Первые отрывки из романа «Города и годы» появились в печати в 1922 году.
В 1924 году роман был окончен и вышел отдельным изданием.
Исполнившееся десятилетие с начала первой мировой войны дало толчок к созданию многих произведений, возникших из жизненного опыта участников и современников этой трагедии. Вряд ли можно назвать значительную страну в Европе, где во второй половине двадцатых годов не было бы написано несколько романов, посвященных событиям военных лет.
Западноевропейские писатели, весьма часто изображая войну как не управляемое человеческой волей бедствие, обрекали своих героев на погибель. Повсеместно распространилось общее имя таким героям романов и — вместе с ними — их прототипам, жертвам первой мировой войны: «погибшее поколение». Война называлась бойней, мясорубкой. Она и была бойней, мясорубкой, организованной правящими кругами конкурирующих мировых держав. Чуждая народным интересам, эта империалистическая война не означала для молодого поколения, кровью которого оплачивалась, ничего, кроме истребления.
В известном смысле герой моего романа Андрей Старцов принадлежал к «погибшему поколению». Царская Россия своим участием в схватке империалистических государств приговорила целые армии молодых людей к безжалостному уничтожению. Андрей видел себя в числе приговоренных и, как большинство из них, возненавидел войну. Как большинству возненавидевших войну, ему был открыт выход из нее Октябрьской революцией в России. Однако препятствием на этом пути оказались предубеждения, в которых он рос, будучи выучеником и наследником дореволюционной российской буржуазной интеллигенции. Отвращение и ужас, внушенные войной, помешали ему отделить отталкивающий смысл мировой бойни от нового и совершенно иного содержания гражданской войны в России. Он видел в войне только войну, в то время когда Советская Россия, покончив с империалистической войной, уже боролась за социалистические цели рабочих и крестьян и защищала свое отечество от вторжения недавних союзников царской России, пытавшихся подчинить ее себе и вернуть на старую дорогу. Не найдя в себе сил принять исторически разумную борьбу революции, потому что эта борьба — война, Андрей Старцов как бы естественно увеличивал собою число жертв «погибшего поколения».
Неспособность Старцова пойти путем революции вытекала равно из названных предубеждений и пороков его характера. Он не мог подчинить личную жизнь суровым, но и великим задачам времени, и это ему отомстилось. Слабость привела его к преступлению. Гибель его была судом над ним. Это отличает его от «погибшего поколения»: уже не трагедией войны предопределялась его участь, но он сам обрек себя справедливому возмездию. Судьба его становилась исключением, довольно, правда, распространенным среди той части интеллигенции, к которой он принадлежал. Это последнее замечание скорее относится к фабуле романа, чем вызывает на авторские изъяснения по его существу.
Но вот что теперь, на исходе четвертого десятилетия после начала первой мировой войны, вот что побуждает меня говорить об Андрее Старцове как герое романа и, кроме того, — о себе как авторе романа.
Война застигла Андрея в Германии. Он был свидетелем германской жизни перед войной и во время войны. Он стал действующим лицом в обстоятельствах, порожденных фактом его пребывания среди немцев. Он не всегда умело и часто ошибочно или крайне субъективно оценивал то, что видел. Но он хорошо видел. И то, что он увидел в Германии времен первой мировой войны, имеет значение и теперь для нас, после победы над Германией в результате второй мировой войны 1939–1945 годов.
Вопрос об «автобиографичности» романа «Города и годы», прямо или косвенно затрагиваемый критикой, может быть верно понят при оговорке, что в широком смысле слова редкий роман не автобиографичен. Было бы заблуждением непременно искать в сюжетах романиста повторение его житейских испытаний. Но основой характеристик героев всегда будет служить его знание жизни. Он раздает свой жизненный опыт, восполняемый домыслом, героям романа, как композитор раздает голоса инструментам оркестра.
