На Майере была вязаная куртка с кармашками на груди. Из одного кармашка в другой бежала цепочка. Изо рта — беззубого, приятного, окруженного седоватой щетинкой бороды и усов, — спускался длинный чубук. Трубка лежала на животе. Живот был толст, но не оттого, что Майеру хорошо жилось и он ел много ветчины, а просто Майеру стукнуло шестьдесят, и живот, довольно потрудившись над картофелем, салатом и ливерной колбасой, живот Майера просто немножко отвис.
Восемнадцать лет, как Майер — мастер, но все еще не может позволить себе роскоши отоплять все комнаты своей мансарды и самую большую (на юго-восток) отдает внаймы.
И теперь, после обеда, раскурив трубку, Майер зашел к своему жильцу — фантазеру, чудаку, а в общем, славному парню — художнику Курту Вану.
Славный парень стоял у раскрытого окна и смотрел вниз, на улицу.
— Что только творится на божьем свете!.. — сказал Майер, подбирая губами чубук.
Славный парень не отозвался.
— Дело будет, пожалуй, покруче, чем в семьдесят первом…
Славный парень застукал башмаком об пол.
— Как только подумаешь… — начал снова Майер и пощелкал языком: — Тц-тц-тц-тц-тц…
Славный парень, не поворачиваясь, спросил:
— Что нового, герр Майер?
Хозяин пососал чубук и присел на диван, отодвинув от него пыльные подрамники.
— В каждом мастерстве есть свой порядок, который можно понять, если присмотришься. Я смотрю на ваше мастерство и не понимаю ничего. Когда вы скажете, герр Ван, чтобы моя жена вытерла у вас пыль?.. Нового? Все то же: одна глупость.
— Долг, по-вашему, тоже глупость? Негодование, гнев — тоже?
Курт повернулся, ударил себя кулаком в грудь, вскрикнул:
— Когда вот здесь — как кипяток, как огонь! — и опять стал лицом в окно.
Майер пыхнул дымком.
— Я прошлую ночь не спал, герр Ван. Я думал, герр Ван. Так что моя жена хотела положить мне на подошвы горчичники. Мне пришли такие мысли в голову, герр Ван. Я стою столько лет у своей печи, вы знаете. Мой приятель — художник Ван, который не дает вытереть пыль у себя в комнате, — ходит за город рисовать с натуры, а потом пишет картины. Меня и моего приятеля никто не обижал, и нам не на что оскорбляться. И вдруг…
— Нация, герр Майер, нация, народ! — крикнул в окно Курт.
— Я понимаю, герр Ван. Но я думал, герр Ван… Может быть, мне надо было послушаться насчет горчичников: это оттянуло бы кровь от головы. Я думал, почему так устроено? Почему я должен оскорбиться на…
Курт перебил:
— Бывают случаи, в которых думать нельзя. Вы меня простите, герр Майер, но вам дали пощечину, а вы философствуете.
— Я узнал об этом вместе с вами, из газет, на вторые сутки, по телеграфу. А когда она раздалась, эта пощечина, я мирно спал с женой.
Курт оторвался от окна, подбежал к хозяину, подергивая головой, сдавленно прогудел:
— Я просил вас, герр Майер, не говорить со мною на эту тему.
— Я не думал, что вы такая горячая голова, — ответил Майер и подобрал губами чубук. — Я и не хотел подымать эту тему. Вы сами спросили меня, что нового. Я хотел рассказать, что случилось со мной сегодня перед обедом…
Майер открыл крышечку трубки, умял пальцем табак и пососал чубук.
