий Петрович сходил домой за ружьем, разрядил с крыльца все патроны в небо, но в ответ опять ничего не услышал. В темноте испуганно просвистели крыльями запоздавшие утки. С березы, раскорячившейся под окнами, слетело, срезанное дробью, сеево мокрых листьев. Обрадованно взлаяла у кого-то посаженная на цепь собака.
Василий Петрович, не оставляя уже ненужного — не было больше патронов — ружья, спустился к реке, перешел по шатко прогибающейся лавине на другой берег и, взобравшись в кручу, перевел дыхание.
Лес, почти вплотную подступавший к Ксеньину дому, неутомимо гудел.
Василий Петрович уселся на завалинку, прислоненную к шершавой щелястой стене избы, и решил дожидаться здесь возвращения Ксеньи.
Он просидел, не смыкая глаз, до утра, жалея, что неразумно растратил патроны разом, а не растянул их на длинную ночь.
У него уже не оставалось сомнений, что Ксенья заблудилась в лесу.
На рассвете это известие всколыхнуло все Полежаево. Чуть ли не всей деревней отправились Ксенью искать.
Над лесом висел туман-верхорез, и деревья, казалось, стояли с опиленными вершинами. Василий Петрович повглядывался в дорогу, выбегающую из березняка, но только понапрасну заслезил не утратившие зоркость глаза: с Межакова хутора некому было возвращаться в деревню. Василий Петрович понял это еще позавчера утром, сразу же, едва над Полежаевом развиднелось. Оттуда ходьбы-то четыре километра всего, и если бы Ксенья даже заночевала на хуторе, поопасавшись в темноте опять потерять корову, к рассвету она все равно успела бы воротиться назад. А она провела в лесу вот уже почти трое суток, и он как дурак почему-то все надеялся на эту дорогу, вдоль которой полежаевские бабы и ребятишки обшарили каждый куст, искричали все глотки. На корову в Полежаеве махнули рукой: уж если задрал медведь, так туда ей и дорога. Но ведь Ксенью-то, живую иль мертвую, надо найти.
Василий Петрович решил отправиться на ее поиски снова лесом. Бригадир выделил для него верховую лошадь, караулить коров направил Фаю и Маню, и теперь у Василия Петровича, освобожденного от всяких забот, кроме одной, — напасть на затерявшийся Ксеньин след, — заболело сердце, оттого что он не знал, в какую сторону ехать.
Лошадь, почуяв слабость поводьев, ожидающе прядала ушами и неуверенно шла логом, обходя разросшиеся кусты. И хоть Василий Петрович не натягивал узду, он все же неосознаваемо им самим правил лошадью, поворачиваясь корпусом то в одну сторону, то в другую и невольно поджимая у Карюхи ногами то левый, то правый бока. Карюха чутко улавливала эти движения и, настораживая уши, принимала нужное направление.
Лог, в котором Василий Петрович и Ксенья три ночи назад пасли скот, кончился. Василий Петрович взял чуть-чуть вправо, туда, откуда долетел до него тем вечером звон колокольчика. И едва выбрался из затравеневшей низины и въехал на взлобок, усеянный мягким слоем опавшей хвои, как в еловом чащобнике, заглушившем небольшую поляну, услышал малиновый голосок надтреснутой меди.
«Она!» — Василий Петрович пришпорил лошадь и, рискуя оставить глаза на сучьях, врезался в ельник. Звон больше не повторялся. Василий Петрович челноком изъюлил всю поляну и, покрываясь ознобом, подумал, что ему начинает мерещиться.
Звон колокольчика наплыл на него теперь с торфяной гари, которая открывалась перед Межаковым хутором. Василий Петрович взнуздал лошадь. Она ходко, насколько позволяли деревья, вынесла его к торфянику. В нос ударил лекарственный запах.
Василий Петрович поднялся на стременах, но ничего перед собой не увидел.
«Да если и Пеструха, так чего я за ней гоняюсь, — досадливо подумал он. — Ведь Ксенья-то не таскается за ее хвостом. Сидит где-нибудь, обессилев, под деревом».
Обессиленной, слабой он ее почему-то не мог представить. Казалось, раздвинутся лапы ельника, и Ксенья расхохочется как ни в чем не бывало.
«Ну что, здорово я вас напугала?»
Василий Петрович понял, что поблизости искать Ксенью бессмысленно, и вывел лошадь на едва заметную, запорошенную листьями тропу, которая убегала из поскотины за далекие лесные сенокосы, истаивая на подступах к старым заколоженным вырубкам, которые в Полежаеве звали новинами. Дорога туда была неблизкая, и занести Ксенью в новины мог только леший, но ведь когда за коровой бегаешь, рассудок теряешь. Разгорячилась, наверно, и не заметила выгораживающий поскотину осек. Да в иных местах его, конечно, мудрено и заметить: жерди, наполовину прогнившие, осели к земле — задумаешься, и в голове не мелькнет, что перешагнул обвалившийся осек.
При выезде из межаковской поскотины изгородь была словно новая. Василию Петровичу пришлось спешиться и выдернуть из прясла три верхние заворины, а потом уж в поводу провести через нижние Карюху.
За осеком тропа все чаще терялась, но Василий Петрович знал железное правило — ищи ее не сердясь да не суетясь, — поэтому спячивал лошадь и находил-таки едва заметную натопь.
За Козленковым логом начинались новины, и на подъезде к ним Василий Петрович, складывая руку рупором, охрипшим за три дня поисков голосом стал аукать Ксенью. Эхо беспокойно билось о вымоченные туманом деревья и, выбравшись наверх, гулко носилось, как нечистая сила, перекрывающая неумолкаемый шум леса. Василию Петровичу даже делалось жутко от раскатистого и громового, уже не своего, а чужого баса. Но без того, чтобы не кричать, Ксенью в таком лесу не отыщешь.
Ружья он не взял с собой, потому что продираться с ним на лошади через чащобу и завалы было бы очень неловко: зацепит где-нибудь за сучок и сбросит на землю.
Василий Петрович, спешившись, достал из кармана кисет с трубкой, о существовании которой в эти дни усиленно старался забыть, а если уж его неодолимо начинало тянуть на курево, он бросал в рот горсть мокрой брусники и утолял на какое-то время жгучее желание закурить. Раскуривать теперь было некогда. А с его-то привычкой никогда не вынимать изо рта трубку, дай только себе послабление, и весь день продержишь Карюху в поводу: вершнем-то не будешь в лесу чадить, первой же встречной веткой вышибет из зубов трубку.
Он, пустив лошадь пощипать траву, закурил сейчас с особой усладой. Выбрал колодину с облезлой корой, чтобы, усевшись на нее, не промочить зад, и затянулся терпко саднящим дымом.
Над ним взвилась стрекотунья-сорока.
— Давай, давай, оповещай лес, что меня увидела, — не зло сказал Василий Петрович и, подняв из-под ног сухой сучок, подбросил его ленивым взмахом руки из-под низу.
Сорока всполошно засокотала, перелетая с одного дерева на другое.
После перекура Василий Петрович взял лошадь в повод и, перейдя лог, который теперь и логом было назвать нельзя — сплошные заросли ивы, — стал продираться сквозь стену молодого ольшаника и березняка, за которой должны были открыться взору старые вырубки. Василий Петрович в молодые годы собирал в них смородину и малину и помнил, как они заколожены. Пожалуй, с лошадью через них не пройти, не будет же Карюха как обезьяна лазить по бурелому.
«Ничего, проведу по закрайку», — решил Василий Петрович.
Но закрайка все не было. Ольшаник сменился высоким осинником, и колодины, раньше высоко зависавшие над землей, теперь осели, обросли буйной травой и, когда Василий Петрович вставал на них, рассыпались трухой.
«Боже ж ты мой, время-то как летит», — вздохнул Василий Петрович и пошел преобразившимися новинами на Переселенческую дорогу. «Может, и она заросла?» — ужаснулся он. У него уже был продуман маршрут: по Переселенческой дороге выехать на широкую просеку, а потом свернуть на Козловскую отворотку и выбраться в Зареченское поле. Это будет круг верст на десять в радиусе. Из него Ксенья не могла выскочить: дальше лес шел глухой и нехоженый.
«Буду орать через каждые сто метров, а голос-то вон, как нечистая сила носит, в Полежаеве и то, наверно, слыхать, — вознамерившись прокричать весь круг, он уже поверил в успех. — Найду, в этом кругу она, больше ей негде быть».
Лес вдруг просветлел и неожиданно оборвался простором.
«Батюшки, да никак тут делянки? — поразился Василий Петрович. — Чьи же это? Доброумовского лесопункта, что ли? Или Дуниловского?» Он ожидал впереди дремучий лес, а перед ним распахнулось бескрайнее поле пней. Тот круг, какой он только что наметил пройти, теперь показался ему уже бессмысленным. Если Ксенья сумела добраться до вырубок, значит — это уж точно — махнула по ним: ведь человека, потерявшего в лесу дорогу, всегда тянет на просветы в деревьях, и он, выбравшись в делянку, будет до отупения блудить по ней, но ни за что не решится снова сунуться в измучившую его темноту. А эти делянки тянутся из одного района в другой, даже забегают в соседнюю область.
Дело неожиданно осложнилось. Отправляться ли по намеченному кругу — может, все же действительно обкричать сначала его? — или начать поиски здесь, в необозримых делянках?
Сорока-вестунья — кажется, та же самая — снова, всполошившись, закружила над ним. «А ну тебя!» — отмахнулся Василий Петрович. Сорока возмущенно застрекотала и, срезав угол делянки, перелетела на коряво топорщившуюся сосну, неуемно разметавшую над землей свою крону.
«Не строевая, пощадили тебя», — усмехнулся Василий Петрович и взобрался в седло.