Роман «Города и годы» частью построен на основе моих наблюдений, приобретенных в Германии до первой мировой войны и во время ее. Эти наблюдения, разумеется, не во всем совпадают с тем, что пережито Андреем Старцовым. Они выходят за рамки его образа, потому что не исчерпываются образом, и за рамки романа, потому что я продолжал проверять свои наблюдения уже за временными пределами, поставленными действием романа, — когда он писался. Проверить эти наблюдения мне пришлось не раз на протяжении истекших после первой мировой войны десятилетий, довелось сделать это и после недавнего разгрома нацистской Германии. И так как изображение Германии, которая является как бы одним из главных действующих лиц романа, возникло из этих личных наблюдений, то я хочу о них сказать в автобиографическом плане, не чуждом самому роману.
Весной 1914 года московским студентом я приехал в Германию. Я поселился в Нюрнберге — в городе, который привлекал к себе сохранившейся чудом средневековой архитектурой. В башнях и рвах седого бурга, оплетенного паутиной тесных улиц, игрушечных площадей и нагромождениями кукольных домиков с непомерными мансардами, средневековье казалось только мертвым памятником. Даже «Железная дева» — башня с коллекцией орудий пыток — невинно дремала в романтической оправе города-музея. Удивлял только наглядный академический педантизм, с каким были собраны, классифицированы и разложены под стеклом эти орудия истязаний человека.
Летние события 1914 года, предшествовавшие войне, лихорадочно обнажили в Германии издавна воспитанные милитаризмом и укоренившиеся черты. В мещанской, буржуазной и особенно юнкерской среде это было национальное высокомерие и воинственная нетерпимость ко всем не немецким народам. Почти всякий филистер, от мала до велика, считал себя призванным судить каждую нацию и рвался «наказать» славян, «наказать» французов уже за одно то, что они могли думать не так, как думали немецкие милитаристы.
Прусский милитаризм был язвой кайзеровской Германии. Прусское воспитание, заполонившее все немецкие земли, покоилось на двух китах: повелении и повиновении. Нередко это признавалось самим филистерством. Реакционный немецкий романист Шпильгаген говорил, например, так: «Неистовство — приказывать, рабская жажда — слушаться приказаний — вот змий, который душит немецкого Геркулеса, делая из него карлика». Известно, однако, что карлики зачастую опаснее геркулесов. И скоро они себя показали.
«Жажда слушаться приказаний» буржуазии сделала из первой по величине в Европе и некогда заслуженной социал-демократии Германии недурных солдат в руках милитаристов. Мастер Майер в «Городах и годах» — явление недюжинное. Социалисты кайзера были законопослушны. Рушилась последняя надежда немногих на то, что благоразумие удержит Германию на краю обрыва в пропасть. Безумие шовинизма господствовало и поразительно легко увлекло за собой вымуштрованный фельдфебелями народ. Бург оказался не только памятником. Средневековье за его стенами еще не истлело, рыцарские доспехи в нюрнбергских музеях неспроста береглись от ржавчины.
Я выехал из Нюрнберга в день объявления войны, когда на вокзале расклеивался приказ баварского короля о мобилизации и железные дороги перешли к военным властям. По существу, это было уже бегством. Я был и молод и наивен, — до последнего часа я не верил в реальность катастрофы. Я надеялся «проскочить» через границу. В Дрездене меня задержали, и здесь я должен был похоронить расчеты на освобождение: у меня был произведен обыск, я стал «гражданским пленным» под надзором полиции.
Вскоре я был выслан в Циттау. Этому саксонскому городку на границе Чехии суждено было сделаться моей длительной школой по изучению германского обывателя. Я видел десятки торжествующих факельных шествий по городским улицам. Это было открытие: немецкая «цивилизация» лелеяла языческий культ огня. Я видел изнуренных русских пленных за работой на полях орошения и на скотных дворах. Немецкие помещики и кулаки были истовыми рабовладельцами: они изнашивали рабов, сваливали их в могилу и шли в ближайший лагерь за новыми. Я слышал проповеди о праведном немецком сердце, произносимые патером на братском кладбище военнопленных, когда хоронили очередного лагерного самоубийцу. Я прочитал сотни немецких газет, высмеивавших гуманизм как проявление слабохарактерности.
