К книге
СватовствоЛеонид Фролов Сватовство. Звезда упала
43%
Леонид Фролов Сватовство. Звезда упала
3

Звезда упала совсем рядом, в траву. Федосья Васильевна уловила даже запах каленого железа. Он, конечно же, растворился сразу, а может, невидимой струйкой поднялся обратно к небу, потому что кошка, нежившаяся у Федосьи Васильевны на коленях, его не почуяла, так и продолжала дремать, закрыв глаза. Федосья Васильевна столкнула ее с коленей и побежала огородцем к тому месту, где звезда упала на землю.

Вспотев, она отогнула руками траву и, ползая на коленях, обшарила примеченный ею круг луговины, но не увидела ни самой звезды, ни пригорелой проплешины, ни даже какого-нибудь остывшего камня. Звезда как провалилась сквозь землю.

И все-таки оттого, что Федосья Васильевна видела, как она падала, у нее не оставалось сомнений: звезда где-то тут. Раньше, в святки, девки загадывали: с какой стороны звезда упадет, с той и жди жениха. Теперь не святки, лето, да и Федосья Васильевна не в той поре, когда ждут женихов. В мае она совсем было оконфузилась, заболела так, что думала: больше не встать. А поднялась, оказалась живучая.

В соседнем огороде ворошила скошенную отаву Зинка Баламутиха.

— Зин! Ты видела ли, звезда упала?

Зинка от нее отмахнулась, не до разговоров бабе: нервы снова из подчиненья вышли.

— Моя звезда опять вповалушку пьяная… — только и сказала в ответ.

«Ну вот, — вздохнула Федосья Васильевна, — изводи теперь себя злобой да еще мужика до белого каленья взвинти — хорошая будет жизнь, не нарадуешься…»

Зинка Федосье Васильевне не чужая, младшего брата Гриши дочка. Гриша у них сгинул на войне, Зинка выросла безотцовщиной, привыкла, видать, к тому, что мать в доме была большухой, выучилась у нее командовать и теперь чуть чего, так на мужика да на деток покрикивает, голоса не жалеет. А того в толк не возьмет: у хорошей бабы плохого мужика не бывает. Сама Зинка виновата, что Ваня у нее такой…

— Ой, Зинка, Зинка, учить тебя некому…

Теперь уж, конечно, какая учеба, ребенка учат и то до тех пор, пока он поперек лавки лежит.

Зинка зацепилась граблями за кочку, дернула их что было мочи — и три зуба остались в траве. Ей бы, дурочке, не горячиться, сдать назад, но где там, раздражение так и прет через край, как из квашонки тесто. Зинка бросила грабли, решительной походкой направилась в дом.

Федосья Васильевна осуждающе покачала головой, прислушалась, что творится в доме племянницы.

— Вставай! — кричала Зинка. — Вон Егор тоже пьяный был, во стану не стоял, на телеге домой увозили, а уж на работу пошел. Только ты не очухаешься никак.

Ваня у нее, конечно, не мед. Хорошего не прозвали бы Баламутом. У него же будто и фамилии нет — Ваня Баламут да Ваня Баламут. Даже на Зинку и то перекинулось — Баламутиха. Так оно и правда: если разобраться по-настоящему, она не меньше своего мужика баламутит. У другой бы, у ласковой-то, Федосья Васильевна уверена, и Ваня б иное обличье принял. Не зря же стариками замечено: жениться — переродиться. А Зинка рычит на него, как тигра. Какой порядочный мужик будет бабе уступать — любой огрызнется.

Ваня, похоже, запустил в Зинку сапогом: Федосья Васильевна услышала, как примазисто сгрохотало о стену, — не попал, промахнулся: то ли нарочно не в жену метил, то ли и взаправду рука оказалась нетвердая.

Зинка запричитала в сенях:

— В милицию на паразита заявлю… Отсидишь суток пятнадцать, так поумнеешь…

Ей ли об уме говорить… Федосья Васильевна век не поверит Зинке, что с мужиком плохо жить. Федосья Васильевна за двумя была замужем, знает: и худ мужичонка, а завалюсь за него — не боюсь никого. Надо только одно стародавнее правило усвоить: не петь курице петухом, не быть бабе мужиком. И вести себя как подобает бабе: лаской брать, лаской… Федосья Васильевна никогда с мужьями не ссорилась, а верх вроде бы всегда был за ней.

Ваня Баламут вышел на крыльцо, потянулся как ни в чем не бывало. Лицо с перепоя заплыло.

— Щеки-то скоро на плечи упадут, — подколола его Федосья Васильевна.

— А от хорошей еды, — заплывшим глазом подмигнул ей Ваня. — Зинка кормит как на убой.

— Слышала я ваш «убой», — не похвалила и племянника Федосья Васильевна. — Такой убой добром не кончается.

Ваня Баламут сел на ступеньку, взъерошил задубелой пятерней волосы:

— Федосья, да она ведь налетела на меня что коршун… Сама понимаешь, и не отбиваться нельзя.

— Вот-вот, затевайте свару: сегодня ты в нее сапогом запузыришь, завтра она на тебя с ухватом выйдет… Примерная семья, ничего не скажешь…

— Дак не стоять же мне перед ней — и руки по швам! Неужели я капитулировать буду? Я и то первым на нее никогда не напираю, каждый раз она войну объявляет.

— Да разве я Зинку твою оправдываю? Я ее, сотону, и виню. Знамо, не пройдет без греха, у кого жена лиха…

Ваня Баламут рот раскрыл до ушей: до того доволен ее словами.

— Фе-е-досья-я, — умиленный, протянул он. А чего «Федосья», и сам не знает, только глаза закатывает. Наконец все же выдохнул: — Ну, Федосья, ты — чело-ве-е-ек.

— Да ведь, конечно, не лошадь.

Ох, племянник, племянник, и теткой не назовет, уж двадцать годов, поди, на Зинке женат, но все, как и раньше, Федосьей шварит. Конечно, Федосья Васильевна его ни разу не оговаривала, но когда-то бы мог и сам догадаться.

Ваня Баламут, болезненно морщась, потирал лоб.

— Уж ладно бы, Федосья, с шаромыжниками какими накеросинился — ругай тогда сколько охота. А я вчера с председателем колхоза пил. Не мог же я председателю отказать: нет, мол, Василий Ильич, не буду, ты пей один…

Зинка выплыла из-за спины, руки в бока уперла:

— Будет с таким забулдыгой председатель колхоза пить — уж молчал бы.

Ваня Баламут удрученно покрутил головой.

— Вот, Федосья, так и маюсь… Моя Зинка что глиняный горшок — вынь из печи, а он пуще шипит… Голова бы не трещала, дак еще поругался, а то ломит, и спасу нет. Пойду умываться. — Он, опершись рукой о ступеньку, поднялся, перешагнул порог, но, пошатнувшись, отступил назад. — Чего-то я, Федосья, вчера весь вечер тебе хотел сказать, а грохнулся в кровать и все заспал.

— Ну, вспомнишь, так скажешь. — Федосья Васильевна не ожидала услышать от него серьезных вестей. Испрокажен мужик — чего от такого дождешься.

Зинка, подбоченившаяся, проводила его ворчанием:

— С председателем он пил… Может, скажешь еще, с председательшей?

— Нет, с председательшей не скажу, а то волосья ей вытаскаешь…

— Ой, ой, — презрительно выпятила губы Зинка, — золото какое. Стану я из-за такого обормота настроение портить…

— Ох, Зинушка, — покачала головой Федосья Васильевна, — опять не туда поехала… Еще мама-покойница, твоя бабушка, наказывала: «Уважай мужа, аки главу церкви, — и кивала на золоченый крест. — Церковь без креста — это уже и не церковь, стены одни…» Век не поверю, что нельзя хорошо прожить, — подытожила она свои мысли.

Зинка не поняла ее, она была охвачена ожиданием, что ответит ей муж. А чего он скажет хорошего на такие слова?

Видишь как, станет ли она из-за такого обормота настроение председательше портить… Ой, Зинка, дофуркаешься… Мужики не валяются на дороге…

— Зинка! — крикнул жене Ваня, плескавшийся под рукомойником. — А ты забыла, как мы с тобой на курорт ездили? Остановлюсь с кем поговорить, так только и стеклишь глазами, где я.

Зинка всплеснула руками:

— Думаешь, я из-за баб стеклила тебя? Да боялась, что и там, как дома, напьешься, а я за тебя отвечай.

— Ну, Зинка, по-о-го-ди… И меня приревнуешь. Какую-нибудь и я председательшу отхвачу.

Зинка всхохотнула. А чего, дева, смеешься? Возьмет и отхватит. На это, смотри, много ума не надо.

Вот заговорили о председательше, а тоже ведь бабочка не святая. Забыли, как с Егором, бригадиром, схлестнулась? Магазин с утра до вечера на замке был, придешь за чем-нибудь: «Где продавщица?» Говорят, яйца на Николину гриву пошла закупать. А Егор с меркой — в луга, сенокосы обмеривать. Было, было… Закупали они и яйца, и луга обмеривали. А уж Егор ли не забулдыга?.. Нет, председательша ни на чего не посмотрела, от такого мужа, от Василия Ильича, побежала за ним. Вот и не стекли тут за мужиками… Ой, Зинка, еще как стекли-то!!!

Ваня Баламут после умывания выглядел посвежее, но глаза по-прежнему были заплывшими.