— Утром меня зовут к телефону. Говорят: в обед заехать в контору. Заехал. Второй директор, герр Либер, идет мне навстречу, протягивает руку и говорит: правление поручило мне выразить вам, герр Майер, от его имени благодарность за то, что вы проявили чувство долга и не оставили своего поста во время имевшего место непорядка. Я говорю ему: герр директор, но ведь печь, она ведь… Тут подносят ему бумагу, и он спрашивает, что это. Ему говорят — лист, штрафной лист. Тогда он вынимает из кармана карандаш — в серенькой оправе, наш патент, самое последнее слово, знаете, герр Ван, штифт подается механически, ни давить не надо, ни вывинчивать, механически, — перелистывает бумагу, и я вижу — лист за листом, лист за листом, но не считаю, а смотрю на пальцы директора. Такие длинные и такие белые пальцы. Поверьте, герр Ван, я только и думал, что вот никогда у меня не было таких пальцев, даже в молодости, и что вовсе не от работы не было, просто — совсем у меня другие пальцы, от рождения. Герр директор перелистал бумагу и легко так карандашом скользнул, где надо было, и опять подает мне руку и говорит от имени правления. Я ему пожал руку — рука совсем без костей, — говорю, что печь, она ведь… и все такое, а сам ни о чем не могу думать, кроме пальцев. Так и вышел. Прошел двором, взял велосипед, повернул ногой педали и тут вдруг говорю себе: стой, старый Майер, стой! Ведь ты нагадил, наверно нагадил, если получил благодарность, когда вся фабрика, все рабочие…
Глаза художника медленно прищурились, он покачал головой и спросил:
— Признайтесь, герр Майер, вы социалист?
Майер выпустил чубук, замигал на светлое окно, стараясь вглядеться в лицо жильца, почмокал мягким ртом, потом нерешительно улыбнулся, потом встал.
— Прежде вам удавались шутки лучше, герр Ван.
И вышел.
Курт смотрел в окно.
По улизанной белой дороге вправо и влево, шурша шинами, катились велосипеды. На горбах седоков торчали мешки и корзины. Над рулями маятниками раскачивались трубки, нет-нет выкидывая за спины курильщиков клубочки синего дыма. Клубочки бросались за мешками и корзинами, висли на них, вытягивались в белую полоску и пропадали. Велосипеды обгоняли друг друга, скучивались в табунки, расползались цепью, торопливо выныривая из-за домов и сбиваясь в густой черный поток на концах улицы.
Вот выплыл на дорогу, завилял, покатился направо желтый велосипед с высоким рулем и седоком, который сидел, как в кресле, прямо и покойно: герр Майер поехал к Фаберу.
И так четверть часа: обгоняя друг друга, скучиваясь в табунки, расползаясь цепью, исчезая в густом черном потоке на концах улицы — велосипеды, велосипеды, велосипеды. И когда прошло четверть часа и никто не опоздал, потому что ничего не случилось, дорога опустела. Женщина, вытирая пот с лица, подгоняла пару мускулистых псов, заложенную в тележку. Псы разинули пасти, и на мансарде, высоко над дорогой, слышно было их усердное дыханье. Монах в коричневой рясе с капюшоном, подпоясанный тугим крученым поясом в кистях, с четками в руке, опустив голову, мчался через дорогу.
Курт смотрел в окно.
— Война.
Кто произнес это слово?
— Война.
Чей это голос?
— Война.
Зачем здесь, на дорогах, обсаженных яблонями, в тени кедровых деревьев, взращенных, взлелеянных, взлюбленных, зачем здесь?
— Война.
В гулкой воркотне турбин, потонувших в зелени ветел, в свистах и шорохах шлюзов, пропускающих караваны, — зачем здесь?
— Война.
Наши дома обсажены цветами, наши поля взрыхлены под новый урожай, наши фабрики, наши фабрики, наши фабрики — храмы, где мы с детства служим мессу днем и ночью! Зачем, зачем?
— Война.
Яблони и кедры, цветы и турбины, поля и шлюзы, и наша вечная месса фабрике — это на наших костях, на наших мышцах, на наших душах, — и мы не хотим, не хотим, не хотим!
— Война.
Курт бежит по лестнице вниз, перебегает дорогу, вскакивает в трамвай. Трамвай мчится в центр, в старый город. Центр, старый город, с автобусами, барами, площадями и улицами, костелами, автоматами и средневековым бургом мчится в никуда.
Он был слишком тих, этот город, он почти дремал, он щадил покой своего средневекового каменного костяка. Бары и автоматы не очень громко стучали ножами и стаканами, а автобусы почтительно глушили свои моторы, чтобы не потревожить, не нарушить приятную дрему семнадцатого века.