Но немецкий народ не мог скрыть от себя своих собственных возраставших страданий, происхождение которых ему объясняли злой волей чужеземных наций. Боль заставляет думать. После бессмысленного истребления армий под Верденом, после бесплодной гибели части флота в Ютландском бою, после летних поражений 1918 года — в жизни германских масс явились уже очевидные признаки отрезвления. В этом году, приехав в Берлин, я встретился с немецкими спартаковцами, и они показали мне молодежь, успевшую на войне пересмотреть свои взгляды на нее и готовую к революции. Этим фактом определилась потом биография Курта Вана в «Городах и годах».
Я получил возможность вернуться на родину незадолго до падения кайзеровской Германии. Меня включили в обменную партию пленных, я приехал в Москву. Плен стал воспоминанием. Записки о более чем четырехлетнем пребывании в тылу у немцев и кипа газетных вырезок лежали в моем чемодане.
Затем пробил час десятого ноября. Могло казаться, что прошлое в жизни немецкого народа безвозвратно, как царское прошлое — в жизни народов России. Вильгельм бежал, устрашавшая Европу германская армия распадалась, фронт восстал, в Берлине создалось новое правительство, во главе с социал-демократами.
Но силы, вызвавшие войну, только переживали кризис, продолжая существовать. Они поднялись на ноги в исторически кратчайший срок. Версальский договор не разоружил Германию до конца. Реакция начала внушать народу, что военного поражения не было, что стратегия немецкого генштаба безукоризненна, что «победоносная» Германия стала жертвой внутренней революции.
Социал-демократия с изумительной последовательностью продолжала предательство, начатое еще при Вильгельме голосованием военных кредитов в рейхстаге. Она подавила все попытки революционных масс взять в свои руки судьбу государства. Ею были разгромлены восставшие матросы в Гамбурге и Киле, спартаковцы в Берлине, революционное движение в Саксонии, советская республика в Баварии. Она упрочивала свою недолговечную власть с помощью юнкеров Пруссии и промышленников Рура, содействуя пушечным королям производить оружие втайне от попустительского контроля англо-французских союзников и при щедрой поддержке американского капитализма, агрессивно проникавшего в старую Европу.
Спустя десять лет после окончания первой мировой войны я приехал снова в Германию. Кёльн уже был возвращен союзниками немцам. Но я еще застал англичан в Кобленце и французов на южных извилинах виноградного Рейна: союзники стремились выбить цену подороже за вывод своих войск из Западной Германии. Солдаты победителей достаивали последние вахты.
Немцы необыкновенно цепко боролись с последствиями своего поражения. Настроения реванша усердно подготовлялись буржуазной прессой. Социал-демократическое правительство без особой маскировки маршировало в ногу с милитаристами, обеспеченными покровительством фельдмаршала Гинденбурга, который был символом национализма во время войны под знаменем Вильгельма и стал президентом Веймарской республики.
Мне предстояли затем еще два новых посещения Германии — в 1931 и 1932 годах. То, что я тогда увидел, можно назвать совершенно новыми временами. За прошедшее трехлетие передний план в немецкой жизни заняли главари мюнхенского движения национал-социализма. Они разжигали требования реванша, препятствовали выполнению условий Версаля, взвинчивали злобу против остатков революционных преобразований, быстро сколачивали военизированные отряды штурмовиков, терроризуя ими сторонников демократии.
В маленьком баденском городке, вблизи французской границы, где я прожил полгода, мне довелось быть свидетелем последних выборов в рейхстаг. Они проводились с помощью нахального устрашения выборщиков дубинками штурмовиков. Свастика взвилась в разгар голосования на здании избирательного участка, поправ собою государственный флаг.
К этому времени военные работы в Германии велись почти открыто. Поучительно было смотреть, как на виду у французского соседа вырастали громадные автомобильные станции-базы под вывеской почтовых дворов и создавалась густая сеть совершенных дорог для той же невинной почты, хотя в эти глухие места Шварцвальда доставлялся всего тощий мешок писем в день. Социал-демократы сделали свое дело и были оттеснены за кулисы правыми партиями, позади которых стоял могущественный Рур со свастикой национал-социалистов. Австрийскому фельдфебелю Гитлеру было поднесено германское подданство, он стал «имперским немцем», получил потребный чин, прошел в рейхстаг и стал во главе добытого дубинками большинства. Реакционная Европа разговаривала с германскими фашистами не только заигрывающе, но даже подобострастно.