— Вспомнил, Федосья, чего тебе сказать-то хотел. — Он как-то осекся, отвел глаза в сторону, и Федосья Васильевна уже почувствовала беду, онемело прикусила язык. — У Кости Митрохина дочка умерла… При родах…

Костя Митрохин — второй муж Федосьи. Прожила с ним Федосья Васильевна недолго, всего четыре года: он ушел к молодой жене. Но плохой памяти она на него не держала…

Так вот к чему упала перед нею сегодня звезда… Вон какое черное счастье-то обозначила…

Маня умерла, единственная Костина дочь…

В девках Федосья не помнила Кости. Да и откуда ей было помнить, если Федосью замуж выдавали за Тишу, а Костя в ту пору пешком под стол ходил. Семь годов и двадцать один — разница? Федосья на Николиной гриве родилась, а Костя — на Выселках… От Николиной гривы до Выселков — восемь верст. Конечно, знать бы, что на Выселках твой мужик растет, так не один раз сбегала бы на него посмотреть. Да ведь никто — ни сверху, ни снизу — не подскажет, как сложится твоя судьба, чего тебя впереди ожидает. А если бы и нагадала какая цыганка, что вот, мол, Федосья, карты твои ложатся так-то и так — ни за что не поверила бы. За Тишей ей было жить — не нарадоваться. Старики, Тишины родители, ее любили и берегли, спать давали вволю, сами по дому делали всю работу. Но Федосья пока не жила, она только готовилась к жизни. Все думала: вот впереди, вот за тем поворотом где-то стоит полная чаша с ее счастьем. Вот построят они с Тишей свой дом, останутся совсем одни — тогда и начнется то, чего она ждет, о чем думает. Старики и не хотели, а стесняли ее своим присутствием. Разыграются Федосья с Тишей, разбалуются — молодые же! — старики войдут в дом, и померкнет все. А не осудят, нет, слова плохого не скажут. И все-таки, что там ни говори, не хватало чего-то, все-таки не сама в доме большая. Кажись бы, заботами да делами с головы до ног вся увешалась бы, не охнула бы ни разу, что спина от надрыва трещит, — только бы одним пожить, без догляда со стороны…

Теперь-то, задним числом, Федосья Васильевна себя укоряла: вот ведь до чего глупая была, старики ей мешали. А без стариков осталась, похоронила их — и будто от себя что-то оторвала. Может, оттого так казалось ей, что и Тиши не стало рядом — призвали его на финскую, а на Отечественной в первые дни убили.

Костя тоже через обе войны прошел, израненный, но вернулся домой.

Вот когда Федосья впервые-то бегала на него смотреть. Ой, да разве она одна? Все раменские бабы, все николинские, козловские, медвежанские — со всей округи сбежались поглазеть на живого солдата. В деревни-то мужики возвращались по одному да по два, а в иную и не единого не вернулось, остались лежать в чужедальней земле. Вот и бегали бабы на живых мужиков смотреть.

Но и тогда Федосья не поверила бы никаким гадалкам, что Костя Митрохин придет к ней свататься. Мало ли девок-горемык ждут не дождутся своего часу. А она — вдова, увядшая ягодка.

Правда, однажды Настя Сенькина, Костина сестра, ей сказала:

— Федосья, не я буду, если брата своего на тебе не женю!

Так когда это было-то? Еще в войну. Федосья ездила с бабами сдавать государству колхозный хлеб. Там, в «Заготзерне», и встретились они с Настей Сенькиной: высельчане тоже хлеб привезли. Вместе, натаскавшись мешков, сели под навесом у склада перекусить, не делясь на выселковских и раменских. Настя тогда и бухнула:

— С тобой, Федосья, ни одну девку нельзя сравнять, ты всех затмишь.

Чего она имела в виду (не обличье же Федосьино, не осанку же!), Федосья постыдилась переспросить и, опасаясь, что Настя начнет пояснять бабам свои слова, суетливо вмешалась:

— Верно, Настя! Ни на какой работе не удам девкам!

А работу ли имела в виду Настя, Федосья и сама не узнала. Конечно же, не о красоте речь шла, не о фигуристости. Какая фигуристость, когда приходилось костоломничать, не щадя себя, — фляги с молоком таскать на спине, с дровами валандаться, мешки грузить на телегу. Уж если с таким надрывом работаешь, так о девичьей осанке говорить нечего.

Настя промолчала. И только потом, когда засобирались домой, оттеснила Федосью в сторону и шепнула:

— Мне давно с тобой породниться охота.

Видя, что Федосья не понимает ее, добавила:

— Вот подожди, война кончится… — и прищурилась, выдохнула, как пригрозила: — Федосья, не я буду, если брата своего на тебе не женю.

Федосья сразу-то и не сообразила, что Настя намекает на Костю. Думала, о старшем брате толкует, о Васе. Так у Васи своя жена есть, никуда не девалась.

О Косте ей почему-то и на ум не взбрело.

Весь день валил снег. На дорогах накрутило такие косы, что без лопаты до колодца не пробраться, к соседям не забежать. Ждали трактора с треугольником. А трактор, оказалось, завяз где-то под Березовкой, вышел из деревни и утонул в снегу.

В такую погоду собаку из дому не выгоняют, и Федосья удивилась, когда вечером услышала, что на крыльце кто-то обивает веником-голиком снег с валенок.

Дверь отворилась, впустив в избу слоистое облако мороза, и через порог перевалилась закутанная в закуржавевший платок Настя Сенькина, Кости Митрохина сестра, а за ней-то — батюшки! — сам Костя Митрохин в серенькой шинельке, в солдатской шапке со вмятиной от звезды, в новеньких, без прогибов, валенках. Он держал в руке незажженный фонарь.

— Куда это, полуношники? — удивилась Федосья, все еще не догадываясь, зачем в такой неурочный час к ней пожаловали высельчане. Мало ли по каким делам ходили в село да привернули на обратном пути погреться.

Настя Сенькина, тоже овдовевшая в войну, была старше Федосьи годов на десять, но выглядела уже далеко не на пятьдесят. Покрасневшие на морозе щеки были как помятые помидоры. Она, не раздеваясь, прошла на середину избы, зачем-то взглянула на потолок и уселась ровнехонько под матицей. Ну прямо как сваха…

Костя, поставив фонарь у рукомойника, неуверенно топтался в кути, поколачивал нога о ногу.

— Ты чего там толчешься-то? Проходи на-избу, — поторопила его Настя и повернулась к Федосье. — Гли-ко, какой несмелой, как и на войне не бывал…

— Да ноги отогреваю, — оправдался Костя.

— Дак снимай валенки да полезай на печь, — скомандовала Настя и спустила с головы на плечи платок, расстегнула пальто. — Ай, стыдно? Ну, до чего за войну-то неловкой стал… А чего ран стыдиться? Раны, знамо, мерзнут. Никто не осудит.

Настя прошла к столу, вытащила из кармана поллитровку.

— Ну дак и разденемся, наверно, — сказала она.

Опешившая Федосья заторопилась:

— Ой, конечно, раздевайтесь, — уж теперь-то было ясно, что раз с бутылкой, то к ней специально шли, а не просто так привернули.

Федосья ошалело села к столу, не зная, как привечать ей таких гостей. Бежать на кухню разжигать caмовар? Доставать из залавка, тащить из чулана все, что припасено на праздничный день? Так скажут, сама не своя, до чего обрадовалась. А и сидеть истуканом нехорошо.

Настя, раздевшись, опять взглянула на потолок, опять села под матицу и, как тогда, в «Заготзерне», прищурилась, выдохнула, будто пригрозила:

— Ну вот, мы и пришли!

Костя же по-прежнему неловко мялся в кути, без приглашения не проходил к столу. Сестра посмотрела на него, расхохоталась:

— Федосья, ты помнишь ли, как ваш николинский Гавря свататься за Саню ходил?

Федосья мала была, запамятовала.

— Гавря, — смеялась Настя, — дошел со сватом до крыльца и испугался: «Ты иди, — говорит, — за невестой один, а я здесь постою».

Настя рассказала эту побасенку, Федосья сразу и вспомнила, что у Гавриной истории есть продолжение.

— Сват настырный был, — засмеялась она, — затащил жениха в дом невесты, а Гавря не знал, что сказать, молчал-молчал, а потом похлопал себя по голенищам сапог и похвастался: «Вот, говорили, Пронины сапоги велики, а в самый раз…»

Настя деланно захохотала.

— Ты смотри, а я этого не слыхала… — переглянулась с братом.

Костя уже не поколачивал валенками друг о друга, стоял, еще больше смутившись.

И Федосью пронзила догадка: «Господи, да он же не в своих валенках!» А она-то, дура, по нему резанула — как до сватовства отказала. Чужие валенки на тебе… Ну и чего такого? Человек недавно с фронта пришел — там ведь не валенки катал, а воевал. Дома же, известное дело, за войну все пришло в разор: старуха мать одна оставалась. Теперь вот с Настей съехались, а Настя тоже не пимокат, не накопила богатства. Митрохины и раньше-то жили бедно. Про Костю Федосья и не слыхивала, как он в парнях гулял. Похоже, негуляного и в армию забрили, а там война… Может, валенок-то дома так и не нашивал.

Настя насупилась:

— Сапоги, Федосья, дело наживное. Был бы человек хорош…

Думала-то Настя сейчас, конечно, не о сапогах, а о валенках и говорила совсем не о Гавре… У Федосьи уже не было никаких сомнений, зачем они к ней пожаловали.

— А я разве спорю, — сказала она и кинулась собирать на стол. — Конечно, человек хороший, так все наживет.

Она не углядела, когда Костя примостился к столу. Пока бегала на кухню, он уже оказался напротив сестры.

— Ну, Федосья, канитель разводить нечего, — решительно потянулась Настя раскупоривать бутылку. — Я тебе давно обещалась, что свататься придем. Вот и пришли… Не скрываем, богачества за нами нету. И если сговоримся, так жить ему у тебя. У нас, сама знаешь, тесно в дому. Не пошевелиться…

Федосья посмотрела на жениха. Тот сидел, уткнувшись взглядом в столешницу, волосы у него на голове взвихрились, уши запунцовели. Мужик, видать, тихий, обижать не будет.

Она сложила руки на коленях.

— А помоложе-то или не нашли?

Настя отставила бутылку, не стала наливать в рюмки.

— Он, Федосья, израненный весь, — сказала она. — На девке женится, накопят полную избу деток, а если умрет? А от тебя одного-то — поднимете.

Костя взял бутылку, неверной рукой разлил водку.

— Жених незавидный… — вздохнул он.

Федосья хотела сказать, что нынче и таким рады, но промолчала: зачем обижать хорошего человека?

— А ты знаешь ли мои-то годы? — спросила она у Кости.

Он кивнул головой.

— Смотри, я свои годы не скрываю…

Он опять кивнул головой, волнуясь оттого, что она так быстро дала согласие.

