О граждане законодатели! Неужели я, действительно, должен, взывая к вашему правосудию, скрыть часть фактов, снимающих с меня вину? Умалить себя в защитительной речи из страха оскорбить людей влиятельных… Должно быть, четырёхмесячное отсутствие сильно извратило моё представление об общепринятом значении великого слова Свобода, ежели я никак не могу договориться со своими парижскими друзьями относительно того, как мне должно себя вести в деле, которое рушит мою гражданскую жизнь и наносит смертельный урон той свободе, тому равенству в правах, которые были мне гарантированы нашими законами!
Все пишут мне:
«Думайте о том, что выходит из-под Вашего пера! Защищайте себя, но никого не обвиняйте! Не задевайте ничьего самолюбия, даже тех, кто Вас больше всех оскорблял! Вы совершенно отстали от жизни!
Помните, что Вас хотели погубить и что, будь Вы сто раз правы, Вы ничего не добьётесь, если не проявите осмотрительности!
Помните, что кинжал приставлен к Вашей груди и всё Ваше достояние конфисковано!
Помните, что, за неимением другого преступления, Вас хотят выдать за эмигранта! Что нет ни одного Вашего слова, которое не было бы обращено против Вас! Что каждый Ваш хороший поступок только приводит в ярость Ваших врагов! Что они могущественны… и бессовестны! Помните, что у Вас есть дочь, которую вы любите! Помните…»
Да, у меня есть дочь, которую я люблю. Но, как ни дорога она мне, я перестал бы её уважать, если бы счёл, что она способна перенести унижение отца, если бы заподозрил, что она хочет, чтобы моё состояние, которому завидуют и которое составляет мою единственную вину, я сохранил для неё ценой ослабления доводов в свою защиту, ценой замалчивания половины из них, ценой бесчестья, неизбежного, если я пощажу врагов, не смевших нападать на меня, пока я находился во Франции, хотя у них в руках на протяжении полугода были все те бумаги, опираясь на которые они имеют неосторожность обвинять меня теперь, в моё отсутствие!
Как! Неправедные министры употребили во зло моё ревностное желание послужить родине и заставили меня выехать из Франции, вероломно выдав паспорт… В надежде, что они провели меня и я никогда не смогу вернуться! Или, если и вернусь, то в цепях, покрытый позором, как предатель отечества; как обвинённый в измене. И после этого я ослаблю доводы в свою защиту?
Как! Из свободной страны, где они пользуются уважением, они направляют за границу, к народу, который также называет себя свободным, чрезвычайного курьера, чтобы он вывез меня оттуда в оковах, рассчитывая, что им удастся проделать в Гааге то, чего они не посмели сделать в Лондоне, когда по подлому небрежению допустили побег фальшивомонетчиков, делателей ассигнаций, которых держал там в тюрьме человек бдительный, допустили потому, что не отвечали этому человеку, не писали ему в течение семи или восьми месяцев. И я буду молчать?
Как! Обвиняя меня в недоказанных преступлениях, они хотели извлечь меня из Голландии, чтобы я погиб по дороге от руки оплаченных ими убийц или обманутого ими народа ещё до того, как попаду в тюрьму, куда якобы меня везли, дабы я привёл доводы в своё оправдание? И я, граждане, я не скажу ни слова об этом вопиющем злоупотреблении властью?
— Да, дорогой мой! Так нужно, или вы пропали.
— Друзья мои! Человек не может пропасть, когда доказывает, что он прав! Пропасть — это не значит быть убитым, это значит — умереть обесчещенным! Но возрадуйтесь, друзья! Я не стану выдвигать против них обвинения по этому, никому пока не известному делу, хотя и настало время предать его огласке; ибо я должен спасти свою честь, если не в моей власти помешать им довершить разорение моей дочери и даже убить её отца!
Нет, я не стану обвинять. Я скажу только о фактах, подтверждая их неопровержимыми документами, как я не перестаю это делать. Национальный конвент, который стоит выше мелких интересов этих личностей-однодневок, ибо он — мощное эхо всеобщего стремления воздать каждому по справедливости, — Конвент сам, без меня, разберётся, кто прав и кто виноват! Кто предал нацию и кто верно ей служил! И он скажет своё мнение, кто из нас — они или я — заслужил тот вердикт, который был вынесен им по лживому докладу!