Простор раздвинулся перед ним еще шире.
«Пожалуй, вырубки-то все же Доброумовского лесопункта, — решил Василий Петрович. — К Доброумову ближе, чем к Дунилову». А если так, то с этим лесом валандался здесь и его сын Дмитрий: он в Доброумове трактористом.
Дмитрий — первенец Степаниды, Зиновий — у Марии-покойницы подскребыш. Дмитрий — Степанидина радость, ее начало. Для Василия же Петровича и тот и другой и не начало и не конец, а самое что ни на есть обыкновенное продолжение. До Дмитрия было пятеро сыновей. Да сколько еще после Дмитрия у него появилось деток! Вера и Катя — теперь уж замужем обе, у обеих свои ребята, как горох из стручка, завыскакивали. Потом Алеша, Мишка, Настя, Кирилл. Не Кирилл, а Курилка — зовет его Василий Петрович. Этому, конечно, тяжелее всех без матери: шесть годов — не пятнадцать. Алешка, которому пятнадцать-то стукнуло, теперь и не охнет: восьмой класс закончит — и кум королю, зять министру. А Курилке, конечно, не сладко.
Степанида померла по талой земле, будто выжидала, когда легче копать могилу. Всю зиму промаялась она в тяжелой хвори и все скорбила, что, наверно, не дотянуть ей до вешней воды, что придется ложиться в стылую землю. А вот набрала откуда-то силы, дострадала до самых черемуховых холодов.
Василий Петрович и сейчас еще по Степаниде скорбил, хотя понимал, что богу — богово. Но что там ни говори: без мужа — голова не покрыта, а без жены — дом не крыт. Хорошие ребята у него, работящие. Настя вон от горшка два вершка, одиннадцать лет, а как заправская баба ведет хозяйство: и стирает, и обеды готовит, и корову доит. Правда, и братья как шарики вокруг Насти катаются: картошки ей начистят, воды натаскают, наколют дров, пол и то вымоют. Василию Петровичу любо на таких деток смотреть. А все же подумает, что сироты, — кровью обливается сердце.
«А ничего, вытянем», — подбодрил он себя, прогоняя невеселые думы.
Пни чернели набухшими от воды срезами и вдали сливались с землей.
Василий Петрович понудил лошадь. Она, выбирая ровное место, запетляла по вырубке.
Не успел Василий Петрович отъехать от закрайка и тридцати шагов, как земля под ним тревожаще закраснела. От пенька к пеньку, насколько хватал глаз, бордово отсвечивал мокрыми бликами брусничник, будто кто-то нарочно толстым слоем рассыпал дозоренные ягоды продуваться на ветерку.
«Боже ж ты мой, ягод-то…» — удивился Василий Петрович. Он в своей жизни еще не видел такого…
Василий Петрович высвободил ноги из стремян, спрыгнул на землю.
Брусника была сочная и уже давилась в руках.
«Перетерпела, милая… Пропадешь, никому не нужна в этом повырубленном лесу…»
На высоких кочках и замшелых пнях ягоды были исклеваны птицами, но и поедь хранила в себе животворные соки, не собиралась гнило буреть.
Василий Петрович быстро набил на зубах оскомину и снова взобрался в седло.
— Ого-го-о, Ксенья-я, — прокричал он с лошади, заставив ее вздрогнуть. Эхо было здесь уже не лесное, — придушенное — и быстро терялось в просторе, прижимавшем его к земле.
Длиннохвостая стрекотунья-сорока снялась с сосны и полетела вдоль вырубки. Белая грудка ее вытянулась куриным яйцом.
Василий Петрович направил Карюху к синеющему за делянками горизонту. Ему было жалко давить ягоды, и он все оглядывался на следы от копыт, в которых, ему казалось, скапливалась кровь.
— Ого-го-о, — отгоняя дурные видения, хмельным голосом кричал Василий Петрович.
Лошадь петляла среди пеньков, под ногами у нее, как в отсыревшем мху, сочно всхлипывало.
Василий Петрович качался в седле и полчаса и час, а синеющий горизонт отступал от него за увалы и неуемно раздвигался вширь. Да, тут Ксенью искать как иголку в омете соломы.
День был пасмурный. Серая наволочь затянула небо, и по всему было видно, что собирался дождь. Отсыревший воздух холодил щеки.
Василий Петрович, не привыкший к таким раздольям, опасливо заоглядывался. Лес был понятнее для него, чем вырубки. По лесу он ходил, не боясь заблудиться, читая дорогу по мхам и лишайникам на деревьях, по грубым наростам и трещинам на коре белостволых берез, по выступившей на елях смоляной накипи, по муравьиным кучам. В делянках же, казалось, не было никаких ориентиров. Даже трава у пеньков выгорела здесь вкруговую — не разберешь, где север, где юг.
И Василий Петрович, боясь заблудиться, повернул лошадь назад, терпеливо всматриваясь в оставленные кобылой следы. Они были красными от брусничного сока. Сколько же тут понапрасну пропадет спелой ягоды? На весь белый свет, наверно, ее хватило бы.
Ой, Митька, уж наворочал ты дров в лесу, так пошто дороги-то пробил не в ту сторону? К деревне бы надо торить их, к Полежаеву — вот ягоды-то и обобрали б.
А Митька что? Недоплетенный пестерь[1], с тридцать девятого года, и до сих пор неженатый: в голове-то ветер гуляет. У Василия Петровича в двадцать-то два уже… Он осекся, вспомнив, что в этом возрасте только-только женился, и первенец, Костя, появился у него лишь на двадцать третьем году. Ну, ничего, Василий Петрович успел наверстать упущенное. Пусть дотянутся до него другие.
Он вдруг снова вспомнил о Ксенье и пожалел ее, что она до сорока годов докуковала одна. А сорок лет — бабий век… В сорок ни одного ребенка не принесла, дальше ждать хорошего нечего…
Василий Петрович зло осадил себя: «Типун тебе на язык! Чего о бабьем веке раскаркался?» Может, и в самом деле Ксенья уже погибла… Об этом грешно было думать. И Василий Петрович снова настроил мысли на деток. Конечно, неплохо бы и Ксенье ими обзавестись. А от кого? На стороне нагулять? Или увести мужика от какой-нибудь бабы?
Василию Петровичу припомнился смешной случай. Да не припомнился, а перед глазами так в яви стоял.
Из районной лечебницы приехал в Полежаево ветеринарный врач — прививки коровам делать от бруцеллеза. Полежаевский-то ветеринар, Лука Никонович, все лето отхаркивался кровью в больнице, еще и до сегодняшнего дня не выписали домой. Вот из района и прислали этого чудака.
Он появился на ферме с фанерованным чемоданчиком, собрал доярок в красный уголок и битый час объяснял, как будут делать прививки. Бабы не роптали на него за потерянное время, потому что ветеринар не столько толковал им о деле, сколько травил анекдоты, рассказывал побасенки. Василий Петрович сидел в углу и дивился, кто это в одного человека набил столь чепухи. Уж на что он, Василий Петрович, на словцо не промах, а ветеринара и ему бы не пересмеять.
Ксенья, выбравшая за столом место по соседству с бухтинщиком, то и дело игриво поталкивала ветеринара плечом и бесстыдно взвизгивала. С другого боку к заезжему подластилась, конечно, Маня Скрябина и изо всех сил старалась перехохотать подругу. «Ну чего же, годы уходят», — не осуждал их Василий Петрович и все поглядывал на Фаю Абрамову, которая не вылезала на глаза заезжему гостю, а, хмурясь, втягивала шею в фуфайку и ежилась.
Ветеринар был наполовину плешивый, то и дело хватался рукой за лысину, будто проверял, на месте ли она.
Ксенья быстро освоилась и перешла с ветеринаром на «ты». А он, почувствовав ее расположение, уже ни на кого не смотрел, а встал полубоком к Ксенье и говорил уже только для нее одной. Маня Скрябина обидчиво поджимала губы, но все еще пыталась громким хохотом повернуть ветеринара к себе.
— Слушай, — неожиданно задала вопрос Ксенья.
Ветеринар выжидающе посмотрел на нее сверху. И ведь гад — Василий Петрович видел — метил взглядом девке за пазуху.
— Да. Чего хотела спросить?
— Слушай, — прищурилась Ксенья и многозначительно толкнула ветеринара плечом. — Ты лысину-то не на чужих ли подушках натер?
Ветеринар притворился непонимающим:
— Да, много по командировкам езжу, — сказал он невинно.
— Ох, нам бы такого командированного хоть всего на полмесяца, — вздохнула Ксенья.
— Хлопочите перед начальством, — обрадованно предложил он. — Останусь.
— А какие причины-то выставлять?
— Ну, я у вас пока три дня поживу, чего-нибудь за это время придумаем.
Но Ксенья не собиралась ждать:
— Может, позвонить в район, ультиматум поставить: пока не оплешивеешь полностью, не отпустим. Пусть только сунутся к нам…
Ветеринар догадался, что Ксенья шутит, и извернулся бесом:
— Не-е, угрозами не помочь.
— А чем помочь-то? — не удержалась Маня Скрябина. — Уж если женатый, так тебя здесь ничем не удержать.
Он ушел от простодушного вопроса Мани, женат он или холост, и перекинулся на анекдоты.
— Вот, значит, приезжает агитатор в деревню, — заподмигивал бабам ветеринар, — собирает в клуб женщин для беседы о том, как дисциплинировать мужиков…
— Такой же, наверно, агитатор, как ты, — подколола Ксенья.
Ветеринар скромно ей улыбнулся:
— Наверно, — и продолжал: — Да, значит, начинает агитатор беседу и говорит женщинам: «Мужей надо держать как собак!» Женщины ему аплодируют: «Правильно». — «Днем, — говорит агитатор, — надо их кормить до отвала, а на ночь спускать с цепей».