Настя бодро вскинулась:

— Ну, так по этому случаю…

Выпили. Федосье сразу ударило в голову: ой, не поторопилась ли она? Не насмешит ли людей? Жениться ведь недолго, да бог накажет: долго жить прикажет. Хотя… долго ли? Костя вон, видно, опасается за себя. Да и ей сорок лет. Про нее Настя уже все высчитала: одного ребенка родишь, на ноги его поставишь, а на второго и не замахивайся — не успеть. Конечно, не успеть. От Тиши вон и то не успела. А ждала, ждала от Тиши ребеночка. И старики ее понукали, хотелось понянчиться с внуками. Да, видать, не судьба. Не гадала чего, то и случилось. Ходила Федосья на реку белье полоскать — а беременная была, — поскользнулась на льду — и все, выкидыш. Маменька-покойница места себе найти не могла: да как же так, да зачем ты, Федосья, пошла, я бы, говорит, у колодца в корыте выполоскала… А сама уж из дому не выходила, ведра-то из колодца не вытащить…

Настя вывела Федосью из оцепенения:

— Ты не горюй, девка, хуже, чем у людей, не будет.

— Будет, не будет… не угадаешь…

— Работа у него хорошая, налоговый агент, на зарплате заживете! У тебя трудодни, у него деньги… Пить не пьет. Курить фершала не велят…

Известное дело, сватать — так хвастать.

Федосья согласно кивала головой:

— Да, да, конечно… Только уж давайте тогда по всем правилам. У меня мама и тятя живы, схожу к ним, посоветуюсь.

Так и договорились: Федосья сходит на Николину гриву, поговорит со стариками, а потом даст знать о своем решении на Выселки. Провожая нежданных гостей, она еще раз напомнила:

— Так смотрите, я своих годов не скрываю…

Они оделись, взяли фонарь и вышли.

Федосья прильнула лбом к оконному стеклу. На улице было темно, хоть глаза выколи. Федосья с трудом разглядела, как жених со сватьей вывернули по тропке на дорогу. «Чего же они фонарь-то не зажигают?» — удивилась она. И, будто послушавшись ее, Костя чиркнул спичкой — Федосья увидела пятно света на серой шинели. Ветер погасил спичку. Костя чиркнул еще раз, укрыв огонек полой шинели, — и вот уже фонарь заколыхался над дорогой, высвечивая на снегу круг — казалось, что брат и сестра были без ног, что шинель и полушубок плыли по сугробам самостоятельно.

«Что бы им фонарь-то в избе засветить, — посетовала Федосья и вдруг вспомнила, что они и в избу вошли без огня. — Да что же это такое — на улице гасят, на улице и зажигают? Неужели стыдятся, что люди могут увидеть, как приходили ко мне? Или боятся ославушки, если я откажу?»

Так какой отказ? Для себя-то Федосья уж все решила. Не мыкаться же одной всю жизнь. Какой бы ни израненный, а все мужик: и пилу наточит, и топор на топорище насадит, и гвоздь где надо вобьет. Да ведь вдвоем и есть вдвоем. Пожаловаться хоть будет кому, так и то облегченье.

Родители, конечно, услышав о замужестве дочери, предостерегли:

— Смотри, Федосья, сама. Только не молод ли для тебя жених? Все-таки четырнадцать годов разница…

— А я и не зову, — сказала Федосья. — Сам хочет, так пусть идет.

И еще про Гаврю вспомнила: вон Гавря старше бабы на десять годов — а и ничего.

— Так то Гавря старше, а не Саня ведь, — усмехнулся отец.

— Ну-ко, лешой понеси, так не все ли равно? — выругалась Федосья, чтобы родителей переспорить, сама-то, конечно, понимала: не все равно, потому и добавила: — Я его не зову, сам идет.

Вот, говорят, баба с печи летит — семьдесят семь дум передумает. Век не поверю этому. Надумала — так ничем с пути не собьешь.

На работу Косте ходить было неблизко — до района около десяти километров, — но Костя редко когда оставался ночевать в Березовке: уж если только разыграется метель-заваруха, которая, выйди из села, на первой же версте собьет с дороги, утопит в снегу. Ну, такие дни выпадали нечасто. Правда, в Березовке-то, в конторе, Косте доводилось сидеть немного — в месяц и пяти дней не наберется. Такая уж ему досталась собачливая работа — неделями мотался по деревням, выколачивал налоги.

Бабы припугивали Федосью:

— Ой, Федосья, отогреется он у тебя, да и поминай, как звали.

— А я ведь силом и не держу, — отвечала Федосья со смехом. Она и сама понимала: мало ли что может случиться в этих командировках — угостят где самогоночкой, а у пьяного за собой контроля нет. Вон про баб и то говорят: баба пьяна — вся чужа. А уж мужик и трезвый того и гляди забыться может, не вспомнит, что у него своя жена есть.

Ну, обижаться на Костю пока не приходилось. Из самых дальних углов норовил прибежать домой. Бывало, среди ночи заявится, стучит в окошко:

— Пустите бедного сироту погреться.

И по повадкам было непохоже, что Костя пристраивался к ней невсерьез. Молока из кринки не выпьет, чтобы сметану не оснимать. Федосья его за это еще и оговаривала:

— Тебе получше питаться надо, а ты чего делаешь?

— Да все равно и осниманное жирное, — оправдывался он и поворачивался к ней, а она сидела у стола с иголкой, чего-нибудь шила да порола. — Я думаю, давай мы с тобой с получки швейную машину купим.

— Будет! Тратиться-то… Я и руками сошью.

И ведь купил все равно. Притащил из района на саночках.

Зарплата у него, конечно, была хорошая — шестьсот рублей, почти как учительская. И ведь до копеечки всю ей отдавал, ничего не затаивал. Бутылочку если только к празднику купит, так без нее уж не выпьет.

Федосья, бывало, после рюмочки-то ляжет в кровать и сама себе удивляется: «Подь ты к ляду, служащей стала», — и слушает, как Костя в ограде колет дрова. Наколет, наносит, она лежит посмеивается. Он за водой сбегает, еще и за веник схватится в избе подметать. Тут уж она не выдерживала:

— Ты чего это, в самом деле?

— А чего? — И видно, что это все в охотку ему, истосковался он по дому, по работе крестьянской. И рад пригреву, какой у нее нашел.

Летом наладился Костя красить в избе полы. И — невиданное дело! — краску сначала на плите чуть не до кипения нагреет и горячей пускает ее в работу, а то, говорит, холодной-то будет как колесной мазью увожено. И уж верно, пол получился светлее стекла.

— Это, — признался, — чужая сторона меня выучила. Пока от Москвы до Берлина шел, успел кое к чему присмотреться.

Господи, на войне еще и к делам приценивался. Видно, верил, что уцелеет.

— А как иначе-то? — сказал он. — Видишь, что не по-нашему сделано, поинтересуешься как. А вдруг пригодится.

Выходило, что пригодилось. Но больше-то всего выходило, что он к Федосье не квартирантом пришел — хозяином.

Вздыхал даже, охал, расстраивался очень, если чего-то из того, что узнал на чужой стороне, нельзя было дома использовать. Вот, говорит в Прибалтике на хуторах курицы и зимой кладутся.

— Да ну-у, век не поверю, — удивлялась Федосья.

А Костя объяснял, что эстонцы куриц обманывают светом: включат во дворе электричество, а эти русские дурочки думают, солнце взошло, и начинают нестись.

— Да почему русские-то? У них, наверно, свои.

— А такие же рябые и пестрые, как и наши.

Ну, конечно, ему известнее, Федосья не спорила с ним и тоже жалела, что нельзя проверить на своих курицах обманчивую силу света. С лампой, с фонарем во двор она, конечно, никого не пустила бы, да Костя и сам понимал, что это может обойтись подороже куриных яиц: погорельцев и без того ходило по деревням немало.

И еще подсмотрел он где-то на псковских озерах, как бабы заготовляли телорез и ряску для своего скота. Костя сам видел: коровы едят телорез хорошо, а на свиней так и не напастись — как на картошку бросаются. А раз на Раменье с сенокосами плохо, так пруды не под запретом, заготовляйте корма в них.

Федосья от этих нововведений отказывалась:

— Век не поверю… Старики-то или глупее нас были?

— А может, тогда и сена хватало.

Тогда, конечно, хватало, но ведь и Федосья где-нибудь на полянках, при свете луны, нормальной травы натяпает. Неужели одной-то коровы не прокормить? А от этого телореза, от ряски еще и молоко может болотиной пахнуть. Федосье такого и в рот не взять. Отговорила Костю, а может, и зря: он от ее отказа расстроился.

Нет, все-таки жили они с Костей неплохо. За четыре года друг дружке слова в задир не молвили.

На колхозную работу он и то прибегал ей помогать. Федосья тогда кормила овец. Так уж всякий раз приметелит из района — и к ней. Под котлом огонь разведет, пойло согреет, кинется сено в кормушки таскать. Только нога раненая приволакивается, бороздки на снегу оставляет. В избе это было меньше заметно, а тут здоровой-то ногой грузнет в снегу, а раненая сгибается плохо.

— Костя, иди домой, я сама управлюсь….

И слушать не хочет, ни за что одну не оставит. Еще потом и под ручку возьмет, с фермы поведет, как с гулянки. Вот какая настала жизнь!

Однажды прибежал из района под утро. Куда-то далеко — то ли в Носково, то ли в Калиновку — ездил с начальством по обложенью, а может, по займу — Федосья Васильевна уже забыла. Но главное-то помнила, и эту память в могилу с собой унесет — до того она ей приятна. Прилетел Костя домой, а изба на замке, стекла холодом леденеют — с улицы видать, что нетоплено. И ведь в дурачке ревность взыграла. А где бабу искать, на кого подумать — не знает. Так начал ломиться к Филе Трошину; у того старуха осенью умерла. Вот ума-то. Да разве от молодых к старикам бегают? Так заотнекивался, я, говорит, ничего плохого не думал, постучался просто спросить.

— Чего же ты к Вере Таширевой не постучался? Она соседка…

И сказать нечего.

— Да так…

А уж всей деревне известно было, что с овцами на ферме неладно. И Филя знал, что Федосья пластается там, сообщил ему.