Что за чудовищная свобода, отвратительней любого рабства, ждала бы нас, друзья мои, если бы человек безупречный вынужден был бы опускать глаза перед могущественными преступниками потому только, что они могут его одолеть? Как? Неужто нам доведётся испытать на себе все злоупотребления древних республик при самом зарождении нашей! Да пусть погибнет всё моё добро! Пусть погибну я сам, но я не стану ползать на брюхе перед этим наглым деспотизмом! Нация тогда только воистину свободна, когда подчиняется только законам!
О граждане законодатели! Когда эта записка будет прочитана всеми вами, я добровольно отдамся вашим тюремщикам! Ты утешишь меня в тюрьме, дочь моя, как утешала меня и добродетельная Сомбрей, к ногам которой я поверг мою душу в Аббатстве, когда надвинулось 2 сентября.
Я остановился, читатель, на том, как опешил министр Лебрен, узрев в своём прекрасном салоне меня, явившегося к нему прямо из тюрьмы, с пятидневной щетиной, непричёсанного, в грязной сорочке, в сюртуке, меж двумя людьми с перевязями…
— Да, сударь, — сказал я ему, — это я. Невинная жертва, я только что вышел из Аббатства, куда попал по наговору некоторых, отлично вам известных, доносчиков, которые кричали повсюду, что это я злонамеренно препятствую доставке наших ружей. Вам, сударь, слишком хорошо известно, как обстоит дело, не так ли?
Один из муниципальных чиновников, прервав меня, сказал министру:
— Мы, сударь, посланы муниципалитетом спросить у вас, в согласии с объяснениями г-на Бомарше, которые нас вполне удовлетворили, намерены ли вы или нет немедленно направить в Голландию его курьера, снабдив того всем необходимым, чтобы ружья были нами получены.
— Нужен только, как это указано в договоре, залог, который тридцать раз задерживали, несмотря на тридцать обещаний, — сказал я, — нужен также паспорт и некоторая сумма денег.
Я обратил внимание на то, что глаза г-на Лебрена как-то бегали, речь была замедленна, голос нетвёрд. Он сказал этим господам, что нет никаких оснований… задерживать, что в данную минуту… он не может… с этим покончить, но что, если нам угодно… прийти завтра утром, на всё это… не потребуется и часа.
Что же удивило г-на Лебрена? Моё заключение в тюрьму или непредвиденный выход из неё? Тогда я этого ещё не знал.
Мы уходим, договорившись встретиться на следующий день в девять часов. Мы направляемся в Наблюдательный комитет мэрии, где мне весьма любезно выдают свидетельство о гражданской благонадёжности, которое должно меня удовлетворить полностью. Одно у меня уже было. Я договорился с этими господами, что верну его и что на основании обоих будет составлено единое свидетельство, которое я мог бы обнародовать.
На следующий день один из муниципальных чиновников зашёл за мной и отвёл меня в девять часов к г-ну Лебрену.
— Его нет, — сказали нам.
Мы вернулись в полдень.
— Его всё ещё нет.
Мы вернулись в три; наконец он нас принял. Я знал из своих источников, что он написал г-ну де Мольду, чтобы тот срочно приехал в Париж; но г-н Лебрен мне об этом не сказал. «Возможно, они надеются, — думал я, — вытянуть из нашего посла какие-нибудь сведения, могущие мне навредить, и цель его приезда в этом!»
Объясняясь с г-ном Лебреном перед нашим членом муниципалитета, я слукавил, упомянув, что просил в своей записке Национальному собранию вызвать г-на де Мольда, чтобы тот подтвердил мои неослабные усилия вывезти оружие, которые он, со своей стороны, неизменно поддерживал. Г-н Лебрен ответил мне с чрезмерной поспешностью:
— Избавьте себя от этого труда! Он через два дня будет здесь.
— Как, сударь, — сказал я ему, — он возвращается? Для меня нет ничего приятнее этого известия. Он доложит обо всём Национальному собранию и возьмёт с собой Лаога.
При этих словах он опять принял министерский вид и без всяких объяснений оставил нас, сообщив затем, что его похитили для завершения дела, не терпящего отлагательств.
Муниципальный чиновник, удивлённый, сказал мне:
— Больше я сюда не ходок, я не стану попусту терять время; пусть посылают кого хотят.