«Ловок, бес, — подумал Василий Петрович. — Дал понять, что не на цепи».
Ветеринар выждал, когда доярки перестанут смеяться, достал из карманчика брюк серебристую луковицу с витым, как веревка, брелоком, щелкнул крышкой:
— О-о, делу — время, потехе — час.
Доярки глянули на свои ходики, висевшие на стене, и тоже заторопились: рассиживаться-то и в самом деле некогда.
Под часами, сбоку, был приклеен ватманский лист бумаги, в который ежемесячно заносились результаты надоев.
— Бабоньки, — изучив цифры, удивился ветеринар, — да ведь вы хорошо работаете… Знаете, я к вам из газеты пошлю фотографа. Надо отметить примерных тружениц, наградить памятными фотографиями.
Ксенья подошла к ветеринару сзади, повернула его за плечо.
— А частушку знаешь? — спросила она, бесстыже уставившись ветеринару в глаза. — Ну, эту самую, про награды-то, — засмеялась она.
Ветеринар неопределенно пожал плечами.
Ксенья отшатнулась от него на два шага, чтобы он видел ее во весь рост, и спела:
Нам наград больших не надо,
Наградите мужиком.
А не то мы нашей фермой
Обвенчаемся с быком.
Василий Петрович не слышал, чего после этой частушки говорил Ксенье ветеринар, потому что вышел на улицу и уже вознамеривался пойти домой, как дверь хлопнула, ветеринар распаренно перевалился через порог и поманил Василия Петровича пальцем.
— Слушай, дед, — сказал он заговорщицки и легонько щелкнул себя указательным пальцем по подбородку. — Сходи до магазина, а то я еще не освоился, не знаю, где что тут у вас. — Он достал из бумажника три хрустящих десятирублевки, но Василий Петрович несогласно отвел его вытянутую руку.
— Не-е, не могу, — скривил он губы. — Я сегодня уже хватил. Мы тут с бригадиром бутылку спирта выпили на двоих — и не разодрались…
Ветеринар недоверчиво попринюхивался и понял, что Василий Петрович его разыгрывает.
— А со мной? — спросил он.
— А с тобой раздеремся. — Василий Петрович повернулся, оставив недоумевающего ветеринара стоять у крыльца.
— Дед, ты чего, обиделся, что ли? — крикнул он.
Василий Петрович ничего не ответил ему.
Не заходя домой, он уселся на крыльце и, не осознавая зачем, набирался терпения не прокараулить, когда Ксенья будет возвращаться домой.
«Господи, да свекор я, что ли, ей? — укорял он себя, но не уходил, смолил трубку за трубкой. Осенние ночи холодные, сырость так и ползла под рубаху. Сентябрь — уже не август-зарничник, когда можно круглую ночь провести на крыльце и не поежиться. Холод стал пробирать до костей, тогда-то Василий Петрович и услышал из-за реки подзадоривающий хохоток.
Ксенья шла с фонарем, а рядом с ней месил дорожную грязь ветеринар. Фонарь высвечивал его развевающийся на ходу плащ.
Перед поворотом к своему дому Ксенья замолчала, ускорила шаг и, когда тропинка вывернула из-за обочины, потопталась на тверди, околачивая с сапог грязь. Ветеринар проделал за ней то же самое.
Ксенья молча двинулась по лужайке, он угонисто завышагивал за ней. Она открыла калитку, поднялась на крыльцо. Он напористо следовал за хозяйкой.
— Милый, а тебя-то кто сюда звал? — спросила Ксенья неестественно ласково и вдруг шарахнула чем-то командированного. Василий Петрович услышал, как ветеринар скатился с крыльца и как Ксенья, звякнув замком, отворила дверь и, видимо проскользнув в темный проем, торопливо захлопнула ее на задвижку.
Ветеринар, путаясь в длинном плаще, обиженно укорил Ксенью:
— Ну, чего ломаешься-то? Чего?
Ксенья молчала за дверью.
— Через год ведь никому будешь и не нужна.
Ксенья не вытерпела:
— Ой, что-то уж больно короткий срок ты установил для меня… За такой у тебя и лысина, пожалуй, не успеет расползтись.
— Мне-то лысина не страшна, а вот тебе…
— А ну, проваливай отсюда! — Ксенья, щелкнув задвижкой, открыла дверь. — Кому говорят, проваливай… Жеребец мне выискался. Я ведь не кобыла, всякому подставляться.
Он испуганно попятился. Василий Петрович слышал, как под его ногами зашуршали листья.
Ветеринар выскочил на дорогу и самой середкой ее пошел в деревню.
Ксенья не закрывала дверь. Василию Петровичу казалось, что он видит ее, всю в белом, стоящую на крыльце. «А почему в белом-то? — удивился он обманному зрению. — Ведь она в фуфайке должна, не раздевалась еще».
Ветеринар по мосту перешел реку и стал подниматься в гору. Когда он поравнялся с Василием Петровичем, тот увидел в его руках фанерованный чемоданчик.
— Ну, так как живем? — насмешливо поинтересовался Василий Петрович.
Ветеринар близоруко вгляделся в темноту:
— A-а, это ты, дед… Видел, что ли?
— Да нет, у меня глаза слабые, — засмеялся Василий Петрович. — А вот на уши не жалуюсь… Хорошо она отбрила тебя.
— Да ну ее… Рвотный порошок, а не баба.
— У нас в Полежаеве все такие, — предостерег Василий Петрович. — Так что знай…
— Да ладно, ладно тебе, — отмахнулся ветеринар. — С каким-нибудь хахалем, наверно, заранее договорилась. То и не пустила меня.
У Василия Петровича и на минуту не задержались эти слова в голове, будто ветер невнятно прошелестел в стороне и замолк.
Сорока всполошенно застрекотала вблизи. Ксенья хотела поворотиться на ее зов — и не смогла. Тело было уже чужим и жило само по себе. Ксенья скосила глаза туда, где трещала сорока, но, кроме угрюмо чернеющей стены леса, что была от нее сбоку, ничего не увидела. А сорока тараторила за спиной, в трепетавшем мокрыми листьями осиннике.
Ксенья была сейчас настороже, она очнулась от громкого эха, гулко летавшего над лесными гривами, и сорока подавала ей весть, что человек, кричавший в лесу, выходил на вырубки.
Ксенье показалось, будто она почуяла, как у нее стало работать сердце и как вялая кровь засочилась по жилам, оживляя занемевшее тело.
Ксенья пошевелила пальцами правой руки, которая у нее бессильно обвисла меж коленей — они чуть заметно дрогнули.
Неумолчная сорока сделала полукружье над сосной, к которой привалилась спиной Ксенья. Она летала, как ронжа, какими-то рывками, то оседая к земле, то взмывая вверх. Ксенья не видела, как сорока села над ней, она только услышала, что качнулась ветка и вниз посыпалась омертвевшая хвоя.
И уже не столько слухом, сколько каким-то другим чувством, которому Ксенья не знала названия, она ощутила, что на делянке стоит человек и что он не один. Ксенья хотела подать ему голос, но язык ослушался ее, и изо рта выдохнулся лишь едва различимый хрип, который не потревожил даже сороку. На лбу у Ксеньи выступил пот, она дернулась обтереть его, но рука не подчинилась ей. И тогда проступила потом спина. Ксенья чувствовала, что он собирается струйками и что намокшая нижняя рубаха не может его сдержать. Нет, этого не могло быть, рубаха у нее и без того была мокрой от тяжелой росы, выпадавшей по вечерам, от дождя-колотуна, пробравшего Ксенью зубостучной дрожью уже во второе утро после ночлега в лесу, от хранивших воду кустов, продираясь через которые она обдавалась холодным душем.
Невдалеке треснули сучья, и Ксенья сначала увидела лошадь, а потом уж и покачивающегося в седле человека. У нее заслезились глаза, отображение человека двоилось и прыгало перед ней. Она опять попыталась крикнуть. Задеревеневший язык беззвучно шевельнулся во рту, а потом, будто пробив преграду, извлек шепотливый всхлип:
— О-о-и-и…
Сорока перепрыгнула на другую ветку, и сверху снова посеялись омертвевшие, скипидарного цвета иглы.
— О-о-а-а, — хрипло вытолкнула из себя Ксенья и совсем обессилела, облилась липким потом.
Человек спешился с коня и, пригибаясь к земле, стал лазить меж пней, сам напоминая обгоревший пенек.
«Собирает бруснику», — догадалась Ксенья. Она вчера, выбравшись на делянки, тоже удивилась обилию ягод и тоже ползала на коленях, пока от брусники не засаднило во рту. Она надеялась, что ягоды утолят ее голод, но они еще больше разожгли аппетит.
Человек выпрямился — Ксенье показалось, что он бородатый, — и опять взобрался в седло.
— Ого-го-о, Ксенья-я! — прокричал человек с лошади, и Ксенья узнала Васю-Грузля. Она рванулась к нему, откачнувшись от дерева, и с сосны рыбьей чешуей закрошилась кора.
— Ва-а-сс-и-и… — захрипела Ксенья и, не в силах удержаться без опоры, снова беспомощно откинулась назад.
Вася-Грузель понудил коня и поехал.
Ксенья еще раз дернулась за ним и обреченно затихла.
«Видно уж, пропадать в лесу», — устало подумала она и смежила веки. С боков, из-за дерева, закудривался ветерок и холодил потную спину. Ксенья еще ощущала это и, открыв глаза, увидела, как вдали покачивался в седле Вася-Грузель.