Ваня Баламут — будь он неладен! — делал овечкам прививки от глистов. Только что посадили его в ветеринары: ездил на какие-то трехмесячные курсы, считали, что выучили. А голова-то у парня дырявая оказалась, другой бы, может, и за три месяца ее всякой всячиной набил, а этот только по книжечке — если в книжке написано, сделает, а самому уж не сообразить. А в книжке-то, оказалось, не про наших овец написано, Ваня же прочитал как про наших. Нашим надо по полтора кубика уколы садить, а он по три закатил. Прививки делали днем, а Федосья вечером пришла на ферму — одна овца уж подохла и остальные катаются. Кинулась за Ваней:

— Ваня, беда!

А он перепугался больше ее, побледнел, ни живой ни мертвый стоит. Федосья уж сама сообразила, что надо овец чемерицей отпаивать. У них желудки застыли.

Вот повозилась-то с бедными. Не заметила, когда и Костя пришел, когда помогать ей начал. Утром понаехало начальство, врачи из ветлечебницы — и им хватило хлопот. Две недели с овечками пичкались, спасли стадо. Потом самый-то главный врач и говорит Федосье:

— Вот вас бы, Фомичева, на ветеринара-то выучить…

Да уж, конечно, не хуже бы Вани Баламута управлялась.

— Если бы, — говорит врач, — вы не спохватились чемерицей поить, загубили бы стадо…

И от похвалы радостно, и от того, что Костя по деревне бегал ее искать. Ну-ка, надо же, взревновал…

Федосья после этого как на крыльях летала.

В майские к Косте заскочил Ваня Баламут. На Федосью посматривает, а обращается к Косте:

— Ну так как, Константин Егорович, праздник всех трудящихся отмечать будем?

Костя пожал плечами. А Федосья Ваню сразу укоротила:

— У нас бутылочка куплена.

Ваня облизнулся, снял кепку.

— Так бы сразу и сказала. А я уж развлекательную программу хотел предложить — в село сходить на концерт. Ну ваша программа содержательней, мою перешибет.

Он сел к столу, будто бутылка была уже выставлена. Федосья с Костей переглянулись — Костя показал взглядом, что ничего не поделаешь, мол, придется начинать. Ну, раз охота, так начинайте, достала из комода бутылку. Бутылка-то хороша, но собутыльник Федосье не очень нравился: молодой, не ровня Косте. Но других в деревне не сыщешь, если не брать в расчет стариков. А Ваня о себе-то, конечно, думал, чем, мол, он Константину Егоровичу не товарищ: и в интеллигенции побывал — не случай бы с овцами, так и ходил бы в ветеринарах. Теперь вот — подшучивал он над собой — повышение получил, даже личным транспортом обеспечили, как министра. А «министр» фуражиром в колхозе работал, корма подвозил к ферме.

Бутылку выпили — как опрокинули. Костя разрумянился весь, а у Вани ни в одном глазу. Ну так ведь двадцать годов, здоровьем пышет. Такого бы бугая женить, пообломал бы рога: женатого забота горбатит.

Ваня пооглядывался на Федосью, понял, что ничего не обломится больше, и снова взялся за старую песню:

— Константин Егорович, так махнем на концерт?

Костя взглянул на Федосью.

— Может, сходим?

Ну-ка, за четыре километра в село идти, не девка ведь… Дома вон надо и белье гладить, да и лук хотела перебрать.

— Уж если тебе, Костя, охота — сходи…

А Ваня Баламут напирал, скалился вставными зубами:

— У меня все зубы железные. Мы там их на металлолом сдадим, так еще бутылку купим.

Нашел чем хвастаться, чужими зубами во рту. Не срамился бы. Знаем, как заработал этот металлолом. Ездил в поле за соломой да увидел лису — и про дело забыл, на лошади надумал за зверем гоняться. В телеге-то все втулки расколотил, а самого в борозде вытряхнуло — да оглоблей-то по зубам. Приехал домой — полный рот крови.

— Ну так что, Константин Егорович, двинем? — не унимался Ваня. — Жена не возражает… Чего?

Костя поскреб за ухом.

— Постой, холостой, дай подумать женатому, — сказал тоскливо.

А Федосья же не слепая, видела: хочется Косте концерт посмотреть.

— Да сходи, Костя, сходи. Я здесь одна управлюсь.

Она уже сердцем-то чуяла, что он не отгулял свое: то нужда, то война, то теперь вот заботы по дому…

— А может, Федосья, вместе сходим?

— Да иди ты, иди…

Одного отпустила. А надо было бы и самой идти. Да ведь все равно; никого на привязи не удержишь, не сегодня, так через день оторвется.

Весь день у Федосьи проныло сердце. Без Вани Баламута ушел бы, так ничего не случилось бы. А этот залысок известный; вырос-то в какие годы — молоко на губах не обсохло, а его уж по гулянкам таскали, девки из-за него чуть не дрались. Ой, так он с одной-то подолгу и не ходил, быстро менял их. Теперь вот, похоже, прибрала его к рукам Зинка, Федосьина племянница, прибрала крепко: Ваня за ней бегал, а не она за ним.

Вот у Федосьи и была вся надёжа на Зинку: не даст Ване разгуляться, а Ване не даст, и Костя домой придет.

Костя приплелся домой под утро. Не раздеваясь, грохнулся в кровать.

— Ой, Федосья, голова болит.

— После праздника, да и не болела бы, — посочувствовала она.

А Ваня Баламут и поспать не дал. Солнце только окна начало золотить, он уж в двери ломится:

— Егорович, на том свете выспишься, вставай, вставай… По календарю же два дня праздник.

И Костя нехотя поднялся.

Ваня Баламут прошелся по избе, показывая Федосье, будто к чему-то принюхивается. Федосья отвернулась от него. Тогда Ваня, похохатывая, спел:

— Все хожу да нюхаю, не пахнет ли Анюхою…

— Тс-с, — приставил Костя палец к губам.

Дурачок, да или Федосья не знает, чего затевается. Да она же понимает: раз голова гудит чугуном, мужику опохмелиться надо. Только она думала, что Косте сначала лучше поспать. Но уж раз такое дело…

Правда, Ваню Баламута ей не хотелось лечить.

— Ваня, у тебя дома-то что, и голову поправить нечем? — спросила его. — Али на опохмелку не оставляешь?

— Ну да, кошка мясо ухранит, — всхохотнул он и пожаловался Федосье на Костю: — А твой-то тяжело пьет, боязливо. Я уж ему ликбез преподавал, говорю: «Глаза закрой, рот открой — да вылей…»

— Ты научишь всему, — не поддержала шутки Федосья и спросила: — Как там концерт-то, хороший был?

Ваня Баламут подмигнул Косте.

— Ой, народу было — чуть клуб не разворотили.

А Костя признался:

— Не дошли мы до села. Анька Веселова на дороге перехватила.

Ах, вон какой Анюхою пахнет-то… У Федосьи так и руки опустились.

Анна Веселова пристала к Косте как сера липучая. Узнает, что Костя приехал домой, так на дню по сто раз промелькнет перед окнами. Конечно, ее дело понятное: упусти свое — не воротишь. Анна из тех раменских девок, которые проводили на войну своих женихов, а с войны уже никого и не дождались. Ей и сейчас, конечно, немного годов, но немного по Федосьиным меркам, а по жениховским-то и немало. Нынешние женихи уже на Зинку заглядываются — Зинке, смотри, восемнадцать лет, — а Анна для них перестарок: шутка ли, двадцать восьмой идет…

— Ох, опять подолом метет, — вздохнула Федосья. А и Костя как на оводах: не сидится, от окошка к окошку бегает.

— Ну, так что, Костя, делать будем? — спросила его.

Он глаза отводит.

— Ты уж не канитель, — подсказала она. — Не ребенка оставляешь.

Он молчал.

Может, появись у них ребенок, Костя и не маялся бы сейчас. Детки, они родителей друг к дружке привязывают. А Федосья уже совсем заяловилась: на первом году от Кости не понесла, на четвертом ждать хорошего нечего: бабий век — сорок лет… Так уж и помирать теперь сухостоиной.

Она ушла на кухню, а вернулась — в избе нет никого.

— Костя, Костя!

Выглянула в окошко — и на улице Кости нет. Сходила в ограду, заглянула на поветь, еще позвала:

— Костя! Костя!

И поняла, что не докричится.

Федосья не обижалась на Костю, и перед бабами, когда спрашивали о нем, как заклинание, твердила:

— А не ребят и оставил…

Бабы сочувствующе вздыхали, говорили про Анну, что она в кладовщиках, так богатая. А Федосья-то знала, что не в богатстве дело. Это она, Федосья, покусилась на чужой пирог. Не послушала ни маму, ни тятю: сам, мол, идет, я не зову… А, конечно, все права-то на Костю у Анны. Где бы тогда быть справедливости. Это в чем же Анна провинилась перед судьбой, если не ей, а Федосье, уже изведавшей бабьего счастья, выпало б прожить с Костей жизнь.

Не могла Федосья Анну судить. И Костю ни за что не корила. Она ведь с первых дней своего замужества чувствовала, что была для Кости больше матерью, чем женой. А ему-то, конечно, не забота Федосьина нужна была, он уж, видно, устал от ее опеки. Четыре года терпел, на пятый терпежу не хватило.

А раменские бабы как подрядились, только охают:

— Ой, Федосья, он ведь к тебе от голода спасаться приходил. А кругом лучше зажили — и убежал.

— Ну-ка, откормила, поправила, а он и спасиба тебе не оставил.

Другие безжалостно сплевывали:

— Это разве мужик? Спасенья у бабы искал. И не жалей, Федосья, его. Скатертью дорога!

Федосья от вздыхальщиков, будто от назойливых мух, отмахивалась:

— Да ладно вам, бабы. С кем чего не бывает…

Не видела она за Костей вины, не чуяла за ним и корысти. Не на голодные годы он к ней приходил, на всю жизнь пристраивался, да судьба, как карта, видать, изменчива, ненадежна…

Одного Федосья не могла понять в Косте. Почему он ей ничего не сказал, почему он молчком ушел? Ведь Федосья — не камень, разобралась бы, что у него на душе. Жили, не ругивались, а убежал как от сварливой бабы-яги. Ведь Федосья у него на рукаве не повисла бы. Сердцу-то, давно сказано, не прикажешь… Потянуло к Анне — и Федосья у него на дороге не встала бы.