— Вот уже пять месяцев, — сказал я ему, — как меня заставляют вести такую жизнь, я безропотно всё проглатываю, потому что в этом деле заинтересована нация.
В тот же вечер, 29 августа, я написал г-ну Лебрену:
«Во имя отчизны, находящейся в опасности, во имя всего, что я вижу и слышу, я умоляю г-на Лебрена ускорить момент завершения дела с голландскими ружьями.
Моё оправдание? Я его откладываю. Моя безопасность? Я ею пренебрегаю. Наговоры? Я их презираю. Но во имя общественного спасения не станем более терять ни минуты! Враг у наших дверей, и сердце моё обливается кровью не от того, что меня заставили пережить, но от того, что нам угрожает.
Ночи, дни, мой труд, всё моё время, мои способности, все мои силы я отдаю родине: я жду приказаний г-на Лебрена и выражаю ему моё уважение доброго гражданина.
Никакого ответа. На следующую ночь, в два часа утра, слуги в страхе прибежали ко мне, говоря, что вооружённые люди требуют открыть ограду.
— Ах, впустите их, — сказал я, — я покорен, я ничему больше не сопротивляюсь.
Мы отделались испугом. Они пришли забрать все мои охотничьи ружья.
— Господа, — сказал я им, — неужели вы находите особое наслаждение в том, чтобы являться в ночные часы, пугая людей? Разве кто-нибудь откажется, если нужно послужить нации?
Я приказал отдать им семь драгоценных ружей, одноствольных и двуствольных, которые имел; они заверили меня, что с ружьями будут обращаться бережно и тотчас сдадут их в секцию. На следующий вечер я послал туда, о ружьях даже не слышали. «Не важно, — сказал я себе, — не такая уж это большая потеря, какая-нибудь сотня луидоров. Но голландские ружья! Голландские ружья!»
В тот же вечер я написал г-ну Лебрену ещё одну настоятельную записку:
«Париж, сего 30 августа 1792 года.
О сударь! сударь! Если только неизлечимая слепота, которую небо наслало на иудеев, не поразила и Париж, этот новый Иерусалим, как же получается, что мы никак не доведём до конца дело, наиважнейшее для спасения отечества? Дни складываются в недели, недели в месяцы, а мы не продвинулись ни на шаг!
Из-за одного только паспорта, который понадобилось возобновить в Гавре г-ну де Лаогу, чтобы выехать в Голландию, нами упущено уже тринадцать дней, а мне до сих пор так и не удалось никому открыть глаза на ущерб, наносимый Франции! Из Гавра прибыл курьер, его отправили обратно к г-ну де Лаогу с распоряжением, нелепее которого в данном случае не придумаешь. Итак, он задержан во Франции! И меня ещё спрашивают, почему нами не получены шестьдесят тысяч голландских ружей! И я вынужден отвечать, что, будь тут замешан сам дьявол, нельзя было бы пуще навредить их получению.
Из-за этих несчастных ружей я просидел семь дней в Аббатстве, вдобавок под секретом! А теперь сижу у себя дома, как в тюрьме, потому что ожидаю встречи, обещанной Вами для завершения дела! Мне известны все Ваши тяготы; но если мы не приложим усилий, у дела нет ног, само собой оно с места не сдвинется!
Сегодня ночью ко мне пришли вооружённые люди, чтобы изъять мои охотничьи ружья, а я говорил, вздыхая:
— Увы! В Голландии у нас их шестьдесят тысяч, и никто не хочет ничего сделать, чтобы помочь мне — слабосильному — изъять их! А тут мне не дают даже выспаться!
Я нудная птица, у меня монотонная песня: в течение пяти месяцев я только и твержу министрам, которые сменяют друг друга: «Сударь, когда же Вы покончите с делом об оружии, задержанном в Голландии?» У всех точно помутился рассудок! Бросят мне слово и уходят, а я так и остаюсь ни с чем. О несчастная Франция! Несчастная Франция!
Простите мои сетования и назначьте мне встречу, сударь; потому что, клянусь Вам честью, я совершенно отчаялся.
Никакого ответа.
Вы видите, с каким терпением я забывал о собственных бедах, отдаваясь полностью заботам о бедах общественных. И всё же на следующий день после выхода из тюрьмы я отправился в Наблюдательный комитет мэрии за обещанным мне свидетельством.