«Так вот куда надо было ей, дуре, вчера идти…»
А она метнулась совсем в противоположную сторону. Накружившись за два дня по буреломному лесу, она даже не поверила себе, когда заредели деревья и небо, до того видное только над головой, запросвечивало впереди. «В какое-то поле вышла», — обрадованно подумала Ксенья и, если бы у нее были силы, бегом побежала бы навстречу просветам. Но вышла она не в поле. Широченные пни темнели давними срезами, и Ксенья поняла, что эти делянки уже оставлены лесорубами. Но все-таки здесь когда-то работали люди и куда-то они отсюда вывозили спиленный лес. Жилье было хотя и неблизко, но появилась надежда его найти.
Она пооглядывалась. В одной стороне вырубки сливались с темнеющим небом, в другой упирались в порыжелый осинник, и Ксенью зазывчиво потянуло к нему. Осинник всегда растет невдалеке от деревни, по закрайкам полей, вдоль проезжих и забытых дорог.
Она шла до осинника долго, вспугнула сороку и обрадовалась живой душе. Сорока куда-то торопила Ксенью, но ее задержала брусника, которой была усыпана вся земля. Ксенья горстями обрывала ее, почти безлистную, и бросала в рот.
Она уже знала, что ягодами не насытишь себя. Ей сотни раз попадалась черника, но голубоватые ягоды были по-осеннему водянистыми. Ксенья не ощущала от них никакого вкуса. Натыкалась она и на редкие земляничины, тоже размокшие, с вымытой сладостью и тоже не утолявшие голода.
Но больше всего в лесу было грибов. Красноголовые подосиновики выглядывали из-под листьев на каждом шагу. В траве обвисали раскисшими от воды шляпками сморщившиеся обабки. Ксенья не могла пересилить себя, чтобы съесть их сырыми. Она, правда, изгрызла несколько корней сыроежек, но после этого ее полдня донимала отрыжка.
Вот когда она позавидовала бабам, которые курят: у них всегда при себе спички.
Как-то Ксенья наткнулась у муравейника на ежа. Он фыркнул на нее и свернулся клубочком. Ксенья перевернула клубок и в не затянутое иглами отверстие увидела черный нос. Она прикоснулась к нему пальцем и поразилась, что нос холодный. Еж плотнее стянул иглы, но не смог вытеснить пальца.
Ксенья слышала, что ежей едят даже сырыми. Мужики, вернувшись с войны, об этом рассказывали. Ксенья ежом побрезговала бы. Но ведь мужики смелые, не чета бабам-квохтуньям.
Она снова пошла к осиннику, уже представляя за ним лесовозную дорогу. Но осинник вытянулся перед ней глухой неприступной стеной. Ксенья пробилась через нее и выбралась в болотистую низину, заросшую редкими, угрюмыми елями, увитыми седым лешачиным мохом. Лес был нехоженым, диким и впереди пугающе сгущал темноту. Откуда-то снова вывернулась сорока и по-бабьи раздраженно затараторила.
Ксенья выбралась обратно в делянки и села передохнуть под корявой сосной. Под ней было сухо: разлапистые корни вздымались над землей, образуя у ствола подобие кресла. Ксенья вытянула ноги, и они натруженно загудели.
Сидеть было холодно, но она не могла заставить себя подняться.
Перед глазами у нее разливалось красное море ягод. Ксенья осоловело смотрела на них. Мокрая одежда пеленала ее одрогом. Но Ксенья уже почти не ощущала его. Голову прислоняло к сосне и обносило обморочливым вязким туманом.
Ягоды краснели перед нею кровавым закатом. И Ксенья стылым голосом прохрипела:
О-ой, да во-о-бо-о-ру бру-у-сни-и-ка ро-о-сла…
Она еще не осознавала в эту минуту, что поет сама, и, услышав простуженные, клекотливые хлипы, открыла глаза.
Над делянками оседали сумерки, но брусника все равно отливала мокрым красным огнем. Казалось, неугасимое пламя вот-вот взметнется над вырубками, и живая трепещущая стена веселого жара, изрыгая малиновые рвущиеся языки, с рыком и яростью двинется на прижимавшую ее ночь.
Но Ксенья все же заметила, что брусника постепенно тускнела и над делянкой становилось темнее. Так и не дождавшись огня, она снова смежила веки.
О-ой, да во-о-бо-о-ру бру-у-сни-и-ка ро-о-сла… —
опять обморочно затянула она, не узнавая своего голоса и недоумевая, кто это поет. Она не знала, что выкричала свой голос в первую ночь, не знала потому, что похолодев от ужаса, поняла: ее никто не услышит, и уже потом ходила по лесу молчуньей. В мыслях-то она с собой разговаривала оба дня, и ей казалось, что даже слышала свой по-прежнему бойкий выговор. А голос по-чужому хрипел:
О-ой, да ро-о-сла кра-а-сна-а
Терпе-е-ливая-я яго-о-да-а…
Раньше Ксенья слыхала эту песню от матери, но ни разу не подтягивала ей, почему-то стыдилась, что не хватит силы в груди на такую тоску.
О-ой, да ро-о-сла кра-а-сна-а
Терпе-е-ливая-я яго-о-да-а…
Теперь эта сила распирала ее, но Ксенья не знала слов дальше и все ждала, что хриплый голос напомнит их ей, но он тоже затих, оборвавшись тягучим вздохом:
А-а-а…
Откуда-то снизу, из-под ног, выметнулся рыжий огонь. Ксенью обдало жаром. «Вот, вот, вот, хо-о-рро-шо, — говорила она, стуча зубами. — Вот теперь я со-со-гр-реюсь…»
Она просыпалась в осыпной дрожи, непонимающе вглядывалась в темноту и, так и не сообразив, куда попала, снова забывалась зыбучим сном.
Первую ночь Ксенья пробегала по лесу, не сомкнув глаз. Малиновый колокольчик увлек ее за собой. Ксенья заметила полуразвалившийся осек, но колокольчик звенел призывно, и она выскочила из выгороженной поскотины, понадеявшись, что не оторвется от нее далеко. Но медный звон приглушенно растворился в шуме деревьев, Ксенья уже совсем закружилась и не знала, в какой стороне дом.
Она не верила, что заблудилась, и, решив переждать ночь под елкой, потому что в лесу стало темно, как в подполье, и невозможно было ступить шагу, чтобы не наткнуться на сук, продрожала от сырости до утра, обманчиво согревая себя отчаянным криком. Эхо далеко разносило голос, и Ксенья однажды даже поверила, что ее услышали, потому что тишину разорвали ружейные залпы. Ксенья, надсаживая глотку, заорала призывнее, но стрельба больше не повторилась. Утром, когда развиднелось, Ксенья пошла туда, откуда, как ей казалось, долетел до нее гром выстрелов, еще покричала, выискивая высокие деревья и направляя свой голос вдоль их стволов, пока не поняла, что ее не услышат.
Лапы елок никло тянулись долу, обещая затяжное ненастье. А Ксенье уже и без дождей было холодно. По ночам в октябрьском лесу было как на дне колодца: зуб не попадает на зуб. У костра бы обсушиться или на солнышке, но погода и перед грядущим ненастьем была неласковая, измотала Ксенью надоедливой сыростью. Дни были схожи с ночами.
Под сосной на делянке Ксенья впервые согрелась, и ей показалось даже, что огонь лижет ноги. Она открывала глаза: никакого огня не было, но ей было жарко, и едва веки смыкались, как пламя снова охватывало и приподымало ее над землей.
Она взлетала в каком-то неистовом возбуждении, но сразу же падала.
Насмешливая сорока, не отстававшая от нее целый день, брезгливо кивала желтеющим клювом.
Ты, сорока-белобока,
Научи меня летать, —
умоляла стрекотунью усталая Ксенья и пытливо вглядывалась в ее немигающие глаза.
Чтоб не низко, не высоко,
Чтобы милого видать.
Сорока несогласно крутила клювом. Ну, конечно, на такую высоту, чтобы увидеть милого, Ксенье уже не взобраться: Тиши нет в живых. Но она совсем недавно видела его фотографию в застекленной рамке в избе у Василия Петровича. Тиша был снят в лихо набекрененной на ухо пилотке, наглухо зажатый воротом гимнастерки, перепоясанный кожаными ремнями.
Ксенья не раз бывала в доме Василия Петровича, но никогда не натыкалась глазами на эту фотографию.
У нее сжалось сердце, и, хоть Ксенья не сомневалась ни чуточки, что это именно он, она для верности уточнила:
— Это Тиша или Зиновий? — Голос у нее предательски дрогнул, и она, промочив горло слюной, добавила: — Уж тут очень похожи, и различить не могу.
— Да ведь Егоровы оба, — горделиво заметил Василий Петрович, и Ксенья засомневалась. Зиновий действительно сильно смахивал на Тишу, младшего брата Василия Петровича. Сейчас-то, правда, Зиновий обрюзг, но в юные годы, когда был студентом, Ксенья даже пугалась этой схожести.
— Раньше-то, когда Зиновий из Костромы приезжал на каникулы, я его часто принимала за Тишу.
— Как принимала-то? — не поверил Василий Петрович. — Тишу еще в сорок первом убили.
— Да я ведь не взаправду их путала… Я говорю только: похожие очень.
— Егоровы, конечно, похожие, — упорствовал Василий Петрович.
А Ксенья и без него знала, что Тиша и Зиновий Егоровы.
Тиши она была моложе всего на два года, но он посмотрел на нее как на девку-то лишь перед самым призывом в армию.
На Николиной гриве было гулянье. Ксенья только что отплясалась с девками, стояла, отмахивалась веткой черемухи от наседающих комаров. Тиша подошел к ней и сказал:
— Давай по деревне пройдемся.
Она зарделась от непривычки, потому что с парнями еще не гуляла.
А Тиша обнял ее сзади за плечи и повел по деревне. Гулянье уже распадалось на парочки, и Ксенья с Тишей шли в обнимку не первыми.