Конечно, Анна девка хорошая. И не война, так не засиделась бы до таких годов. А то, что бабы перемывают ей косточки — в кладовщиках, мол, она, богатством переманила Костю, — так это все ерунда.

Да, Анна была в кладовщиках, но — надо же так случиться! — именно в те дни, когда Костя перебирался к ней, из кладовщиков-то ее и выперли, видно, что-то заметили. Если бы из-за богатства к ней Костя льнул, так разве бы не убежал от позора? Нет, он Анюшкины платьица в узел связал — все богатство! — посадил ее на телегу и увез в район.

Федосье потом рассказывали, что намыкался он по чужим квартирам, натерпелся лиха, но ведь Анну-то Веселову не бросил. Нет, не богатством она его притянула — молодостью. И Федосье было жалко их: еще бы, столько им пришлось испытать нужды.

Вечерами она сидела у окошка и, сама не зная зачем, дожидалась, когда проедет молоковоз. Пересчитает фляги у него на телеге, полежит на кровати и снова сядет к окну. Радио погромче ввернет, а там как в дупло кто-то забрался — и нудит и нудит…

Мамка-покоенка посоветовала:

— Федосья, попей травы-забытешки.

Забытешка-трава от тоски. Ею коров поят, когда телят отнимают.

Позаваривала с чаем аленьких крестиков-лепесточков — пить с цветами запашисто, духмяно, а сердце все равно не на месте.

Встанет ни свет ни заря. Еще в потемках переделает всю работу по дому. Незнамо зачем выйдет в луга. Над рекой курится туман. Кулик-перевозчик снует с берега на берег. Завидит ее, снимется с места, отряхивая с крыльев брызги, и взмоет к зардевшимся облакам. Кажется, так бы и улетела с ним.

А сзади ощущение такое, будто кто-то за тобой наблюдает. Федосья обернется — пустые луга.

В Косте все же заговорила совесть, направил к Федосье посланника — сестру свою.

Настя заявилась поздним вечером, незажженный фонарь поставила у дверей.

Федосья невесело усмехнулась:

— Чего-то вы, Митрохины, керосин экономите?

Настя молча села на лавку в кути. Расстегнула у пальто пуговицы, спустила на плечи шерстяной полушалок.

— Проходи на избу-то! Чего, как нищая, пристроилась?

Настя не сдвинулась с места.

— Федосья, ты не сердись на Костю-то, — вздохнула она, будто и не слышала приглашения. Голос ее показался Федосье виноватым, заискивающим. — Я вот из Березовки иду, от него, — сказала Настя. — Переживает он, что не по-человечески ушел от тебя.

— А теперь чего переживать? Назад не воротишь…

— Это-то так, — опять вздохнула Настя. — А уж я-то его ругала… Ой, как ругала… Говорю: «Не стыдно глазам-то?» Стыдно, говорит, потому и ушел воровски, не осмелился ничего сказать.

— Не осмелился… — вздохнула и Федосья. — Думал, собачиться буду… Ну да ладно, чего теперь-то толковать…

Она прошла на кухню и спросила из-за занавески:

— Самовар-то ставить?

А уж какой самовар: и говорить вроде не о чем. Настя, похоже, уже раскаивалась, что заскочила к ней. Ну-ка, принесла великую новость: Костя переживает, что не по-человечески с Федосьей простился. Федосье и без нее было ясно: должен переживать — он ведь не бревно бесчувственное. Уж она ли, Федосья, Костю не знает… Конечно, извелся весь, места, поди, не находит. У самого смелости объясниться не хватило, так и сестру в свое расстройство втравил.

— Ты чего не отвечаешь? Ставить ли самовар?

— Какое теперь чаепитие? — спохватилась Настя. — Мне ведь торопиться надо: домой-то неблизко бежать.

— Ну, как хочешь…

Настя начала собираться. И полушалок завязала на шее, и пуговицы у пальто застегнула, а медлила, не уходила.

— Порвалось наше родство, — удрученно покачала она головой. — А я раньше — Костя еще на войне был и знать ничего не знал, — когда к тебе ни зайду, всегда в голове промелькнет: вот бы брата своего к ней пристроить… Всегда-то во спокое будет, ухоженный, неруганый…

— И Анна не много наругает.

— Не знаю, Федосья, не знаю…

Настя взяла фонарь и двинулась к дверям.

— Опять зажигать не будешь, — подколола ее Федосья.

Настя обернулась от порога:

— Ой, девка, зачем тебе лишние-то пересуды? Я уж на дорогу выйду, тогда зажгу. А то ведь по деревне-то как займется: Настя Сенькина, скажут, у Федосьи была… Неспроста, мол, к ней приходила.

Так и верно: разве спроста? Братца своего выгораживала…

Нет, и Настин приход не снял с Федосьи тоски. И у окошка опять посидит, и фляги у молоковоза пересчитает. Теперь уж молоковоз не на телеге ездил, а на санях. От снега и в избе посветлело. Но на душе-то у Федосьи прежняя сутемень.

— Федосья, ты чего как потерянная? — спрашивали бабы.

Да не потерянная она — потерявшая. Привыкла, что жила в доме не одна. А теперь вот Ваня Баламут и то не заскочит, не оскалит вставные зубы:

— Все хожу да нюхаю…

Сам-то он вынюхал себе Зинку и, видно, взялся за ум. Вот уж действительно, женился — переродился… И зубами хвастаться сразу перестал, весь в заботах по дому.

Ой, права Федосья, права — любого замухрышку баба сделает человеком. Но беда в том, что не всякая баба сама-то человек. Через две на третью — ведьмы.

За Зинку Федосья тоже побаивалась — больно себя выставлять любит. А Зинка быстренько обломала Ване рога. Одного ребенка родила, второго — Ваня и обмяк совсем. Мужик хоть куда стал. Ну, так ведь и верно — в парнях перебесился, пора и самостоятельным быть.

Вот ведь как устроена жизнь: с Костей четыре года всего прожила, а воспоминаний про эти годы ворошить не переворошить, кажинный денечек перед глазами стоит как престольный праздник; без Кости же откуковала, считай, уж шестнадцать лет — и будто ночь темную проспала: если не приснилось ничего, так и рассказать не о чем.

Одно утешенье — Зинкины детки. Накатит на Федосью тоска, без них не вылечиться.

У Зинки младшую дочку звали Рая. Бывало, сядет Рая за стол рисовать и язык на щеку вывалит, до того увлечется.

Федосья заглянула к ней как-то из-за спины. Батюшки, каких теремов, каких зверей у Райки только и не нарисовано! А краски-то все на свете исперепутаны.

Федосья не удержалась, спросила:

— Рая, а почему ты коня-то зеленым рисуешь?

Рая вся в мать, Зинкина копия. Сердито передернула плечами: бестолковая, мол, так не суйся. Но все же ответила:

— Этот конь из цирка.

— Ну и что?

— А раз из цирка, надо, чтоб посмешнее был.

А сама и в цирке никогда не бывала. Надо же, какие детки пошли.

Ну, так ведь Ваня Баламут купил телевизор: посмотришь — Москва-то у нас в деревне. И ездить не надо никуда. Вот Райка и вычеверкивает.

Однажды разговорилась с Федосьей о космонавтах, какие они смелые да какие отважные.

Федосья возьми и скажи, что она бы тоже не побоялась слетать с космонавтами. Ее — молодая была — ни на каких качелях не укачивало, под крышу взлетала, а на землю сойдет и не спошатнется. Парни чумели как пьяные, а она хоть бы что. Так и в корабле космическом высидела бы.

— Ой, что ты, — возразила ей Райка насмешливо. — Космонавту и в космос выходить надо.

— Не обязательно выходить, — даже обиделась на нее Федосья. — Не все выходят, и я бы там посидела.

Райка косички забросила за спину и разговаривать с Федосьей больше не стала. Федосья к ней и так и этак — молчит. Вот мама-то родная. Тоже кому-то привалит счастье.

Зинка так-то вот поужимала перед Ваней плечами, поужимала, Ваня и начал приходить в чувство.

Да что же это такое: чем лучше он сделает, тем баба больше на него напирает. Уж не захотелось ли и ей, как старухе из сказки, владычицей морскою стать? Нет, худо мужику тому, у которого жена большая в дому.

Уж Ваня ли перед Зинкой не выслуживался? Но Зинке бы только змей разводить, а не мужика прибирать к рукам.

Ваня сначала смеялся:

— В стары годы, бывало, мужья жен бивали, а нынче обычай живет, что жена мужа бьет.

Да скоро не до смеха стало ему. И дочка была не на его стороне. Пожаловалась однажды Федосье:

— У нашей мамы нервы кончились, и она заплакала.

А это нервы-то кончились у Вани: огрызнулся, наверно.

— Нет, — говорит, — у папы нервов немного осталось.

Ну, конечно, не белугой же мужику реветь.

Вот чего-то и засосало у Федосьи под ложечкой: а как там Костя с Анной живут? Бабы сначала много о них говорили, и Федосья знала о Косте все. Слышала, что и дочка у Кости родилась, Маня.

Но ведь сколько уже годов пролетело. Бабы утратили интерес и к Косте и к Анне, будто они не жили на Раменье, а Федосья-то помнила о них ежечасно.

Да, сколько годов пролетело… Сейчас уж Косте столько, сколь было ей, когда он ушел от нее к Анне. И дочка их, Маня, наверно, совсем большая. Райки-то она старше намного, через год, кажется, и родилась, как переехали Костя с Анной в район.

Ни встать ни взять стало Федосье — захотелось высмотреть Маню, узнать, как Костя живет.

С Ваней Баламутом в Березовку и отправилась. Тот поехал покупать пилу «Дружба», какой-то товарищ из леспромхоза пообещал достать. Запрягли Карька в тарантас — как свататься покатили.