Каково же было моё удивление, читатель! Все кабинеты были пусты[92], все двери опечатаны и заперты на железные засовы.
— Что случилось? — спросил я сторожей.
— Увы! Сударь, все эти господа сняты со своих постов.
— А пятьдесят арестованных, которые ожидали наверху, на чердаке, на соломе, когда им скажут, почему их туда посадили?
— Их отвели в тюрьму, набили темницы до отказа.
«О боже! — подумал я, — и никого из тех, кто их арестовал, больше нет!! Чем всё это кончится? Кто вытянет их оттуда?»
Я вернулся домой с тяжёлым сердцем, твердя:
— О Манюэль, Манюэль! Когда вы мне говорили: «Выходите побыстрее», — я и не подозревал, что день спустя будет уже поздно! Да воздаст, да воздаст вам бог, мой благороднейший враг! Ни один друг не сослужил мне такой службы!»
Я сам соединил оба свидетельства Наблюдательного комитета воедино, поскольку никто другой уже не мог этого сделать, и поспешил вывесить свидетельство.
Вот оно:
«Свидетельство, данное П.-О. Карону Бомарше Наблюдательным комитетом и Комитетом общественного спасения в ответ на все клеветнические доносы, на все проскрипционные списки, в частности, на печатный список избирателей 1791 года, принадлежавших к клубу Сент-Шапель, в который он включён по злому умыслу.
Сего 28 и 30 августа одна тысяча семьсот девяносто второго года, четвёртого года Свободы и первого года Равенства, мы, чиновники полицейского управления, члены Наблюдательного комитета и Комитета общественного спасения, на заседании в мэрии рассмотрели со всем тщанием бумаги г-на Карона Бомарше. Рассмотрение показало, что среди них не найдено ни одного рукописного или печатного документа, который мог бы послужить основанием для малейших подозрений против него или мог бы поставить под сомнение его гражданскую благонадёжность.
Мы свидетельствуем, кроме того, что чем пристальней мы изучаем дело об аресте вышеупомянутого г-на Карона Бомарше, тем яснее видим, что он ни в какой мере не виновен в поступках, которые ему вменяются, и даже не может быть взят под подозрение — посему мы отпускаем его на свободу.
Мы рады признать, что донос, сделанный на него и послуживший основанием для наложения печатей в его доме, а также для заключения его лично в Аббатство, был совершенно необоснован.
Мы спешим широко обнародовать его оправдание и дать ему удовлетворение, которого он вправе ожидать от представителей народа.
Мы полагаем, что он вправе преследовать своего обвинителя по суду, и возвращаем вышеупомянутому г-ну Карону его счётные книги и бумаги.
Дано в мэрии в указанные дни года; чиновники полицейского управления, члены Наблюдательного комитета и Комитета общественного спасения.
В воскресенье, 2 сентября, не получив никакого ответа от министра Лебрена, я узнаю́, что разрешён выезд из Парижа; измученный телом и духом, я отправляюсь пообедать в деревне, за три мили от города, рассчитывая к вечеру вернуться. В четыре часа приходят нам сказать, что город вновь закрыт, что ударили в набат, объявили тревогу и что разъярённый народ бросился к тюрьмам, чтобы истребить заключённых. Тогда-то я и воскликнул в исступлении благодарности: «О Манюэль! О Манюэль!» В голове у меня стучало, точно молотом по раскалённому железу. Мне казалось, что я сойду с ума!
Мой друг просил меня остаться под его кровом. На следующий день, в шесть вечера, майор местной Национальной гвардии пришёл, чтобы тихонько сказать ему:
— Стало известно, что господин де Бомарше находится у вас; он ускользнул сегодня ночью от убийц в Париже; предстоящей ночью они должны явиться сюда, похитить его из вашего дома; возможно, меня заставят при сём присутствовать со всей моей частью. Через час я пришлю за вашим ответом; скажите ему, нам известно, что у него в подвалах есть ружья, не считая тех шестидесяти тысяч в Голландии, получить которые он нам препятствует, хотя ему за них заплачено. Так что ему придётся худо!
— Во всех этих россказнях нет ни слова правды, — сказал мой друг. — Он в саду. Сейчас я поговорю с ним.
Он подходит ко мне, я вижу, что он бледен, на нём нет лица. Он излагает мне свои печальные новости.