— А я на тебя уж давно смотрю, — сказал он, и Ксенья не поняла, то ли Тиша имел в виду, что давно на нее заглядывается, то ли говорил про сегодняшний вечер, что давно дожидается, когда она закончит плясать.
Она не решилась у него уточнить, а он отобрал ветку черемухи и стал сам отгонять от нее комаров.
Ксенья недоумевала, отчего ее при Тише сжимает неловкость. Ведь жили они в одной деревне, дом от дома через реку. И раньше-то она не обращала на него никакого внимания: пробегала мимо, не повернув головы. Он иногда хватал ее за косы, так кто из ребят только и не хватал: интересно ведь им, когда девчонка визжит.
Совсем и не заметила Ксенья, как хватанье обернулось серьезом.
Ой, смешно даже вспомнить сейчас.
Они однажды ходили с Тишей на игрище в Доброумово. Ну-ка, за четырнадцать километров леший унес.
Перелесками, полями, лугами шли. Заявились в Доброумово, а там уж и гулянье закончилось. Посреди деревни сидел на завалинке один пьяный мужик, неловко облокотившийся на гармонь, и спал. Тиша растолкал его.
— А ну, сыграй нам чего-нибудь…
Но чего он сыграет, промычал, приподнявшись на локтях, да и уронил голову опять на мехи.
Тогда Тиша губами начал играть: «Трень-брень, трень-брень», — будто на балалайке. Ксенья выскочила плясать, руки крыльями как лебедушка подняла. Вот было смеху! Никакое игрище так не запало ей в память.
А в Полежаево обратно пришли — печи уж топятся.
У Егоровых Парасья, Тишина мать, блины печет. Под окошками слышно, как сковородка шкварчит. А на стеклах-то, глянешь, от русской печи заря полыхает. Вот Тиша и привязался: пойдем да пойдем на блины.
У Ксеньи даже дыхание остановилось:
— Да ты что? Я ведь еще тебе не жена…
Ополоумел совсем: блины-то, уж если на то пошло, на другой день свадьбы родители невесты пекут. А он без всякой свадьбы к себе зовет. Сходи она — в Полежаеве река в обратную сторону поворотится. Скажут: Ксенья-то белены объелась — в сельсовете не расписались еще, а она уж на блины к нему бегает.
— Нет, Тиша, нет!
— Или не проголодалась за такую дорогу?
— Ну, Тиша, ты и смешной. — Ксенья прижалась к его плечу. — На каких правах я у вас за столом-то усядусь?
— А что, разве у нас не любовь? — спросил он ревниво и даже отстранился от нее.
Любовь-то любовь… И хотелось бы Ксенье отведать Парасьиной стряпни, ой как хотелось бы… Да ведь блины — это когда у людей одна семья. А Ксенья еще неизвестно, войдет ли в семью-то Егоровых.
Тихон, правда, уже предлагал ей жениться. Решали только: перенести женитьбу, пока Тиша не отслужит два года в армии, или, не убоявшись разлуки, сходить в сельсовет сейчас. И как раз в августе объявили по радио и написали в газетах, что служить-то теперь уже не два года, а три. А четвертого сентября нарком Ворошилов отдал приказ о призыве на службу девятнадцатого года рождения. Конечно, Тише и двух лет хватило бы: в сорок первом его уже и не стало.
Ксенья разглядывала военную фотографию Тиши и дивилась, как же это Василий Петрович совсем позабыл о том, что младший брат хотел жениться на ней. Ведь вроде бы они и не таились ни от кого, хотя раньше времени, конечно, и не заводили с родителями серьезного разговора. Тем более Василий Петрович сам только что привел в дом Степаниду, два лета после Марииной смерти ходил в бобылях и, видно, было ему не до брата, раз ничего не запомнил про Тишу из тех годов.
— Постой, постой, — вдруг спохватился Василий Петрович. — А ведь у тебя с Тишкой-то что-то было, ведь провожались вы раза два, помнится?
Раза два… Обсчитался, Василий Петрович! Два месяца!
— Нет, не провожались мы, — глухо сказала Ксенья. — Просто по пути было домой ходить. — Она хотела повернуться, уйти и все же снова спросила: — Так это Зиновий иль Тиша?
— Да нет, Зиновий… Али не видишь, гимнастерка не прежняя, нынешняя, с погонами… Это Зинко, на сборах…
— А будто Тиша сидит…
Василий Петрович заикнулся о чем-то у Ксеньи спросить, но промолчал. И Ксенья подумала, что он, наверное, вспомнил, как она увивалась в клубе вокруг Зиновия. Ну, не спросил — и не надо. А с ней происходило тогда непонятное. Ей — посмотрит на Зиновия — реветь хотелось: и она даже сама не знала, зачем парня дразнила. Не в отместку ж, конечно, за то, что он так был похож на Тишу, а за что же тогда — не объяснишь. Ксенья постыдилась поднять на Василия Петровича глаза.
Ее обволокло опьяняющим жаром, обнесло голову. Она спотыкливо пошатнулась, чуть не упала.
И почему-то не Василий Петрович, а Тиша подхватил ее под руки и, обжигающе целуя в откинутое лицо, все звал прогуляться по Николиной гриве.
— Тиша, да откуда же ты? — заобливалась Ксенья слезами.
— А тебя проверял… Узнавал, умеешь ли ждать? — Он, хоть и целовал ее в щеки, был какой-то неласковый. Голос у него надтреснуто леденел. — А вот сегодня поверил.
— Тиша, да почему так долго-то проверял?
— Я тебе говорю: сегодня поверил…
— Да почему сегодня-то? — не понимала Ксенья.
— Сегодня ты никого не вспоминала, кроме меня, — он сказал это и захохотал. Ксенья подняла голову и увидела, что его смех рассыпался по делянке алой брусникой, а самого Тиши снова не стало.
Ксенья шарила вокруг жаркой рукой, но не натыкалась на Тишу. В ладонь попадала брусника, и кто-то невидимый давил ее, выжимая розовый сок, который кровью просачивался сквозь пальцы и капал на землю.
Ксенья кинулась искать Тишу, но увидела на делянке Маню Скрябину с Фаей Абрамовой.
— Девки, вы не встречали здесь Тишу Егорова?
Девки, отворачиваясь от нее, собирали бруснику.
Ксенья попыталась зайти к ним с лица, но они вдруг попрятались за пеньками.
— Да вижу, вижу, где вы, — засмеялась Ксенья и, уже позабыв о Тише, побежала ловить подруг. И за какой пень ни заглянет — нет никого, одни ягоды рдеют россыпью. Кожура на них тонкая, и, казалось, если бы не дожди, брусника давно бы потрескалась, перезревше истекла соком.
Под утро Ксенья снова замерзла, но не могла пробудиться, пока не застрекотала сорока.
Ох, лучше бы она и не будила ее. Лучше бы Василий Петрович проехал на коне неувиденным.
Ксенья опять уловила какие-то посторонние звуки. Она через силу разлепила отяжелевшие веки.
Василий Петрович возвращался по своему следу.
— Ва-а-а… — опять захрипела она и опять рванулась к нему навстречу, обламывая сучья. Она не поняла, почему ее извалило на бок — она не хотела падать, она хотела бежать, — и, уже уткнувшись лицом в землю, зарывшись носом в податливый мох, она окончательно поняла, что это ее конец. Она прощально услышала всхрап лошади и закрыла глаза.
Василий Петрович привез Ксенью горячечной.
За дорогу от делянок до Полежаева он уже все продумал: оставлять ее в избе за рекой нельзя — пить запросит, так и то подать некому. А у него в доме орава помощников, не отходя от изголовья будут сидеть. И если фельдшера вызвать понадобится, так медпункт-то через дорогу: окошко открыл да крикнул — и то услышат, Георгий Митрофанович тем же мигом и прибежит.
Он положил Ксенью на свою постель в горнице, вскипятил молоко и сходил за Георгием Митрофановичем.
Георгий Митрофанович признал у нее воспаление легких и предложил отправить в больницу.
— А может, отлежится и здесь? — тревожно спросил Василий Петрович. — Везти-то по такой дороге — совсем растрясем.
Георгий Митрофанович по-стариковски кашлянул:
— Были бы мы с тобой, Василий Петрович, годиков на двадцать моложе, так и у нас отлежалась бы… Бабу и больную надо почаще с боку на бок ворочать…
И оттого, что фельдшер шутил, Василию Петровичу подумалось, что положение Ксеньи не такое уж страшное.
— Так если нужно будет, и мы поворочаем, — сказал Василий Петрович. — Старый конь борозды не испортит.
Георгий Митрофанович похихикал в кулак:
— Ну, давай денек на ее поведенье посмотрим…
Он сделал Ксенье укол, оставил каких-то порошков и настоек и велел ими поить больную, чередуя, через каждые три часа.
— И молока кипяченого почаще давай, да с медом, — посоветовал он.
Ксенья все же была здоровая женщина и быстро пошла на поправку.
Через неделю она уже ходила, пошатываясь, по избе, протирала от пыли окна, снимала мокрой тряпкой из углов паутину. И когда она, опираясь рукой о скамью, задышливо садилась, на бледном лбу выступала испарина.
— Куда раньше-то времени поднялась? — бранился Василий Петрович. — И без тебя уберут.
— Да им ведь и побегать охота, — оправдывалась Ксенья.
И почему-то это разволновало его. Василий Петрович раньше за Степанидой не замечал, чтобы она берегла ребят. А может, потому и не замечал, что она-то все же родная мать им: если в чем и обидит, так тем же часом и приголубит своих детей. А не своих? Он попытался вспомнить, как Степанида пришла в его дом. Ведь Зиновию — от Марии — было четыре года, Петру — семь, Захару — одиннадцать… Пожалуй, столь же, как теперь Степанидиным деткам. Эти еще чуток и постарше.