Ваня Баламут у Кости не раз бывал. Как же, старый друг лучше новых двух. И сразу показал на дом, в котором Косте дали квартиру:

— Вон тут, от угла три окошка.

Дом еще не заветрел, белел свежим срубом. Недавно, видать, Костя отмыкался по чужим-то подворьям. Федосья из тарантаса повглядывалась в окна, завешенные тюлем, — ни в одном занавеска не шевельнулась — и поехала дальше, к универмагу. У нее предлог для поездки в Березовку был — купить шерстяной платок, черный, цветными бабушечками. Но предлог для отвода глаз. Она ни Зинке-племяннице, ни тем более Ване Баламуту не открылась, чего у нее на душе.

Договорились с Ваней, что он, обделав дела, будет дожидаться ее в столовой.

— Ты, Федосья, больно-то не задерживайся, — предупредил он. — А то я, ожидаючи тебя, переберу лишнего.

— Ничего, не за рулем, — сказала она. — А с вожжами-то я и без тебя управлюсь…

Федосья в универмаг и заходить не стала, оглянулась, выжидая, когда Ваня скроется за поворотом, и направилась к белевшему срубом дому.

Ноги сами вынесли ее на бугор, повернули к бревенчатому тротуару, проложенному вдоль стены до крыльца. Но вот на тротуаре-то она и закружилась, как муха, попавшая в тенета. В дом заходить Федосья не собиралась. С какой стати заходить? Не звана и была. А и под окошками торчать как? Еще примут ее за воровку. Ох, в праздник бы прийти, в праздник народу толчется много, она бы из-за баб повыглядывала.

Федосья соступила с деревянного настила на тропку и, кося на крыльцо, на окна, пошла к зданию фотографии. Занавески не колыхнулись.

Федосья постояла у витрины с фотографиями, полюбовалась на пологрудых девок и повернула обратно.

Глянула, а у Кости и дверь на замке. Вот дура-то… Да ведь добрые люди сейчас на работе. А Маня в школе еще, если не отправили в колхоз картошку копать.

У нее отлегло от сердца. На крыльцо взошла, с крыльца посмотрела в окна. Сквозь тюль было видно плохо, но все-таки она рассмотрела трельяж, телевизор в углу, тумбочку и на тумбочке швейную машину. И этой купил. Значит, деньги есть…

— Тетенька! — окликнули ее сзади. — Вы кого ожидаете?

Возле крыльца стояла девочка в школьной форме и чего-то жевала. И нос не Костин, и глаза голубые, и волосы светлые, а что-то было в ней неуловимо Костино, и Федосья поняла, кто ее окликнул.

— А ты, девочка, чья будешь? — все же уточнила она.

— Я Митрохина.

— Маня?

— Маня. — Девочка удивленно уставилась на Федосью и перестала жевать. — А вы откуда меня знаете?

Вежливая девочка, Зинкина Райка давно бы незнакомого человека отшила от дому.

— Я давно тебя знаю, — вздохнула Федосья.

Девочка удивилась еще больше.

— А вы моя дальняя родственница? — спросила она.

— Родственница, и не такая уж дальняя, — сказала Федосья и, боясь, что девочка выпытает у нее то, чего ей знать не положено, перешла к расспросам сама: — Ты чего это, Маня, жуешь? Не серу ли?

На Раменье ребятишки серу тоже любили. Но, чтобы снять с нее горечь, серу сперва перетапливали, как масло, в печи: у горшка перевяжешь верх марлей, а на марлю и накладешь серы — прямо с еловой корой, с иголками, — а из печки достанешь, она чистенькая, будто слеза.

— Нет, не сера, — возразила Маня. — Это у нас одной девочке отец из Чехословакии жевательную резинку привез. Она угостила.

— Ой, Маня! — испугалась Федосья. — Выплюнь эту заразу. Я тебе лучше серы пришлю.

Голубые глазенки застыли в немом изумлении.

— Да вы что?

— Выплюнь, Маня, выплюнь, — настаивала Федосья. — Эта резина неизвестно еще, от какого колеса отрезана.

Маня засмеялась, даже в ладоши захлопала:

— Что вы, она не от колеса, она специально такая делается — жевать.

«Век не поверю», — подумала Федосья, но спорить не стала. Спорить было ей некогда: не хотелось бы все-таки, чтобы Костя и Анна застали ее в разговоре с дочкой. А выспросить-то у Мани надо было о многом, только Федосья не знала, с какого боку к этим расспросам подступиться.

Она осмотрела Маню: большая девочка, Федосье чуть ли не до плеча. А чего же это она без портфеля пришла домой? Неужели ее в окошко увидела и прибежала — школа-то через дорогу наискосок?

— Ты чего же это, Маня, не в школе? — спросила ее.

Маня радостно сообщила:

— У нас свободный час. Немецкая группа сидит, а я из французской. Мы гуляем. Учительница наша болеет.

Федосья осуждающе покачала головой.

— Ну и с теми бы посидела. И немецкое бы слово узнала, так не худо бы было.

Маня снова захохотала.

— Да вы что? Мы рады, что ничего не учить…

Она стала рассказывать Федосье, какая им нынче попалась злая учительница. Вот в пятом классе по-французски их учила Олимпиада Васильевна — самая добрая из всех, но ее проводили на пенсию. А в шестом посадили злыдню, Клавдию Ипполитовну, и все рады, что она заболела. Федосья слушала ее, не перебивала, но узнать-то ей хотелось совсем о другом — как в этом доме живут?

— Мамка-то на работе? — исподволь повела она к главному.

— На работе. И папка на работе.

— А они живут-то как? Не ругаются?

Господи, что за дура? У ребенка спрашивает… И язык повернулся такое спросить.

— Да вы что? — изумилась Маня. — Конечно, нет.

Ну и слава богу. Больше Федосью ничего не интересовало. Ребенок не будет врать. Узнала правду.

— Ну, Манюшка, до свидания. Приду в другой раз, когда дома все будут.

— А маме что передать?

Догадливая. Чего Федосья больше всего боялась, то и спросила.

— Скажи привет от Груши выселковокой, — вспомнила, что на Выселках у Веселовых родня — Груша Зайчикова, вот и сказалась Грушей.

Маня кивнула головой: обязательно передам.

Федосья весь день ходила по Березовке довольная, что не зря приезжала. Она нашла и платок, черный, с красными крупными цветами по полю. Накупила еще Зинкиным девчушкам шоколадных конфеток. Так и представила сразу Райку, как она загребает конфеты к себе.

— Я, — скажет, — еще таких не едала. Ты, мама, почему мне раньше не покупала? — Глаза-то у нее завидущие, а разве хватит на всякие конфетки денег, всех не напокупаешься, мало ли какие делают.

В хозяйственном магазине Федосья натолкнулась на Ваню Баламута. Он вертел в руках клин к рубанку. Увидел Федосью, нахмурился:

— Ну, никак не могу без свидетелей обойтись…

— Да чем тебе свидетели-то помешали?

Ваня махнул рукой.

— Ладно, знаю, что не проговоришься.

На клине было нацарапано карандашом 0-12.

Ваня подмигнул продавцу:

— Слушай, надо, чтобы не моей рукой… Переправь на 3-72… Тут просто… Я уж у ноля немного подтер.

Продавец его замысел разгадал, переправил.

Ваня весело подмигнул Федосье:

— Теперь можно в столовую.

После встречи с Маней Федосье стала глянуться и Райка. Шустренькая, находчивая — за словом в карман не полезет. Соображенья-то у нее на двоих хватит.

В школу еще не ходила, а до магазина сбегает — там на дверях афиша вывешивается, какая кинокартина в клубе идет, — вернется, уж знает все.

— Сегодня и днем не детское.

— Дак я тебе али двадцати-то копеек не дам, — всхлапывала руками Федосья. — Не пожалею для тебя ничего.

Это ведь киномеханики опять придумали — детское, не детское. Объявят не детское — за пятак не пустят, а за двадцать копеек кто угодно иди, хоть годовалый ребенок. Шпана какая-то ездит на Раменье кино показывать, ни чести, ни совести — обиралы.

Вот интересно, что за киномеханики в Березовке? Ужели и там обиралы? Ну, Мане-то и Костя и Анна в двадцати копейках никогда не откажут — не скупые. Маня-то уж ходит в кино…

Федосья зазывала Райку к себе в гости. Райка придет, посидит на лавке, поболтает ногами. А у Федосьи и играть нечем. Вот ведь, старая карга, ни единой игрушечки в доме не завела… Федосья сделает из фуфайки куклу, повяжет платком:

— На, Рая, понянчись…

А Рае и с час не пробаюкать — надо по-своему перевязать платок. Развязать-то развяжет, а уж не завязать: фуфайка разъедется — и не свернуть, как было.

— Пойдем, Рая, я тебе курочку покажу, где несется.

Во дворе у Федосьи проведен электрический свет. На улице уже снег выпал. А во дворе и тепло и светло. Курицы ходят, горюют, хозяйке яичко обещают снести. А сами уж снесли с утра. Федосья подведет Райку к гнезду, а там, кроме деревянного, под яйцо выструганного подклада, и тепленькое яичко лежит. И в другом гнезде лежит, и в третьем.

Вернутся в избу:

— Вот, Рая, выпей сырым, в тебе сразу капелька крови прибавится. По капельке наберем — румяная будешь, красивая…

Райка в охотку пьет.

А вот как там у Мани? У них в районе электрического свету много, а куриц-то негде держать. Никаких пристроек у дома Федосья не видела. В квартире под лавкой курятник устраивать Костя с Анной не будут. Ну ведь не бедные, у кого-нибудь купят. Да и Анна-то снова в кладовщиках работает, может, и у нее на складе бывают.

Райка два-три яйца выпьет.

— Пойду телевизор домой смотреть…

Уйдет — и за ней как меленку закроют. Слышно станет, как электрические провода гудят — накатами. Молчат, молчат — и вдруг накатит, даже стена у избы задрожит. Это, видать, электричество так тяжело в них накачивают. Тоже нелегко кому-то приходится…

Надумала Федосья покупать телевизор.