— Бедный друг мой, — говорит он, — как же вы поступите?
— Прежде всего исполню мой долг по отношению к другу, гостеприимно предоставившему мне кров; я обязан покинуть ваш дом, чтобы его не разорили. Если пришлют за ответом, скажите, что за мной приехали, что я отправился в Париж. Прощайте. Пусть мои люди и экипаж останутся у вас, а я пойду навстречу злой судьбе. Ни слова больше, возвращайтесь в гостиную и забудьте обо мне.
Он отворил мне калитку, и вот я шагаю по вспаханной земле, избегая дорог. Наконец во мраке, под дождём, пройдя три мили, я нахожу приют у добрых поселян, от которых я ничего не утаил и которые приняли меня с таким трогательным, с таким милым радушием, что я был взволнован до слёз. С их помощью окольнейшими путями, никому не сообщая, где я нахожусь, я получил новости из Парижа. Резня всё ещё продолжалась, меж тем пруссаки вошли в Шампань. Я забыл о том, что́ мне угрожает, и написал г-ну Лебрену.
«Из моего пристанища, 4 сентября 1792 года.
Сударь!
После того как я провёл шесть дней в тюрьме, подозреваемый народом в стремлении воспрепятствовать доставке во Францию шестидесяти тысяч ружей, которые я купил для него в Голландии и за которые заплатил вот уже шесть месяцев тому назад, не настало ли наконец время мне оправдаться, переложив вину на тех, кто в самом деле несёт за это ответственность? Этим я и занимаюсь в данную минуту, составляя обширную записку, предназначенную Национальному собранию; попытаюсь ещё раз добиться, чтобы оно прозрело.
Пока что посылаю Вам мою июньскую жалобу на противозаконное обращение с французским негоциантом, направленную Голландским штатам. (Она затерялась в министерстве иностранных дел, как всё, что туда посылается.) Я написал г-ну Лаогу, чтобы он немедленно возвращался в Париж, коль скоро ад, ополчившийся против всего, что делается на благо этой несчастной страны, по-прежнему мешает ему отплыть в Голландию.
Ах, если бы министры знали, какой непоправимый урон может причинить в наши злосчастные времена четверть часа невнимания, небрежения, они пожалели бы о месяце, который мы сейчас из-за них потеряли в этом деле с ружьями!
Что до меня, сударь, то сейчас, уже после того, как я получил от Наблюдательного комитета самые решительные свидетельства о гражданской благонадёжности, выданные на основании внимательного прочтения документов, касающихся этого дела об оружии и собранных в моём портфеле, меня вновь преследует народная ярость, и я вынужден прятаться, чтобы не пасть её жертвой, меж тем как те, кто только и делал, что вредил этим операциям, спокойно сидят дома, посмеиваясь над моими злоключениями и, возможно, пытаясь их усугубить! Я говорю не о Вас, сударь, но я назову их имена.
Вы спрашивали меня, как, на мой взгляд, нужно действовать, чтобы наилучшим образом покончить с этим нескончаемым предприятием? Есть только один путь, сударь, — придерживаться линии, предусмотренной договором, заключённым с господами Лажаром, Шамбонасом и тремя объединёнными комитетами, а поставщика, который должен передать Вам оружие, не приковывать к Франции, ибо это, право же, слишком нелепо! Затем посоветоваться с господами де Мольдом и Лаогом насчёт обходных манёвров, допустимых в торговле, поскольку наш кабинет слишком слаб, чтобы занять твёрдую позицию в отношении Голландских штатов; наконец, не тратить месяцев на то, чтобы уличить меня в преступлениях, в то время как доказательства моих трудов и моих жертв бросаются в глаза. Глядя на то, как обращаются со мной во Франции, можно подумать, что нет дела важнее, как разорить и погубить меня, наплевав на то, будут или вовсе не будут получены шестьдесят тысяч ружей! Я попрошу комиссара разобрать по косточкам моё поведение, но заодно уж и поведение некоторых других! Пора, и давно пора, покончить с этой чудовищной игрой!
Умоляю Вас, во имя отечества, подумать о залоге, о жалком залоге, столь ничтожном в деле такой важности! Если меня не прирежут до прибытия г-на де Мольда, я почту непременным долгом явиться, чем бы я ни рисковал, на встречу, которую Вы мне назначите.