В январе 1933 года Гитлер захватил власть, поставил себя на пост рейхсканцлера, и тогда началась в Германии сдача ключей нацистам по всему внутриполитическому фронту. Рассказывался меткий анекдот: Гитлер отправился в резиденцию дряхлого Гинденбурга и там прогуливался с ним по саду; вдруг президент обронил платок, и когда Гитлер поднял и подал его старику, Гинденбург так изысканно и так подчеркнуто благодарил своего новоявленного премьера, что тот сказал: «Право, не стоит благодарности, ваше превосходительство, это такой пустяк», — на что Гинденбург, проникновенно глядя в платок, отозвался: «Помилуйте, как же пустяк? Ведь это единственное место в государстве, куда я могу сунуть свой нос!..»
Президентство Гинденбурга было единственным внешним пережитком веймарской конституции, который терпели нацисты до скорой, впрочем, смерти отслужившего фельдмаршала. Он им не мог мешать. Поджогом рейхстага они показали миру, какими способами национал-социализм будет перевоспитывать Германию. Перевоспитание проведено было в осатанелом темпе. Национализм был втащен на высшую ступень ненавистничества и возвершен человекоистребительной теорией расизма: немцы объявлялись призванными господствовать над всеми народами как наичистейшие представители «арийства». Антисемитские погромы вихрем закружились по Германии.
Нюрнберг стал цирковой ареной устрашающих фашистских парадов, столицей нацизма, кафедрой кровавых проповедей, инквизиторских законов. Средневековые истязания сочетались с насаждением языческой мифологии. Сжигались на кострах неугодные гитлеровцам книги. Невиданно умножилось возрожденное германское вооружение. Наконец, армия, хранившая заветы пруссачества кайзеровских времен и вначале сторонившаяся нацистов, была подчинена ими, и тогда произошло полное слияние нацизма с традиционным германским милитаризмом. Внутри Германии уже ничто не мешало ее шествию по дороге к военному реваншу. Во внешней политике гитлеровцы путем шантажа, угроз, сделок с «мюнхенцами» и планомерным захватом польских, чешских, литовских, австрийских земель подготавливали исходные позиции своего нападения на мир.
Ровно через четверть века после начала первой мировой войны Германия нацистов ринулась на Польшу, и это было началом второй мировой войны, небывалой по масштабам и ожесточению.
Летом 1941 года Гитлер, осуществляя давно заготовленный план, без объявления войны нагло напал на Советский Союз. Все, что произошло затем, — у нас на свежей памяти. Она глубоко ранена неслыханным в истории насилием, которое учинили над нашей страной миллионные орды гитлеровцев, и страшный этот акт никогда не будет забыт. Мы противопоставили захватчикам славное единство советских народов в Великой Отечественной войне, окончившейся торжеством нашей победы и полнейшим разгромом нацистской Германии.
Помню, с каким необъяснимым чувством читал я в сводках Красной Армии, наступавшей в глубине германских владений, так хорошо знакомые мне имена саксонских речек и городков — Нейссе, Циттау! В дни первой мировой войны, живя на берегах этой Нейссе, я только во сне мог увидеть русского солдата. И я видел его во сне, потому что наяву мечтать о нем было нельзя, — чтобы не выдать своих мыслей. Теперь Советская Армия несла возмездие за неизбывные испытания, перенесенные нашей землей по вине милитаристской Германии. Наш опаленный огнем победитель-солдат бросил себе под ноги последние штандарты разбитых им нацистов — в Саксонии, Силезии, Бранденбурге, и воздвигнул знамя Советского Союза над рейхстагом в Берлине.