Племянница Зинка набросилась на нее с руганью:

— Будет из ума-то выживаться! Телевизор ей надо… Приходи да наш и смотри сколько влезет… У тебя ведь не семья…

— Вот то-то и оно, не семья. У тебя, голубушка, одному слово сказал да другому слово — и наговорился. А от меня Райка твоя убежит к телевизору, так хоть реви…

— Купчиха какая выискалась, — не отставала Зинка. — Капиталы ей спать не дают, надо растрясти до копейки… А не засмогаешь, на чего будешь жить?

— Ну, лешой понеси! Пенсии-то али мне не хватит? У меня и сейчас остается.

— Так ведь остается потому, что корову держишь, куриц, свинью. — Зинка не на шутку сердилась. — А свалишься, так ничего ведь не будет.

— В престарелый дом заберут.

Зинка плевалась:

— Там ма-а-лина… Там ра-а-ай…

Ну-ка, о чем заговорили, о престарелом доме. Да Федосье до него еще далеко.

— Вон Настя Сенькина, Костина сестра, на десять годов меня старше, а катается еще как катышек.

— Настя Сенькина, Настя Сенькина, — передразнила ее Зинка. — Ты по сторонам не оглядывайся, ты свои годы пересчитай.

— А чего их пересчитывать? Семидесяти пока нет.

— Ох, ох, совсем молодица, — надсаживалась Зинка.

Ваня Баламут смотрел на жену, посмеивался:

— О, у меня комиссарша-то…

Федосья посочувствовала ему:

— Да уж люта…

А Ваня засмеялся:

— Не баба — скважина! Ее бы с ругани-то на нефть переключить — ох и польза бы государству была. За счет ее не один бы план выполнили по добыче… Вот посмотри на нее — качает и качает…

Зинка плюнула.

— A-а, ну вас! — и ушла, раздосадованная.

Ваня пропел ей вслед:

Запрягу я кошку в дрожки,

А собаку в тарантас,

Посажу свою Акулю

Всему миру напоказ.

Федосья одернула его за рукав:

— Не растравливай давай, молчи.

Ну-ка, жить бы им да жить, а они, как козлы на узкой дороге, обязательно схватятся рога друг дружке ломать. Один миролюбиво идет, так второй все равно не пропустит, саданет под бок.

И ведь Зинка частушку услышала, приоткрыла дверь, высунулась:

— Дурак ты дурак! Когда только и поумнеешь…

Федосья уже и не рада была, что пришла к ним советоваться о телевизоре. Спросила бы и не у Вани, у кого-нибудь у другого, какой покупать. И чужие люди не подсказали бы худого. А она-то, грешным делом, надеялась, что Ваня съездит с нею в Березовку, поможет в выборе. Теперь об этом и заикаться не след: смотри-ка, из-за нее разругались.

В Березовке Федосья долго стояла у фотографии, смотрела на Костин дом. Валил снег, как солью солил. Из Костина дома никто не выходил и никто не входил в него. Федосья измерзла вся и отправилась в универмаг за телевизором. Лошадь, привязанная у дороги к телеграфному столбу, покосилась на нее, всхрапнула. Снег попоной лежал на ней, не успевал таять. И Федосье стало жалко, что она, дура, заставила лошадь томиться неизвестно зачем.

Телевизор она включала, как правило, тогда, когда к ней прибегала Райка. Федосья усаживалась перед экраном на стул и звала к себе на колени Райку. Райка чем старше становилась, тем больше к Федосье привязывалась. Все-то, все выскажет: и что в школе делается, и что дома. Федосья мало-помалу ее и к делам приучала. То покажет, как на оладьи тесто творить, то уведет с собой корову доить, то за швейную машину усадит…

А однажды вдруг обнаружила, что Райка картошку и то не умеет чистить. Нож держит от себя, картошину, будто палку, обстругивать собралась.

— Ой, миленькая, чего же это из тебя неумешку-то ростят? Ведь не маленькая уже…

Райка ходила в школу, во второй класс. Раньше второклассники-то уже пахали на лошадях, по дому за больших обряжались. И Зина, Райкина мать, не отставала ни от кого, а дочку-то чего из рук выпустила. Ой, да ведь у нее руки-то в одну сторону направлены — Ваню во стану удержать. Безголовая и есть безголовая. Языком бы не бухала чего попадет, так и Ваня бы Баламутом не стал.

Федосья смотрела, как Райка неумело ковыряла ножом картофелину, и думала: «А как там Маня, у нее-то выходит ли?»

Бабы сказывали, что в городах детки избалованы еще больше, чем в деревнях. Не только делать ничего не умеют, а даже есть не хотят. Говорят, в детском садике воспитательница красный флажок ставит на стол, на котором с едой раньше всех управятся.

Слава богу, Березовка не город. А уже и не деревня… Федосья покачала головой. Как там Маня растет?

Куда жизнь идет? В какую сторону клонится?

Федосья смотрела однажды по телевизору новый трактор. Говорят, вот видите, без тракториста идет…

Да как это без тракториста? Век не поверю!

Показали трактор сблизи — и вправду нет никого в кабине. Показали издали…

Федосья и всхохотнула:

— Четыре мужика около трактора бегают… Без тракториста и верно…

А потом еще больше Федосью ошарашили.

Показывают другое поле, пшеницей засеяно, жатва уже в разгаре.

Говорят, по сто центнеров с гектара берут.

— Да век не поверю! — всплеснула руками Федосья. — Ну-ка, величек ли гектар, а двести мешков поставь, и места не хватит. Не мешками же растет…

На голову шаль не успела надернуть, простоволосой побежала к Ване Баламуту сомнениями делиться.

А у Вани Баламута война. Вот уж тут поверишь: не по телевизору идет, наяву. Зинка кулаками по столу стучит, космы по плечам распустила:

— Уходи туда, где пил! Не показывайся больше пьяным!

Федосья боком-боком — и выскользнула на улицу. Да домой. Сама с мужьями не ругивалась, а чужую ругань и подавно не вытерпеть: все кажется, что перед тобой напоказ схватку устроили — посмотри, мол, полюбуйся, кто горластей из нас.

— Зина, — остановила Федосья у калитки племянницу. — Ты бы завернула ко мне, чаю бы попили.

Зинка бежала из магазина, держала под мышкой буханку хлеба.

— Да некогда по гостям расхаживать, — отнекнулась, будто ее в тридесятое царство зазывали, а не в соседний дом.

Ну, некогда, так Федосья и на улице начнет разговор, не смолчит: не чужая все-таки, а кто, кроме тетки, родной племяннице правду выложит.

— Неладно вы, Зина, живете с Ваней.

У Зинки лицо вытянулось. Не понравились, конечно, теткины слова. Прищурилась: ну, ну, говори, мол, послушаю.

Федосья сделала вид, что не обратила внимания на ее прищур.

— У вас ведь, Зина, детки большие. А вы перед ними как только друг дружку не костерите… Это ведь добром не окончится…

Зинка вдавила руку в буханку.

— А что, мне терпеть, если он такой? — спросила она резко. — Нет, я ему этого не спущу!

— Зина, жена верховодит, так муж по соседям ходит…

— Вот пусть и ходит, не заявляется в таком виде домой!

— Зина, он потому, может, в таком виде и заявляется, что по соседям ходит… Дом-то ему напостыл… Он в доме-то ничего, кроме ругани, не слышит…

— Так что мне прикажешь? Ноги у пьяного целовать?

Ну-у, Зинка как норовистая лошадь — не остановишь ее на скаку.

— По соседям хо-о-ди-и-ит, — передразнила она Федосью. — В прошлый раз не по соседям, у себя дома нажрался до остекленения. С Толей Устиным телевизор сошлись смотреть, хоккей передавали. И ведь, паразиты, распределились: один за одну команду болеет, другой — за другую. А за победителя-то все равно оба пьют, не по одинке… Я уж хотела бутылку отобрать да об их же головы и расколотить… Да где там… У них отберешь…

«Да… — подумала Федосья. — Уж не заладится в семье, так сызнова все не начнешь, не повторишь жизнь с того места, с какого хотелось бы». Ваня Баламут — гусь, конечно, известный. Но все-таки Федосья виноватила в первую голову баб, а не мужиков. Поговорка-то не сегодня сложена: жена мужа не бьет, а под свой нрав ведет. Вон у Клавки Мироновой Петя сам шофер, а в гараже с дружками никогда не задержится. Кончил работу — и домой. Дома еще и вторую смену отдежурит: то крышу на дворе перекрывает, то ворот у колодца меняет, то палисадник обносит штакетником — минуты без дела не просидит. И ведь Клавка так все сумеет обставить, что в радость ему эта работа. А ведь Петя в парнях-то не ангелом был, никогда мимо рта рюмки не проносил. Но вот поди ж ты… Из гаража прямым ходом к своей Клавке летит. А Ваню Баламута домой и на аркане не притянешь. Он не тракторист, не шофер, никакого отношения к гаражу не имеет, но только там и околачивается. Водки не найдет ни у кого, так тормозной жидкости товарищи поднесут. И не слепнут ведь от такой заразы, невредимыми остаются.

А бабы, бабы, пожалуй, распустили мужиков до такой степени. Умная-то жена нашла бы, чем мужика занять. Федосья по себе судила: ни Тиша, ни Костя у нее не баловались вином. Конечно, тогда жили потруднее, чем нынче, каждая копейка была на учете, на водку ее пожалеешь тратить, она на костюм нужна. А теперь ведь по деньгам все ходят. Кого ни возьми — у всех сберкнижки заведены: было бы в магазинах чего покупать, а денег хватит. И все же разумная баба найдет, как у мужика интерес к дому поддерживать. Нет заботы, как копейку добыть, так придумает яблони разводить под окнами, избу украшать резными наличниками, к крыльцу веранду пристраивать. У такой жены скучать некогда, успевай поворачиваться.

— По бабе и брага, по боярыне и баранина, — сказала Федосья, заключая свои мысли.

У Зинки дрогнули ноздри.

— Молчала бы, — проговорила она с вызовом. — Учительница тоже нашлась… Уж если ты такая хорошая, так чего от тебя-то мужик убежал?

Ну вот, вздохнула Федосья, сама напросилась у племянницы на пощечину. Чего мужик убежал? Не оттого, Зинушка, убежал, что Федосья собачливо с ним жила, ой, не оттого.