Благоволите прочесть мою жалобу Голландским штатам и станьте моим защитником против тех, кто злоумышляет на дело, столь насущно важное.
Остаюсь с уважением, сударь,
Ваш и проч.
Р. S. Сейчас, когда мой дом может подвергнуться разграблению, я оставляю на хранение человеку, занимающему общественный пост, портфель с документами по этому делу. Могу пропасть я, мой дом, — но мои доказательства не пропадут».
Не знаю, помогли ли тут высокие слова, которые я повторял в письме, или упоминание о записке в Национальное собрание, где я возложу вину на истинных преступников, но я, наконец, получил следующее ведомственное письмо, подписанное г-ном Лебреном.
«Париж, 6 сентября 1792, 4-го года Свободы.
Министр иностранных дел имеет честь просить г-на де Бомарше прийти завтра, в пятницу, в девять часов утра, в здание этого ведомства для завершения дела о ружьях. Министр желает, чтобы всё было покончено к десяти часам утра (вы слышите, читатели, нужен был всего час!), дабы он имел возможность поставить о том в известность г-на де Мольда, который получил распоряжение не покидать Гааги. Завтра день отправки нарочного в Голландию».
Поскольку письмо пришлось переправлять мне окольным путём, чтобы меня не могли выследить, я получил его только в девять часов утра на следующий день; уже в тот день, на который г-н Лебрен назначал мне встречу, тем самым невозможную: будучи в пяти милях от Парижа, вынужденный идти туда пешком, один, через вспаханные поля, я не мог добраться до города раньше ночи.
Две вещи, как легко судить, поразили меня в этом письме. Во-первых, догадываясь о том, что я прячусь вне Парижа и не появлюсь там средь бела дня, когда рискую быть убитым, они, вполне вероятно, рассчитывали заявить, что дело не закончено по моей вине, поскольку я уклонился от встречи, которая была мне назначена для его завершения.
Во-вторых, мне сообщали об отмене поездки г-на де Мольда, хотя о его вызове меня не уведомляли. Если читатель ещё не потерял из виду уловки, которой я воспользовался, чтобы обнаружить истинную причину возвращения посла, читателя, так же как и меня, поразит, что мне писали об отмене распоряжения, полученного послом.
Казалось, по радости, которую я проявил при известии о его приезде, они заключили, что этот приезд может не повредить, а, напротив, помочь мне; и тут же отменили вызов.
Я немедленно ответил г-ну Лебрену.
«Из моего пристанища в одной миле от Парижа
(я был в пяти милях, но скрывал это),
7 сентября 1792 года.
Сударь!
Из пристанища, где я укрылся, отвечаю на Ваше письмо, как могу и когда могу; оно шло ко мне долгими окольными путями; я получил его только сегодня, в пятницу, в девять часов утра. Таким образом, я не могу попасть к Вам до десяти часов. Но если бы я и мог, то поостерёгся бы это делать; ибо мне сообщают из дома, что после резни в тюрьмах народ намерен обрушиться на купцов, богатых людей. Составлен огромный проскрипционный список; и из-за злодеев, которые кричат на всех площадях, что это я мешаю доставке наших ружей, я занесён в перечень тех, кто должен быть убит! Пусть же пятничный курьер отправляется: письма всё равно идут через Англию или на корабле, зафрахтованном на Гаагу в Дюнкерке, поскольку Брабант закрыт; мы наверстаем упущенные два дня.
Прошу Вас поэтому, сударь, перенести совещание с десяти часов утра на десять вечера, чтобы я мог прибыть к Вам, не подвергаясь такой опасности расстаться с жизнью, как средь бела дня.