Нет, про Степаниду он не мог припомнить худого, была очень ровная баба и не выделяла своих от чужих. Своим-то, пожалуй, перепадало зуботычин побольше, чем Марииным. То и подумалось сейчас Василию Петровичу, что она не берегла ребят. Они у нее всякую работу делали, ничего не выпадало из рук. Не научи Степанида их этому, Василий Петрович уже давно б пропал. Ребята, по совести-то сказать, и вели хозяйство, не он. Он только добытчиком был. Ну, конечно, как всякий мужик, следил за избой: не протекает ли крыша, не прогнили ль углы, не обгорела ли где труба, не отскочила ль у рам замазка, не расшатала ль корова ясли, привезены ли из лесу дрова, достаточно ли запасено сена… А остальные-то, куда более многочисленные, заботы лежали на ребятишках. Без бабы, говорят, мужик пуще маленьких детей сирота. Со своими детками Василий Петрович не чувствовал себя сиротой. И вот, выходит, забыл, что они все-таки детки. Ксенья первой напомнила.
— Да полежи ты, — нахмурился он. — Давай тряпку-то, и без тебя оботру.
— Иди, старый хрыч. — Ксенья незлобиво отпихнула его, не отдавая тряпки. — Что? Мужичьих дел, что ли, нет?
Василий Петрович ввязался в работу до треска в спине. С утра, пока не выпустят из двора коров — а выгонять их рано теперь не давали выпадающие по ночам иньи, — он успевал лучковой пилой раскатать на чурбаны полвоза дров, сбегать раза три за водой к колодцу, намыть поросенку картошки и поиграть еще топором, мастеря что-нибудь по хозяйству. Ребятам оставалось дрова исколоть да ноши четыре свалить под шесток для истопки.
Ксенья постепенно все больше и больше забирала в свои руки работу в доме: подмывала пол, варила еду, готовила для коровы пойло, ходила за поросенком, пропускала через сепаратор молоко, стирала.
Василий Петрович, посмотрев на ее старания, почему-то стыдливо, мельком, подумал: «А пожалуй, лучше-то Ксеньи никто и не управился бы с моей оравой».
Он, стесняясь себя, сбрил бороду, посмотрелся в проржавевшее, облезлое зеркало, висевшее в простенке, и удивился синеве впалых скул. Не кожа, а голенище от сапога.
Ксенья, увидев его бритого, всплеснула руками:
— Все равно цыган!
— На тебя не угодишь, — отшутился он.
— Так я ведь и не похулила тебя, — сказала она и, вдруг притихнув, задумалась; как сонная, уселась к окошку, уставилась печально на улицу. Василий Петрович теперь частенько заставал Ксенью такой и, боясь потревожить ее вопросами, уходил на двор.
Однажды он ввалился в избу не вовремя. Ксенья не услышала хлопнувшей двери. Она, как перед иконой, стояла перед Зинковой фотографией и несуразно шептала:
— Ти-и-шенька, а я все же в твоем доме теперь живу… С племянниками твоими нянчусь…
Василий Петрович оробело запятился. А Ксенья горячечно выговаривала:
— Тиша-а, я ведь сколь ночей проревела в подушку… под твоей крышей живу, а и не с тобой… Посоветуй, чего теперь делать-то… Уж, может, в родню входить…
Василий Петрович неслышно переступил порог и бесшумно прикрыл за собою дверь. Волосы на голове у него слиплись от пота. Он сдернул шапку, но совсем не почувствовал холода.
«Что же это с ней? Не с ума ли сходит?» — Он давно примечал, что Ксенья будто жила чужой жизнью, отрешаясь от себя самой.
Он спустился по лестнице и, не надевая шапки, уселся на крыльцо покурить.
— Василий Петрович, — смеясь, появилась Ксенья у него за спиной. — А ты знаешь ли, отчего почернел?
Он, пугаясь несуразности ее возгласа, настороженно присмотрелся к ней.
— Да ты чего на меня так пристально смотришь? — недоумевая, хохотнула она. — Не нравлюсь, что ли?
Нет, это была уже снова прежняя Ксенья, насмешливая, с прищуренным взглядом. Ничего странного в ее поведении уже нельзя было заметить.
— Да вот, чего-то задумался, — слукавил Василий Петрович. — Ты меня врасплох захватила.
— Я говорю, знаешь ли, отчего ты почернел?.. — переспросила она и, опасаясь, что он опять не поймет, чего ради возник вопрос, пояснила: — Вот я тебе — помнишь? — сказала, что ты все равно как цыган.
— Помню.
— Ну вот. Так ты чернеешь от табаку.
Василий Петрович облегченно заулыбался.
Он и в самом деле курил без меры. Ксенья, когда заходила в избу, с непривычки не могла продохнуть и отмахивала дым от себя, першливо откашливаясь.
Василий Петрович почти перестал смолокурить в избе, забирался в ограду, а на ночь, несмотря на резкие утренники, уходил спать на поветь. Она была до крыши забита сеном, но в углу у ларя оставалось незанятое местечко, где стояла кровать, над которой еще с весны Василий Петрович натянул домотканый полог. Он натягивал его от комаров, а теперь выходило — и для тепла. В пологе, когда надышишь, становилось даже парно. Но сено ведь тоже не допускало с улицы холод, закрывало все щели, продувные подкрышные пазухи. Да еще Василий Петрович, оттянув в изголовье полог, принимался курить, и дым заполнял все пространство, тяжело зависая вверху и удерживая на повети надышанное тепло.
Однажды Ксенья зачем-то заглянула к нему на поветь и не по-притворному испугалась:
— Ой, ведь и дом спалишь… Сено-то одним разом займется.
Она не дала Василию Петровичу дотянуть до утра, заставила перебраться в избу. И хоть в избе ему приходилось укорачивать себя и с вечера класть трубку на подоконник, он все же был доволен переселением: как хозяйка распорядилась. Степанида тоже не давала спать ему на повети. Бывало, если он не послушает, всю ночь не смыкала глаз. Не один раз выскочит на мост, наставляя ухо: потрескивает у него трубка иль нет.
— Да спи, спи, — осаживал ее, бывало, Василий Петрович. — Не маленький ребенок, с огнем не буду играть.
Степанида звала его в избу, но он наперекор ей все-таки оставался ночевать на повети.
А вот Ксенье перечить не смог. Да и как ей перечить? Не жена и не полюбовница. А за то, что взвалила на себя нелегкую бабью поклажу, ребятишек его от грязи отмыла, в избе навела порядок, куражиться над ней был бы грех.
Ксенья уже ходила теперь на ферму, но Василий Петрович с ней там почти не виделся.
Коров гоняли пастись по жнивью в полях, и он управлялся с ними один, без помощников. В поле — не в закустарившихся лугах, не в лесу — не растеряешь стадо. И Пеструхи-беглянки уже в стаде не было.
Доярки, как только Пеструху нашли в торфяном болоте у Межакова хутора — облезшую, с потрескавшимися сосками, уговорили председателя колхоза выбраковать ее и отправить на скотобазу.
— А ты, Зиновий Васильевич, помнишь ли, как меня-то выбраковать хотел? — сощурилась Ксенья, увидев Зиновия, приехавшего на ферму за выбракованными коровами.
Зиновий не знал, как себя с ней и вести. В Полежаеве уже вовсю поговаривали, что Василий Петрович женился на Ксенье. Приходили даже к Василию Петровичу охотники купить Ксеньину избу.
— Не со мной торгуйтесь, а с ней… — сердился Василий Петрович. — Может, она на города ладит уехать, тогда продаст…
После такого ответа заводить с Ксеньей разговор об избе уже никто не решался.
Зиновий тоже однажды попытал у отца:
— Пап, а у тебя с ней чего? На квартире жить, так вроде бы своя изба есть.
— Не твоего ума дело, — осадил сына Василий Петрович.
Зиновий уже отвык от таких ответов, покраснел пятнами:
— Не моего, так и не моего, — сдался он. — Только ведь после маминой смерти и шести месяцев не прошло. Погодил бы немного.
— Я-то бы погодил, да у меня, Зинко, полная изба негодников, они не ждут.
Василий Петрович нарочно назвал сына Зинком, чтобы тот сразу почувствовал, что он хоть и председатель колхоза, а ему сын и у него над ним власть прежняя.
Зиновий больше не сказал ничего, а теперь вот Ксенья принародно смутила его своим вопросом.
Бабы выжидающе притихли, запереглядывались.
Но Ксенья сама же и пришла к Зиновию на выручку:
— Выходит, ты не зря меня собирался выбраковать. Чуть по-твоему и не стало…
Зиновий все еще хмурился, не зная, ответить ли ему что-либо или набраться терпения и промолчать. Но Ксенья снова опередила его, засмеялась, как прежде:
— А ведь сдал бы тогда, когда грозился-то осенью, так для колхоза, смотришь, лишние семьдесят килограммов мяса в план засчитали. И по лесу бы шастать из-за меня никому не пришлось.
Зиновий заулыбался:
— Ничего, вот снова поднаберешь вес — и сдадим.
Тут уж Маня Скрябина высунулась, нашла в словах Зиновия оборотный смысл:
— Так чего, или уже на поправку пошла? Ты откуда знаешь-то? Уж не за ноги ли батьку держал?
Даже Василий Петрович не удержался, сплюнул:
— Язык у тебя, Маня, или лопата — разобрать не могу, — и покосился на Ксенью. Она стояла как ни в чем не бывало, будто бы слова и не касались ее.
Но Василий Петрович с этих пор старался не задерживаться на ферме подолгу.
В небе пахло уже зимой. Стерня в полях почти не отогревалась от инея. На землю вот-вот мог улечься покров.