Я говорю обо всем этом не потому, что из романа «Города и годы» вытекает предвидение последовавших за первой мировой войной событий. Я не мог, конечно, их предвидеть. Но те роковые силы, которые участвовали в подготовке недавних ужаснувших мир потрясений, существовали в младенческом состоянии либо в зародыше еще в первую мировую войну, — конечно, существовали и раньше, — и они, больше или меньше, нашли свое отражение в немецких главах и персонажах моей хроники.
Трагический опыт, вынесенный из столкновения с гитлеровской Германией, воочию показал нам, что немецкие нацисты отвергают все человеческое. Это нацисты уничтожили в своих лагерях тысячи тысяч мужчин и женщин. Это они во рвах расстреливали матерей с грудными детьми. Это они выжгли целые страны. Они стерли с лица земли сотни городов. Они клеймили пленных, как каторжан. Они угоняли в рабство советскую молодежь. Кто ваялся бы перечислить все зверства, ими содеянные?
В моем романе показана иная эпоха. Немецких характеров, мною описанных, еще не коснулась железная обкатка, которой подверг Германию режим Гитлера. Если так допустимо сказать, все в ту пору было мягче. Но обер-лейтенант фон цур Мюлен-Шенау в «Городах и годах» уже сеял вражду между народами Советской России, вешал на деревьях русских крестьян, «ломал» роль карликового фюрера контрреволюции. Вернувшись к своим пенатам, он накрест перечеркнул ножом картину, идиллически изображавшую дворик Немецкого музея в Нюрнберге. Он сделал это по личным мотивам, из ненависти к художнику — своему соотечественнику, который после войны стал революционером. И все-таки сейчас его жест приобретает иное содержание.
Нюрнберг перестал существовать как идиллический памятник прошлого, он сделался символом нацистского изуверства, и вряд ли можно допустить, что такой характер, как фон цур Мюлен-Шенау, не был бы отмечен со временем золотым знаком гитлеровской партии. Вряд ли можно себе представить, что немецкая социал-демократия сначала так рьяно расчищала бы дорогу гитлеровцам, а потом столь позорно и угодливо уступила бы свое место им, если бы в ее рядах времен Вильгельма было поменьше монархопослушных обывателей вроде Пауля Геннига. И даже вряд ли в немецкой медицине появились бы гитлеровские экспериментаторы, пробовавшие на пленных действие ядов и удушливых газов, если бы прежде в кайзеровской Германии не существовали врачи, которые испытывали новые анестезирующие средства на людях, взятых из лагерей, как это эпически практикует в «Городах и годах» старший ординатор больницы, отпиливший Федору Лепендину остатки ног.
Подобных параллелей и перекличек между нынешним нашим знанием немецких милитаристов и тем, чем были они во время кайзера, можно найти в моем романе немало. Если говорить только о главах, посвященных Германии, то содержание их, кажется мне, в том, что они касаются истоков катастрофы, в которую мир был ввергнут нацизмом. В какой-то существеннейшей части человеческие начала отвергались Германией милитаристов тогда — в первую мировую войну. Они полностью были отвергнуты ею теперь — господством Гитлера.
Немецкий перевод «Городов и годов» был встречен консервативной печатью Германии двадцатых годов враждебно. В тридцатых годах роман был сожжен нацистами на кострах.
Такова биография книги, многие страницы которой уделены изображению прусского милитаризма.
Мне довелось снова увидеть Германию в 1945 и 1946 годах. Сквозь разрушения Берлина и городов Бранденбурга, Саксонии, Тюрингии, Баварии я приехал в Нюрнберг. Необъятная куча мусора высилась среди обломков башен и стен бурга. Весь романтический сон застывшего средневековья, некогда привлекавший сюда туристов, улетучился, как рассеянный туман. По горам щебня вились кое-где тропы в ширину человеческой ступни. От улиц не осталось следов. Лишь по-прежнему шутливо улыбался пробитый осколками бомб бронзовый мейстерзингер Ганс Сакс. И если этот бывший Нюрнберг сейчас и привлекал новые толпы людей, то их интерес сосредоточивался уже не на памятниках старины.