Я полон усердия послужить общественному благу; но если я лишусь жизни, всё моё рвение ни к чему. Итак, я прибуду к Вам, по возможности, к десяти вечера сегодня; если, однако, мне не удастся получить карету и обеспечить себе возможность возвращения в моё пристанище, всё откладывается на завтрашний вечер. Это не повлечёт за собой потери времени, так как письмо г-ну Мольду само по себе не может решить дела; для этого необходимо присутствие г-на де Лаога или моё, а также осуществление следующих мероприятий: внесение г-ном Дюрвеем от моего имени залога в размере пятидесяти тысяч флоринов; выдача мне средств для оплаты всех счетов, связанных с задержкой отгрузки, паспорта по всей форме, чтобы не быть задержанным в пути, и в высшей степени умное лавирование, поскольку сейчас уже ни к чему гордая позиция, которая была бы раньше так к лицу нации, оскорблённой гнусным поведением голландцев по отношению ко мне, французскому негоцианту! Потерянного времени не вернуть; будем исходить из положения на сегодняшний день. Я давно уже стенаю, слыша отовсюду крики: «Оружия!» — и зная, что шестьдесят тысяч ружей лежат за границей по глупости или злому умыслу; здесь либо одно, либо другое, либо то и другое вместе.
Простите, сударь, если мои размышления слишком суровы; я тем свободнее позволяю себе поделиться ими с Вами, что они метят не в Вас. Но у меня сердце разрывается от всего, что я вижу.
Примите почтительный поклон гражданина, который весьма удручён, в чём и расписывается.
Р. S. Не сочтите за труд, сударь, передать ответ через подателя сего, дабы я мог знать, принимаете ли вы мои предложения и одобряете ли принятые мной меры предосторожности.
Я, храбрейший из людей, не знаю, как бороться против опасностей такого рода, и осторожность — единственная сила, которую мне дозволено употребить.
Мое письмо было вручено; министр приказал ответить на словах через своего привратника, что он ждёт меня назавтра, в субботу, ровно в девять вечера.
Я рассчитал, что мне нужно четыре часа, чтобы добраться до Парижа по вспаханным полям. 8 сентября в пять часов вечера я вышел пешком из дома моих добрых хозяев, которые рвались меня проводить; я от этого отказался, опасаясь, что нас заметят.
Я пришёл в Париж один, устав до изнеможения, весь в поту, с пятидневной щетиной на подбородке, в грязной сорочке и сюртуке (как в тот день, когда я вышел из тюрьмы); ровно в девять часов я был у дверей г-на Лебрена. Привратник сказал мне, что министр сейчас занят и просил меня прийти либо в одиннадцать часов вечера, либо утром, по моему усмотрению. Я попросил привратника передать ему, что вернусь в одиннадцать часов, поскольку днём не осмеливаюсь показаться.
Ждать у министра было нельзя. Меня могли увидеть, разгласить, что я вернулся; я вышел.
Куда пойти? Что делать в ожидании встречи? Боязнь натолкнуться на какой-нибудь патруль поджигателей заставила меня спрятаться на бульваре среди куч булыжников и бутовых плит, усевшись прямо на землю. Я с восторгом созерцал себя в этом убежище и вскоре от усталости задремал; если бы около одиннадцати не началась поблизости громкая возня, меня так и нашли бы там на следующее утро.
Я услышал бой часов и направился к министерству иностранных дел… О боже! Судите о моём отчаянии, когда привратник сказал мне, что министр уже лёг; что он ждёт меня завтра, в девять утра.
— Разве вы не сказали ему?..
— Простите, сударь, я всё ему сказал…
— Дайте мне скорее бумагу.
Я написал это короткое письмо, сдерживая бешенство:
«Господину Лебрену, при его пробуждении.
Суббота вечером. 8 сентября, в 11 часов,
у Вашего привратника.
Сударь!
Я проделал пять миль по вспаханной земле, чтобы явиться в Париж и подвергнуть мою жизнь опасности, но не опоздать к часу встречи, которую Вам угодно было мне назначить. Я был у Ваших дверей в девять вечера. Мне сказали, что Вы соблаговолили представить мне на выбор либо одиннадцать часов того же вечера, либо девять утра на следующий день.
Учитывая моё последнее письмо, где я поставил Вас в известность о всех опасностях, подстерегающих меня в этом городе, я рассудил, что Вы будете столь любезны, что предпочтёте в моих интересах встречу вечером. Сейчас одиннадцать часов; крайнее переутомление заставило Вас, как говорят, уже лечь. Но я, я не могу вернуться завтра раньше, чем стемнеет, и буду поэтому ждать дома приказания, которое Вам угодно будет мне отдать.
Ах, сударь! Расстаньтесь с мыслью принять меня днём. Есть опасность, что к Вам прибудут лишь мои жалкие останки!