— Мне, Зинушка, на мужиков не повезло, мне только на работу везло, — сказала Федосья усталым голосом.

— Ага, — злорадно подхватила Зинка. — Ей не повезло… Тебе бы мое сокровище хотя бы на один день, так узнала б мое везенье…

Нет, не понять племяннице тетки, на разных языках разговаривают. Разве Федосья мужей своих хаяла — да нет же! Не повезло ей, что мало и с тем и с другим пожила. Ой как мало… Она за мужьями-то жила и знай себе радовалась. Да не повезло, короткой радость ее оказалась.

Федосье Костю и посейчас жалко. А у Зинки Ваня уйди, так Зинка, чего доброго, и перекрестится, скажет: «Слава богу, развязал руки».

Что была семья, что не было… Это ж надо так, у нынешних все просто: чуть чего — расплевались и разошлись.

Мама-покоенка раньше наставляла своих дочерей: «Ну, девки, ни одну не неволю, сами решились замуж идти, так уж и не смешите людей. Ни одну слушать не стану, если на мужиков своих станете жаловаться. На себя поперву оглянитесь: сами-то каковы? Так и знайте: на всю жизнь сходитесь».

А теперь вот Федосья надумала наставить на путь истинный родную племянницу, так от нее же зуботычину и получила. Ну и живи как знаешь, если добрые советы невмоготу терпеть.

Федосья побрела по тропинке к своему дому.

Зинка же, оправдываясь, крикнула ей вдогонку:

— Сама вынудила… Я не собиралась тебя корить.

Ну, сама так сама… Ты ведь виноватая ни в чем не бываешь…

Телевизор у Федосьи оглох. Пришлось везти в Березовку на починку.

Федосья сдала его в мастерскую, а сама походила по магазинам, но ничего не купила, пришла к фотографии.

У Кости на окошке расцвела герань, так цветочками к стеклу и прильнула — тянулась к солнышку.

Федосья постояла, как полоротая, пока фотограф не окликнул ее:

— Заходи, бабушка, и тебя сниму!

Вот и он «бабушка»…

Вчера Ваня Баламут Веру Таширеву старухой назвал. Федосья вскинулась на него:

— Да какая Вера старуха? На два года только и старше меня.

— А ты-то кто? — засмеялись над ней Ваня с Зинкой.

— А я никто, — обиделась она и ушла домой. Хотела включить телевизор, да он вторую неделю стоял поломанным. Вот и надумала его ремонтировать.

— Заходи, заходи, бабушка, сниму как молодую.

Вот ведь прилипала какой, не даст постоять спокойно.

Федосья пошла к столовой, где у нее была привязана лошадь. Шла и все на окна Кости смотрела. Вот сейчас Маня выглянет, вот сейчас…

И тут ее будто кто под локоть толкнул — да Маня и не живет тут давно!

Пересчитала в уме: тогда Маня училась в шестом классе, а сейчас уж Райка в девятом. Э-э, улетела Маня, как ветер. Теперь ведь молодые к своей родине не привязаны — кого куда занесет…

Федосья отвязала лошадь. Завалилась в тарантас. Лошадь пошла мелкой рысью — почуяла дорогу домой.

Вот тебе и Маня, Федосья Васильевна. Не высмотрела, какой и стала она.

— Да когда это она умерла-то? — потерянным голосом переспросила Федосья Васильевна у Вани Баламута.

— На этой неделе, — сказал Ваня, потирая виски.

— А ребеночек-то живой ли?

— Да в том-то и дело, живой. У Кости не знают, чего теперь с ним и делать.

— Как это не знают чего? Жить человеку надо.

— Да ведь без материнского молока, — это уже Зинка пристала к разговору.

Федосья Васильевна с опавшим лицом, с ослабевшими вдруг ногами обессиленно навалилась на изгородь.

— И с мужиком неплохо жила? — ни к селу ни к городу спросила она.

— А нынче все неплохо, — съязвила Зинка.

Федосья Васильевна уже смотрела на мир ничего не видящими глазами, слушала его заложившимися ушами. Зинкины слова прошли мимо ее сознания.

— Да, да, да, — повторяла она, уходя в себя, мучаясь от того, что Мани не стало.

Федосья Васильевна оттолкнулась руками от изгороди и, пошатываясь, пошла к себе в избу. Весь день она была сама не своя. Не помнила, чего делала, как обряжала корову, поила ее или не поила, ела сама или не ела. Ночью она лежала в кровати с открытыми глазами и смотрела в окно на звезды. Звезды больше не падали, мерцали на темном небе мигающими цигарками.

Перед утром она забылась тревожным сном, и во сне к ней пришел тятя-покойник:

— Федосья, ты чего лежишь? Надо ехать, — сказал он.

— Да куда ехать? — не понимала она.

— Я тебе говорю, запрягай лошадь. — Тятя ходил по избе сердитый, половицы под ним скрипели. И изба была незнакомая, не тятина и не Федосьина. Федосье сделалось страшно, что она спала на чужой кровати. Она не помнила, как на эту кровать попала.

— Да, да, сейчас, — сказала Федосья и не смогла подняться, сморенная сном. А тятя, как из тумана, звал:

— Федосья, надо ехать… надо ехать… надо ехать…

Она не помнила, как пересилила себя, а была уже на какой-то глубокой реке, от которой тянулись поля, поля-а — и все заставлены мешками с пшеницей. Ваня Баламут прятался за мешками от Зинки. Зинка видела его, но между мешками к Ване не было прохода, и Ваня, подмигивая Федосье, хохотал: «Подожди, по двести центнеров нарастет, я ей хлебом хайло-то заткну». Зинка показывала ему кукиш.

«Господи, — пугалась Федосья, — с таким-то хлебом жить бы и жить, а они готовы глаза друг дружке выцарапать».

Лошадь у Федосьи, зайдя по колени в реку, пила воду, а тятя стоял на берегу и твердил:

— Надо ехать, надо ехать…

Лошадь своим дыханием взрябила воду, и вода вдруг стала кипеть, бить ключами — горячий туман застлал и реку, и луга, и тятю, который, как тетерев, бормотал одну песню:

— Надо ехать, надо ехать…

Из тумана спустился к Федосье Тиша, ее первый муж, — молодой, такой, каким уходил на войну. Сколь годов прошло, а он и не постарел совсем.

Был бы такой, как она, так можно бы и снова сойтись. А с молодым Федосья сходиться уже не отважится.

— Ой, Тиша, Тиша, а как мы с тобой хорошо жили-то.

— Федосья, ты на меня не сердись, — сказал он, думая о своем.

— Тиша, да ты-то в чем виноватый?

— Виноватый, видно. — Он отпустил глаза. — Вот ты говорила, что на мужиков тебе не везло…

Тиша, дак ты ведь не понял, как и Зинка.

— Вот мне Зинка и пересказала твои жалобы.

— Тиша, дак я ведь ей не на мужиков жаловалась. Я плакалась, что мало с ними жила, что с работой только и неразлучна. Во сне-то и то руками шевелю — все чего-нибудь делаю, до самой смертушки, видать, не расстанусь с нею…

— Нет, ты не отпирайся. Не повезло тебе, Федосья, на мужиков. Не повезло…

— Это пошто не повезло-то?.. Оба не пьяницы были.

— Деток никто тебе не оставил… Я вот себя за это очень виню…

— Дак это я виноватая, не ты…

А тятя в тумане все торопил ее:

— Надо ехать, надо ехать…

— Тятя, да куда ехать-то? — закричала она и проснулась.

Солнце било уже в глаза. Самое время доить корову.

Федосья Васильевна вышла на улицу. Зинкина корова щипала траву на канаве. Ваня Баламут сидел на крыльце, ремонтировал грабли.

— Федосья, жениха проспишь, — засмеялся он.

Федосья Васильевна ничего не сказала ему. Ее томило от сна, и в ушах стоял голос тяти: «Надо ехать, надо ехать…» Куда это он ее посылал? Федосью Васильевну даже оторопь взяла: не к себе ли зовет?

Она подоила корову, выпустила ее из двора. Процедила, разлила по кринкам молоко.

— Надо ехать…

Вспомнила про Маню, и тятины слова приобрели для нее сразу иной смысл.

Ой, ой, ой! Что там будут делать с ребеночком Костя и Анна? Коровы у них нет, а без молока грудную внучку не вырастить. Как же они станут теперь? Анне на работу надо ходить, к пенсии скоро дело-то у нее, работу не бросишь. А из Кости какая нянька?

Нет, надо Федосье Васильевне за ребеночком ехать: не зря тятя подсказывал.

Зинка услышала о ее решении, глаза выпучила:

— Очумела, тетка! Ребенку же грудь надо…

— Жваком выкормлю.

Ваня Баламут тоже недоверчиво крутил головой:

— Федосья, нынешних кормить надо долго. Вон у нас Райка как отчубучила: что, говорит, за родители, если дочку до пенсии не докормят?

Ваня уж и тут-то не смог удержаться серьезным.

— А я и до пенсии докормлю! — рассердилась на него Федосья Васильевна.

Зинка ехидно прищурилась:

— Или еще семьдесят годов прожить собираешься?

— А сколь надо, столь и проживу.

— Век не поверю! — Федосьину же поговорку да против нее и оборотила.

— Я тебе не поверю, — погрозила ей Федосья Васильевна. Чего же еще рассуждать, надо запрягаться да ехать.

— А ты думаешь, тебе отдадут? — уже поняв, что Федосью Васильевну не переговорить, спросила Зинка.

Федосья Васильевна пожала плечами.

— А почему не отдадут-то? Я ведь им не чужая.

Ваня Баламут захохотал. Нашел, дурачок, где смеяться.

Федосья Васильевна даже не глянула на него. В небе трубили журавли. Они летели над Федосьиным домом. Вот оттуда откуда-то вчера сорвалась и упала звезда. Федосья Васильевна и сейчас не верила, что ее не найти. Ведь рядом, кажись бы, падала, совсем рядом… Не в траве, так у изгороди в крапиве лежит. Поискать по-настоящему — и найдется.

Предыдущая главаГлава 3 из 7Следующая глава