И теперь, разбуженный, вспугнутый, очнувшийся, город должен в несколько дней, в несколько часов догнать двадцатый век. Он должен догнать его, чтобы сохранить в целости свой средневековый костяк. Об этом вопят газеты — утренние и вечерние, консервативные и социал-демократические, либерально-народные и церковно-католические, богатые, бедные, большие, маленькие, с читателями и без читателей, иллюстрированные, экстренные, традиционные, для христиан, для хозяек, для прислуги и для господ офицеров.
Уже посланы корреспонденты на границы, уже объявлено о печатании четырех новых, военных романов, уже появилось первое военное сообщение — жирным шрифтом на передних полосах всех газет, христианских, социал-демократических и прочих, — жирным шрифтом, первое военное сообщение:
Вчера, в четыре часа пополудни, близ хутора Фануар, к юго-западу от Меца, наш пограничный патруль столкнулся с французским разведочным отрядом и атаковал его. Французы, безуспешно отстреливаясь, обратились в бегство.
О, о! Они уже обратились в бегство! О, они не умеют как следует стрелять!
— Вы читали?
— А вы читали?
— Вы слышали, как французский шпион, нарядившись патером…
— Вы знаете, что русские уже давным-давно…
— О, мы были чересчур благодушны, и наше терпенье…
— Его схватили и — что же вы думаете? — у него во рту оказались пироксилиновые…
— Черт возьми, однако он писал нашему кайзеру письма, а тем временем…
— У нее был паспорт простой учительницы, а когда ее обыскали…
— Подлые трусы, они утекают при одном виде наших касок!
— Уверяю вас, самый добродушный вид: голубые глаза…
— Я бы сразу догадался!
— Держите, держите, дер-жи-те!
— Экстренные те-ле-грам-мы!..
— Экстрен…
— …гра-ам-м!..
— Прочтите, прочтите!
— Ага-а!..
— Я говорил, я говорил!..
— Вы читали?
— А вы?
— А вы?
О, о! Они уже обратились в бегство!
О, они не умеют как следует стрелять!
Сегодня в пять часов утра в окрестностях Рота был задержан молодой человек, назвавшийся…
Извозчик, заломив на затылок цилиндр, маяча на высоких козлах, размахивает в воздухе телеграммой. Шофер, держа в одной руке руль, другой засовывает за обшлаг телеграмму. Шуцман, отойдя на десять шагов от перекрестка, одним глазом косит на окно, заклеенное телеграммой. Велосипедист, не слезая с велосипеда, покупает у запыхавшегося мальчугана телеграмму. В ресторанах, пивных, автоматах, трамваях, над головами, в руках, карманах, на полу — телеграммы. В окнах, на стенах, витринах, в воздухе — гонимые ветром — телеграммы, телеграммы, телеграммы.
— Экстренные те-ле-грам-м!
— Экстрен…
— …гра-ам-м!
Словно разлили по городу крепкое вино, и люди захлебываются им и плавают, тонут, пропадают в вине.
Курт мнет в комок белый, усеянный рублеными буквами лоскуток бумаги. Потом разглаживает его, скользит острыми глазами по отчетливым строкам, опять сминает бумагу в тугой комок, кричит:
— Обер!
Расплачивается, выбегает на площадь. Там — в шуме и дрожи города, захлебывающегося, тонущего, — он вдруг останавливается посреди тротуара. Его обходят, толкают, на него озираются. Он ничего не замечает. Он смотрит через головы, плечи, шляпы и зонтики прямо перед собой, в ту сторону, куда только что шел. Так же внезапно, как остановился, поворачивается, пересекает площадь, садится в трамвай. К вагону, оторвавшись от людской толчеи на тротуаре, через площадь бежит какой-то человек. Вагон двинулся. Человек ускоряет бег, вскакивает на подножку, входит в вагон, разыскивает кого-то глазами.
— Курт!
Курт смотрит на улицу, мнет в руках белый лоскуток бумаги.
— Курт, Курт!.. Ты видел меня?
Курт повернулся, засунул руки в карманы. Его рот сжат, верхние тонкие веки придавлены бровями.