И когда снег все же выпал, когда на ферме Василию Петровичу стало нечего делать, работы у него все равно было невпроворот: она всегда поджидала его. На другой же день, как освободился из пастухов, он уже гнул для колхоза сани. У него еще с лета были запасены полозья, приготовлены вязки, и он теперь выравнивал топором, подтесывал пахнущие стружкой копылья. Дело было привычное, большого хитра не требовало, но всякий раз успокаивало, и Василий Петрович забывался за ним.
Но, возвращаясь мыслями к жизни, думал, что все-таки действительно лучше семью гореть, чем однова овдоветь.
В первом вдовстве он так сильно не ощущал свалившейся на него тяжести. Тогда все-таки была жива и старуха, его мать, и обязанности по дому тянула, как коренная лошадь. Теперь их навьючила на себя Ксенья, но оттого, что она жила в его доме на непонятном и ему положении, Василия Петровича еще сильнее давила вина за то, что ей приходилось, как прислуге, потеть на чужую семью — обшивать, обстирывать ее, ходить за скотиной, хозяйничать у печи да еще и голубить чужих детей.
Василий Петрович видел, что Ксенья стала непохожа на прежнюю, молчаливая, неулыбчивая. Она будто несла чужой крест и не знала, сбрасывать его или донести до могилы.
И все-таки находили и на Ксенью светлые полосы: она вбегала в избу, с морозу красная, и, хохоча, хватала Кирилку и начинала тереться холодной щекой о его лицо.
— Пу-у-сти, — вырывался он, но она зажимала его в коленях и осыпала всего поцелуями, Кирилл не успевал обтираться.
— Всего замусля-я-вила, — тянул он недовольно, но Василий Петрович видел, что сын уже притерпелся к Ксенье. — Лучше бы рубаху погладила, а то бабы смеются, в измя-я-той хожу-у…
— В измятой? — спохватывалась Ксенья. — Ох ты, господи… Да ты же опять сегодня не ту надел… Я же тебе с утра горошком нагладила…
— А го-о-рошком — бабы смеются: го-о-ворят, как ку-у-ричий по-о-мет…
— Ох ты, господи, да что за привередливые бабы у нас, — улыбаясь, хмурилась Ксенья. — Хорошую рубаху забраковали…
Она разогревала утюг и бралась наглаживать Кириллу одну рубаху за другой.
— Ну, вот теперь пускай посмеются… Теперь как жениха вырядим. На выбор надевай любую рубаху, какая на тебя взглянет.
Кирилл стоял тут же, положив на столешницу подбородок, и ревниво следил за сноровисто бегающим утюгом.
— Я все-е наде-е-ну, — заявил он, поразмыслив. — И бу-у-ду ба-а-бам пока-а-зывать: они все-е гла-а-же-ные…
— Носи на здоровье. — И Ксенья в припадке веселого возбуждения повернулась к Василию Петровичу. — А ты чего же меня, Василий Петрович, замуж теперь не зовешь? Раньше с бородой был, так звал, а как примолодился — и гордость заела…
У нее были, как у кошки, зеленоватые глаза. Василий Петрович впервые заметил это. Он опешил, закашлялся.
— Не кашляй. Все равно не поверю, что старый. — Она уселась к окну, и Василий Петрович испугался, что у нее снова схлынет хорошее настроение.
— И рад бы бодрить, да штаны коротки, — некстати обронил он, сознавая, что говорит горькую правду: годы-то все же у него не огневые уже.
Но Ксенья, занятая своим, не обратила на его слова никакого внимания.
— Ты слышал ли? — спросила она. — Меня ведь бабы теперь Аксиньей зовут. Как ровню свою… Как бабу… Ну дак ведь и то правда: сорок лет…
В узкие прорубы окон падали отсветы снега, и во дворе было бело, как почти что на улице. И все-таки, когда Аксинья, раздав по кормушкам сено, перешагнула заледеневший от пара порог, глаза у нее заслезились от искристого полыхания сугробов. Морозец легким облачком вырывался изо рта и хватал за нос.
Аксинья, закрывшись рукавом черного халата, побежала в молокомерную. Там целыми днями топился котел и было по-парному удушливо.
— Охти, ахти, — потянулась навстречу ей Фая Абрамова и зевнула. — Охти, ахти, за кого бы замуж пойти…
Аксинья сразу сообразила, в чей огород бросаются камушки, и поняла, что тут шел разговор о ней.
— За Васю-Грузля, — не растерялась она.
Бабы выжидающе притихли, а Фая почувствовала себя уязвленной:
— Ой, за Васю-то уж я бы ни за что не пошла. Это ты стариком не побрезговала.
— Радоваться, Фаинушка, надо, что он нами не брезгует, — поддержала Аксинью Маня Скрябина. Она вымыла в парившем ведре руки, встряхнула с них брызги на огонь, и в топке запотрескивало, будто туда бросили соли.
— Ты с ума сошла, — ужаснулась Фая. — Ну-ко, каково: старик над тобой пыхтит?
Аксинья вызывающе придвинулась к Фае и шепотом выдохнула в ее лицо:
— Что ты, пыхтит? Я ведь только сейчас и любовь-то нажила настоящую.
Фая недоверчиво передернула плечами:
— Ну да, любовь… — И, подмигнув Мане, безжалостно добавила: — Любит жена и старого мужа, ежели не ревнив.
Аксинья сняла колхозный халат, взяла с вешалки свое пальто и, одевшись, вышла из молокомерной. За спиной она еще успела услышать возбужденный возглас Мани Скрябиной: «Да ты что, Фаинка? Меня бы Вася от смерти спас, так и я бы у него тоже осталась», — и закрыла дверь. Но и дверью голоса не глушились.
— А я бы нет, — упорствовала Фая Абрамова. — Это же не радость, а мука со стариком-то жить…
Аксинья невольно остановилась.
— Дурочка, — сказала Маня. — Умерла бы в лесу… А теперь Вася ей как вторую жизнь подарил.
— А лучше уж никакой, чем такая!
— Откуда ты знаешь…
— А ты на нее посмотри… Как недоеная корова ходит…
Аксинье невмоготу стало слушать их перебранку, она медленно завыскрипывала по дороге снегом.
Воробьи дрались на запорошившей подворье сенной трухе, взлетали друг перед другом, расхохлившись, возбужденно пищали.
«А вам-то чего неймется? Старика, что ли, тоже не поделили?» — Она запахнулась концом полушалка, чтобы не отморозить нос.
Воробьи не обратили на ее взмах никакого внимания и чуть не угодили Аксинье под ноги. Они вспорхнули, когда их можно было уже накрыть рукавицей.
Над лесом, в морозном тумане, то ли садилось солнце, то ли уже всходила луна, багровая и большая. Под ней черными головешками стыли на березах тетерева. Деревья гулко потрескивали, серебристый иней снежинками опадал на землю.
Дорога была улощена полозьями саней, играла красным. Алые отблески слепили Аксинью, она вынуждена была отводить взгляд в сторону и, чтобы не оскользнуться, утишать, как на льду, и без того коротенький шаг. Над крышами в Полежаеве расползался тянучий дым. Его свертывало морозом в седеющие клубы и прижимало к земле. Аксинья проскочила свой дом на круче. К нему ненамято белела сугробная целина.
Аксинья невольно задержала дыхание и оглянулась.
Окна у дома были наглухо забиты досками, и щели между ними мохнато обозначились куржаком. С крыши обвисло закручивались карнизы наметенного снега. Аксинья равнодушно подумала, что они могут продавить прогнившую дранку. Крыша давно просила ремонта, протекала даже от моросящих дождей, и Ксенья все собиралась нанять какого-нибудь мужика, чтобы перекрыть ее, но так вот и не собралась. А теперь пусть новый хозяин перекрывает.
Аксинья уже не раз предлагала Василию Петровичу продать ее дом, но он, ничего не ответив на это, сходил, заколотил досками окна, крестом прибил на двери две поперечины и только тогда сказал:
— Может, еще и вернуться надумаешь…
А уж куда возвращаться? Ее песенка спетая. У чужого огонька теперь только и греться.
Аксинья услышала под горой ребятишкины взвизги.
Ну, так и есть, опять у Василия Петровича в огороде на лыжах катаются. Спуск там крутой, катайтесь бы на здоровье, так пацанва ж всю изгородь истолкла. Ну-ка, разгонится с такой вышины, так сколько ж надо ему простора, лыжи-то за реку даже выносят.
— Василий Петрович, да уйми ты их, — просила не раз Аксинья.
Но Вася-Грузель только посмеивался:
— Пускай промнутся.
— Да они же за зиму у тебя весь заплот по жердочке разнесут. Им ведь одного прясла мало разгородить, им все пролеты давай.
— Пущай. На то и ребята. Круче-то моей горы не найти.
— Вася, — уже, будто жена, называла его Аксинья, надеясь хоть этим раздобрить Василия Петровича, — да они же все истолкут.
— Жив буду, весной протяну новую выгороду. Дел-то — на два часа.
Для мужика, конечно, невелико расстройство, топор в руки взял, навырубал в ельничке виц и кольев, а жерди сгодятся и старые. Это для бабы мучение, когда изгородь начинает рушиться и валиться. Ксенья раньше затыкала появляющиеся дыры досками и горбылями, но ведь это до первого поросенка; ткнется рылом — и в огороде. Она и заново-то обвичивала потерявшие спайку колья, но у бабы обвичивание бабье: колья тут же снова и разъезжались. Изгородь угрожающе кренилась, Ксенья подпирала ее чем придется и опять думала, что надо бы нанять мужика. Но на каждую затычку не нанимаешься. В деревне привыкли все делать сами. И она как умела, делала. Ее работа держалась до первого испытания. Ненароком навалился кто-то на жердь — треснуло. Поросенок вздумал чесаться — поникло к земле. Петух на кол взлетел — так и то спошатилось.