Здесь торжественно совершалось то, чего ждали люди на севере и юге, на востоке и западе, когда лучшие из них бились насмерть, освобождая свои отчизны из-под пяты поработителей. Здесь судили главных преступников войны — главарей германского нацизма. Здесь судили тот Нюрнберг, который был символом инквизиции, проповедником лютых дел против свободы и достоинства человечества. Те, кто воскресил в XX веке средневековые орудия пыток «Железной девы», усовершенствовал их руками изобретательных палачей и применил на мучениках всех народов, ждали теперь своей участи на скамье подсудимых перед лицом Международного военного трибунала.
Тогда, вскоре после победы 1945 года, казалось, что существует незыблемая общая решимость навсегда устранить опасность возрождения германского милитаризма. Казалось, что остаткам разгромленных гитлеровцев больше уже никогда не будет позволено воспрянуть. Случилось, как мы знаем, иначе.
Те самые американские стражи, которые в Нюрнберге приводили из тюремных камер в зал Международного трибунала немецких фашистов — главных военных преступников, спустя воистину недолгий срок после приговора над ними выпустили из тюрем генералов Гитлера, этих уцелевших подранков уничтоженных армий. Вчерашние «судьи» фашизма обернулись его защитниками, энтузиастами, и вчерашние враги уселись за один стол — разрабатывать планы новой войны.
Вновь застучали подковы эсэсовцев по диабазовым мостовым Западной Германии. Вновь забарабанили на парламентских барабанах немецкие социал-демократы во славу нового своего хозяина — американского претендента на мировое господство. Вновь задымил трубами Рур, и заокеанские финансовые магнаты, помогавшие Круппу встать на ноги после Версаля, вновь подняли его из праха после Потсдама.
Может показаться, что следом за второй мировой войной убийственно повторяется в Германии все то, что произошло следом за первой. Но это не так.
В 1950 году последняя моя поездка по Германии дала мне возможность увидеть совершенно иной мир, нежели тот, который сколачивается на западе этой страны эфемерными американскими распорядителями.
Для немецкого народа не могло пройти бесплодно его освобождение от гитлеризма героической Советской Армией. Провозглашение Германской Демократической Республики — плод глубоких революционных процессов, охвативших массы в их порыве К историческому возрождению. В социальной жизни, политике, культуре нового германского государства — повсюду рождается человек, свободный от пут недавнего фашистского самовластья, убежденный, что он ступил на путь преуспевания своей нации в кругу миролюбивых равноправных народов.
Я пережил на этот раз встречи волнующие и знаменательные. В той самой Саксонии и в той Тюрингии, по землям которых я проезжал в Нюрнберг менее чем пять лет назад, теперь мне все предстало неузнаваемым.
В Лейпциге на собрании в зале, вмещающем две с половиной тысячи человек, я услышал песни, какие никогда не раздавались в Германии, — в них было все облагорожено новорожденным гуманистическим чувством: гармония, ритмы композитора, слова поэта. Здесь женщины и мужчины уже не напоминали людей, подавленных недавней трагедией, несущих тяжесть преступлений, на которые толкнул страну позорный режим нацистов. Юноши и девушки приобрели в своем поведении черты, ярко враждебные трафарету, наложенному на подрастающее поколение гитлеровской муштрой. В Цвикау, городе угля и тракторов, рабочая молодежь переполняет школы, курсы, клубы, жадно учится все свободное от труда время. В известном университете Иены, где в библиотеке покоится 425 000 забытых диссертаций, наряду со старейшими факультетами открыт рабфак. Дети рабочих пришли в старую «аулу» с ее мемориальными досками, посвященными именам Лейбница, Гегеля, Маркса и героям 1848 года. В Веймаре с его прославленными памятниками немецкой культуры — домами-музеями Гете и Шиллера, в былом герцогском дворце разместился огромный народный музей эпохи Гете. Из интимной литературной реликвии ученого мира Веймар превращается в национальный центр германской истории, куда потечет народ за свободным знанием.
Нет, события, последовавшие в Германии за второй мировой войной, не повторяют собой того, что произошло после первой мировой войны. Не неизменность быстро сменяющихся десятилетий наблюдает современник, но крутые перемены в бурном движении действительности. Резче и непреклоннее встали друг против друга два мира — реакция и прогресс. И между этими двумя мирами пока все еще разделена Германия.