— Нам не о чем говорить.
— Курт!..
— Послушайте, — начинает Курт.
Но тот, кто назвал его по имени, хватается за голову и шепчет:
— Так ты убежал от меня?
Курт опускается на скамью. Губы его вздрагивают, глаза краснеют. Может быть, он сейчас улыбнется, может быть, зарыдает, может быть, вскрикнет.
Он говорит тоже шепотом:
— Я ненавижу тебя, Андрей… Я должен ненавидеть! Уходи. Прощай… Уходи же!
— Ты говоришь наперекор рассудку, наперекор сердцу!
— Сердцу? Сердцу? — кричит Курт и поднимается с сиденья. — Уходи, оставь меня. Нам не о чем говорить. Уходи же!.. Иначе я закричу на весь вагон — кто ты, и тебе…
— Кричи, кричи! Я не сделаю ни шага!
Они стоят лицом к лицу, не сводя друг с друга упрямых глаз, и лица их бледны, перекошены напряженьем, покрыты потом.
— Я жду.
Курт молчит.
— До свиданья, Курт. Ты опомнишься, я знаю.
— Я не лицемер. Прощай, — говорит Курт, отвертываясь от Андрея.
Старцов соскакивает с вагона. По улице, навстречу ему, летит на велосипеде газетчик и рвет тишину охриплым воплем:
— Экстренные теле-грам-м!
— Экстрен…
— …гра-ам-м!..
Дома кругом тихи и безлюдны, в открытых окнах желтеют и курчавятся цветы, нависшие над этажами мансарды хоронят покой улиц. Люди ушли отсюда в центр — к барам, автоматам, редакциям и киркам, ушли, убежали, умчались, чтобы видеть своими глазами, как город, который дремал долгие века, пробуждается к войне и славе.
Андрей идет тихо — окраинами, притаившимися переулками, в неровном, кривом строе старых каменных жилищ. Спешить не надо. Спешить некуда. Позади — годы, которых не вернешь и которые не нужны; люди, которые никогда не станут прежними, никогда. Не все ли равно, куда идти? Не все ли равно, куда придешь? И дойдешь ли куда-нибудь?
Переезд через дорогу на Фюрт — первую, старейшую дорогу Германии, — переезд, которым так часто проходил Андрей, охраняется солдатским патрулем.
Заметил ли Андрей, что на солдатах зеленовато-серые мундиры в матовых пуговицах, ранцы из телячьей шкуры, каски в холщовых чехлах и патронташи по обе стороны живота? Заметил ли, что солдаты в походной форме? И что на форму смотрят из окон, дверей, с дороги, с тротуаров? Видел ли, как в окнах поезда, проползшего в Фюрт, заметались, запрыгали платки, зонтики, шляпы, руки и как на землю, к ногам солдат в походной форме, из окон посыпались, полетели цветы, сигары, папиросы — и опять цветы, цветы, цветы? Видел ли, как величественно запрокинули головы солдаты в походной форме и какая улыбка снизошла с их губ на платки, зонтики, шляпы, цветы? Солдаты в походной форме не подобрали всех цветов, брошенных им под ноги, а только воткнули по одной розе в дула винтовок и за пояса, к патронташам. Разве соберешь цветы, постланные отечеством на пути армии в походной форме? Видел ли все это Андрей?
Не все ли равно?
Андрей шел, опустив голову.
На светлой, вымытой лестнице, у двери квартиры, где он жил, неподвижно стояли люди в длинных черных пальто и низких котелках. Их было пятеро. Они были бесшумны. Андрей заметил людей, когда очутился в их кольце.
Бледнолицый, гладко выбритый, с добрым взглядом светлых глаз, приподнял котелок и спросил:
— Герр Старцов?
— Да.
— Будьте любезны. — И он приоткрыл перед Андреем отпертую дверь.
— Может быть, герр Старцов покажет нам свои вещи?
Четверо сняли котелки, пальто, пиджаки, отстегнули манжеты и засучили по локоть рукава полосатых рубах. На тонких ременных поясках раздевшихся людей, прилипнув к бедрам, в бледно-желтых кобурах висели маленькие кольты.