У Васи в огороде было укатано как на дороге: беги любым местом — вздымет. Корова, пожалуй, и то ни разу не оступилась бы.
«Ну, что ты поделаешь, паразитов и мороз дома не держит», — усмехнулась Аксинья.
Она самым первым увидела на горе Кирю. Он стоял над обрывом у заиндевевших черемух и, вытягиваясь, упирался на лыжные палки и заглядывал в пугающую крутизной пропасть. «Уж не съезжать ли наладился? — испугалась Аксинья и, заторопившись, чуть не бегом побежала в гору. — Или положе-то нигде не нашел…» У черемух вниз даже страшно было смотреть, и Кириллу ли соваться туда…
Аксинья выскочила на угор, Кирилл услышал шаги, обернулся и, узнав Аксинью, оттолкнулся палками, полетел в крутобокий провал. У Аксиньи зажало дыхание. Ей показалось, что лыжи не касались снега, парили по воздуху и, обвисая, хлябали на ногах. «Разобьется ведь!»
Кирилл вынырнул из-под обрыва, его взметнуло от резко разгибающегося к реке спуска, приподняло над снегом и развернуло к лыжне боком. Кирилл не устоял на ногах, повалился навзничь. Лыжи, замельтешив, как крылья ветряной мельницы, прокололи наст и кольями воткнулись в землю. Кирилл выдернулся из валенок, припутанных к лыжам ременными креплениями, и его, босого, раскручивая волчком, шарахнуло к изгороди.
Аксинья, не помня себя, скатилась на ягодицах под уклон и, руганью заглушая обморочную тревогу, побежала к растянувшемуся пластом Кириллу.
— Кирю-ю-ша! Ведь убился, наверно.
Он оторвал от снега исцарапанное о наст лицо.
Аксинья схватила Кирилла на руки, понесла в гору.
Он, видать, и сам испугался, подавленно молчал, и Аксинья, успокаиваемая его молчанием — если бы вывихнул чего, так орал благим матом, — прижимала его к себе, укрывала ноги полой пальто. Она в эту минуту забыла о валенках, суматошно уносила Кирилла домой.
— Да я са-а-ам, — наконец опомнился он.
— Куда сам? Куда сам? — затараторила она и не отпускала Кирилла с рук. — Никуда ты теперь не уйдешь… На замок дома запру… Окна забью решетками.
Кирилл засопел носом, но не захныкал.
Аксинья втащила его в тепло, поставила у порога на ноги:
— Ну-ка, пройдись немножко, пройдись… Ничего не болит? Нет?.. Ну а руками, руками взмахни… — Она тревожно вглядывалась Кириллу в глаза, пытаясь выследить в них тот момент, когда они исказятся болью.
— Я сейчас за ва-а-ленками схо-о-жу, — протянул Кирилл и ухватился ручонками за скобу.
— Да сиди ты. — Она отодвинула его от дверей, выбежала на улицу.
Ребята уже выносили из-под горы Кирилловы валенки, так и не отпутывая их от лыж.
Вот тут-то Аксинья и дала себе волю. Страх, который до поры до времени был спрессован в ней камнем и который раньше ничем, кроме крика, не выдавал себя, сейчас, расставаясь с Аксиньей, колотил ее неуемной дрожью и подкашивал ноги.
Она беспамятно закричала:
— Чтобы я вас больше никого здесь не видела! Ноги охламонам повыдергаю, только сунетесь ко мне в огород!
Она выхватила у ребят Кирилловы лыжи и замахнулась ими.
Ребята бросились врассыпную.
Аксинья, уже выкричавшаяся, притихшая, вернулась в избу.
Кирилл сидел на полу и распутывал под подбородком затянувшийся в тесемках у шапки узел.
— Ни-и-как не-е сни-ма-а-ется, — пожаловался он Аксинье.
Она сунулась рядом с ним на колени, зубами растянула заледеневший узел.
— Ой ты, горюшко мое. — Она притянула его голову к своей груди. Кирилл доверчиво прижался к Аксинье.
— Е-если бы-ы у меня-я па-алка не зацепилась за лы-ы-жину, дак я-я бы ни за что не упа-ал…
— Да нет, нет, конечно бы, не упал.
Аксинья выделяла Кирилла из всех детей Васи-Грузля. Старшие не тянулись к ней, особенно дичилась ее девчонка. А Алешка, которому уже исполнилось пятнадцать годов, жил сам по себе и не нуждался, видимо, ни в отцовской, ни в материнской ласке. Мишка же во всем подражал ему. А вот Настя страдала без матери. Она волчонком поглядывала на Аксинью, не давала ей гладить свое белье, неохотно показывала отметки в тетрадях и ничего у Аксиньи не просила — ни есть, ни переодеться в чистое — и, как бы ни была голодна, терпеливо дожидалась, когда ее позовут за стол. Даже в баню не ходила с Аксиньей. Всего две женщины в доме, с кем бы как не с Аксиньей, идти, но Настя была всегда на особицу.
А вот Кирилл любил мыться с мачехой. Залезал в деревянную лохань, наполненную теплой водой, хохотал, брызгался.
Аксинья оттирала его мочалкой и приговаривала:
— Ой, у меня ребенок-то, как груздочек, белый теперь.
Кирилл и в самом деле был белый, не в отцову породу, в бабушку Парасью выдался. И не Василия бы Петровича Грузлем дразнить, а вот прилепили несуразное прозвище к цыганисто черному мужику: Вася-Грузель да Вася-Грузель. Вот кто грузель-то — Курилка-Кирилл. Так нет, как в насмешку, ребята и Кирилла прозвали Обабком. К тем сыновьям Василия Петровича хоть подходит: у них головы, как у подберезовиков, смуглые, подпеченные солнышком, а у этого-то рассыпались льняным волокном… Какой он обабок, груздочек он.
Аксинья была сейчас в неузнаваемо приподнятом настроении, словно какой-то клапан, отгораживающий приток радости к сердцу, вдруг опять начал работать.
— Кирюшенька, — она набросилась на Кирилла, живого и невредимого, с поцелуями — он едва успевал обтираться рукавом, — усадила его, как маленького, на столешницу — ножки, свесившись, не доставали до пола — и крепко сплющила в ладонях по-стариковски сморщившееся от этого маленькое лицо. — Хороший ты мой! Любименький!
С фотографии из простенка отчужденно смотрел на нее военный Зиновий.
Щемящая память сдавила Аксиньино сердце тоской.
— А мы сейчас блинчиков испечем, — пропела Аксинья, еще не веря, что тоска переборет в ней радость, и изо всех сил сопротивляясь тоске. — А мы сейчас блинчиков испечем…
Она не знала, с чего вдруг повело ее на блины.
Аксинья оставила Кирилла сидеть на столе, убежала на кухню, засуетилась, кинувшись искать квашонку, и хлопнула себя, бестолковую, по лбу: да где же ей быть, квашонке-то, — в подполье спущена, чтобы не рассыхалась.
Она залезла в подполье, нашла там под лестницей квашню и, чувствуя, как тоска холодит изнутри все тело, выскочила наверх, бросилась опять обнимать Кирилла. Он, будто понимал, что с ней творится неладное, не сопротивлялся.
А она, дурачась перед ним, заприплясывала:
— Те-о-тушка Варва-а-ра, меня ма-а-туш-ка послала: дай сковороды да сковородничка, мучки да подмазочки, у нее вода в печи — хочет блины печи…
Кирилка заулыбался:
— А я бли-и-но-ов-то да-а-вно не е-ел…
— Ну вот, и поешь в охотку.
Зиновий смотрел на нее с фотографии неулыбчиво.
Аксинья воротилась на кухню, отставила от чела заслонку.
Дрова у нее уже были выложены в печи клетью, чтоб завтра, в темноте, не валандаться — поджечь бересту да подпихнуть под поленья огонь.
Она швыркнула спичкой — огонь занялся легко, сухие дрова сразу же запотрескивали, и Аксинья забеспокоилась, успеет ли растворить на блины. Она просеяла в решете муку и только тогда опомнилась: квашня-то зачем? Не пироги ведь собралась стряпать, вон под скамейкой глиняная луженка — ее как раз и хватит на всю семью.
Сполохи от печи играли на замерзшем окне. Аксинье показалось, что с улицы кто-то пытается заглянуть в избу, проскребает во льду глазок. Ей послышалось даже, как там кашлянули. Да ведь это же Василий! Вот говорят, старый хочет спать, а молодой играть. И старого на игру потянуло.
— Василий, ты? — сунулась она к окну. — Невеста-то у тебя блины печет…
Она отпышкала на стекле проталину: на улице уже никого не было, но и снег ни разу не скрипнул под валенком — значит, не убегал никто. Аксинья оторопело прижала руки к груди: ощущение, что кто-то просился к ней на блины, не оставляло ее.
— Кирюш, — вышла она из кухни и побоялась глянуть на военную фотографию Зиновия, — куда отец-то отправился?
— На ко-о-ню-ю-шне ко-о-рмушки чи-и-нит…
— Дак зови его на блины… Да и братьев тоже веди вместе с Настей.
Кирилл, отпутав валенки от лыж, сел на полу обуваться.
— А где я на-ай-ду-у их? — как еж, засопел он носом. — Они-и по всей де-е-ревне но-осятся…
— Кирюшенька, найди, миленький. — У Аксиньи выступили на глазах слезы. — Мы хоть всей семьей блины поедим… Я и стряпать не буду начинать, пока все не соберетесь.
Аксинья поправила в печи полыхающую клеть дров — самый бы жар сейчас, чтобы сковороду с растекшимся по ней тестом сунуть в огонь…
— Иди, иди, Кирюшенька. Я тебя подожду.
Да, Аксинья любила Кирилла. Он, как та сорока-вестунья в лесу, был для нее тонкой ниточкой надежды, которая обморочно обещала ей жизнь.