Но народ Германии поднимается после смертельной болезни к жизни, как возводимые стены и кровли поднимаются из руин. Он борется за свое единство. И воля его к жизни и единству сказалась больше всего в защите мира против угрозы войны. Борьба эта сейчас цементирует внутренние связи немецкого народа, искусственно расчлененного зональными границами. Демократическая Германия благодаря борьбе за мир против войны с каждым днем увеличивает к себе симпатии и тягу среди своих соотечественников в Западной Германии. Немцы Запада все яснее понимают, что мир — это единственное спасение Германии. Они неизбежно должны протянуть руку немцам Востока.
Иначе и не может быть. Иначе мучения, обильно вкушенные в первую мировую войну и пережитые столь кроваво во вторую, опять будут уделом человечества, умножаясь и углубляясь неизмеримо.
Когда я теперь глядел в глаза свободной немецкой молодежи, я часто встречал в них блеск, подобный тому, который с изумлением и радостью увидел впервые во взорах молодых спартаковцев при встречах в Берлине 1918 года. Блеск этот никогда не угасал бесследно. Его пронесли немецкие коммунисты на протяжении долгой борьбы со времен «кровавой собаки» Носке до «железного» Гинденбурга, через концентрационные лагеря Гитлера и Гиммлера, сохранили его в многолетней эмиграции и ныне зажгли в миллионах глаз юношей и девушек новой Германии. Блеск этих глаз — готовность защищать дело мира, преданность трудовому народу, интернационализму. Блеск этот — ненависть к войнам, несправедливости и лжи буржуазного строя.
Такова дорога, по которой мне довелось идти, наблюдая то тягостные и ужасные, то обнадеживающие отрадные перемены в жизни Германии.
«Города и годы» отразили только часть этой дороги. Я хорошо вижу, что и герои романа — только малая часть образов, из которых слагалась картина двух миров той эпохи. Андрей Старцов испытывал беспомощный ужас перед войной. Счастливой минутой своей жизни он считал однажды подаренную ему судьбой отчаянную решимость умереть в бою. Но рядом с ним жили и действовали люди, ненавидевшие войну не меньше, а больше его. Решимость их в бою была иной природы. Не смерть они искали в битвах, но освобождение человека от опасности новых и новых войн. Счастье их заключалось в победе. Эти люди были предшественниками, отцами нынешних сторонников мира, убежденно организующих его защиту, знающих, что желать мира — мало, его надо отстоять в борьбе. Этих людей не хватает в романе, их не восполнят, конечно, отдельные характеры других героев, им близкие и родственные. Я понимаю эту неполноту и вытекающие из нее недостатки «Городов и годов».
Мой затянувшийся очерк вызван переживаниями, выходящими за рамки событий, охватываемых романом. Переживания эти единят меня с современным читателем.
Большинству читателей обстановка первой мировой войны знакома только по книгам и рассказам. Для меня она — такой же личный опыт, как для большинства — опыт Великой Отечественной войны. Многое из того, что я увидел в 1914–1918 годах, можно было увидеть только тогда. Неясно или, может быть, неверно тогда мною понятое отошло в прошлое вместе с исторической действительностью, описанной в романе.
Если бы я писал роман не тридцать лет назад, а сейчас, я многое увидел бы иначе, и, может быть, смятение духа Андрея Старцова, нашедшее отражение в «смятенной» композиции романа, оставшись одной из моих тем, не помешало бы мне поставить рядом с ней другие темы, рожденные последующими событиями. Но как тридцать лет назад, так и сейчас я сохранил бы зерно своего замысла и, наверно, лишь усилил бы лейтмотивы «Городов и годов», подобные, скажем, голове казненного в Нюрнберге убийцы. А того, что тридцать лет назад было написано иначе, нежели я хотел бы написать сейчас, того я уже не могу изменить. Да этого и не следует делать, если помнишь совет Чернышевского, сказавшего, что «в старости не годится переделывать то, что написано в молодости».
1947–1951