Я пришлю завтра узнать, какой час вечера Вы посвятите мне. Голландская почта отбывает только утром в понедельник. Подвергнуть опасности самоё мою жизнь — вот та единственная жертва, которую мне ещё оставалось принести этим ружьям, — я принёс и её. Не будем же, прошу Вас, рисковать человеком, столь нужным для дела, принуждая его показываться на улицах днём!
Свидетельствую Вам почтение доброго гражданина.
Пока я переписывал письмо, мне вызвали фиакр. В полночь я был дома. Я отослал фиакр за шестьсот шагов, чтобы кучер не понял, кто я. Когда я вернулся, мне стоило больших трудов умерить радость домашних, что я жив: я просил держать это в тайне.
На следующее утро я написал г-ну Лебрену.
«Сего 9 октября 1792 года, воскресенье.
Сударь!
Судите о моём рвении по самоотверженной храбрости, проявленной вчера вечером. Его ничто не охладит; но моё имя сунули во все списки подозрительных клубов, хотя я и ногой не ступал ни в один из них, я не был никогда даже в Национальном собрании — ни в Версале, ни в Париже.
Вот так действует ненависть! Всё, что может обратить на человека ярость обманутого народа, говорится в мой адрес. Таковы причины, мешающие мне увидеть Вас днём. От моей смерти никакой пользы не будет; моя жизнь может ещё пригодиться. В котором же часу желаете Вы принять меня сегодня вечером? Мне час безразличен, начиная с семи вечера, когда смеркнется, и до завтрашнего рассвета.
В ожидании Ваших приказаний, сударь, остаюсь с уважением к Вам и т. д.
Министр передал мне, опять-таки через своего привратника, чтобы я пришёл в тот же вечер к десяти часам. Я явился. Но привратник, потупя взор, перенёс от его имени встречу на завтра, на понедельник, в тот же час.
В смертной тоске пришёл я снова в понедельник, в десять часов вечера. Вы видите, что, когда речь идёт о вещах серьёзных, я пренебрегаю оскорблениями, наносимыми мне. Но вместо встречи с министром меня ждало в привратницкой письмо лакея, которое я привожу здесь:
«10 сентября, 1792.
Сударь!
Поскольку сиводня Совета не будет, г-н Лебрен просит г-на Бомарше саблагавалить прийти снова завтра, без четверти десять вечера, он не может иметь чести встретица с им сиводня вечером по причине занитости».
Я тут же ответил на это письмо…
— Как! Ещё одно письмо?
— Я вижу, читатель, вы теряете терпение…
— Смеётся, что ли, над нами господин де Бомарше со своей нескончаемой перепиской?
— Нет, читатель, я, право, не смеюсь над вами. Но ваша ярость для меня утешение: она сливается с моей собственной; и я не был бы доволен, если бы вам не захотелось растоптать во гневе всё, что я пишу! Ах, если так поступят многие, я выиграл этот гнусный процесс! Я взываю к вашему возмущению!
В самом деле, граждане, взгляните на отважного человека, мнимому счастью которого завидовали многие! Не находите ли вы, что он уже достаточно унижен? Если вам угодно знать, как и почему он вынес всё это, ах, я готов вам об этом рассказать.
Прежде всего я хотел послужить отчизне. Моё состояние было под угрозой; обиды, накапливаясь одна за другой, преобразили моё усердие в упрямство, я хотел, чтобы эти ружья прибыли во что бы то ни стало… «Ах, ты не хочешь, чтобы нация получила их, потому что не ты их поставляешь, — говорил я, — так она получит их вопреки тебе!»
Опасности, мне угрожавшие, и те, что — увы! — всё ещё продолжают угрожать, обращали мою храбрость в ярость. Бедная человеческая природа! Тут были затронуты моё самолюбие и гордость! К тому же я говорил себе: «Если эти господа, с их козырями всесильной власти, с их безмерным корыстолюбием и возможностью пролезть всюду… если они возьмут надо мной верх, я просто ничтожная скотина; ведь они же — ловкачи. Народ обманут; они получат мои ружья, которых жаждут; а я буду заколот!»
Дело оборачивалось ещё одной стороной, я не мог отступиться. Я забыл обо всём — о самолюбии, о своём достоянии, я хотел одного — одержать победу. Я призывал на помощь осторожность со всеми её ухищрениями и тонкостями! Я говорил: нужно попрать тщеславие; я обещал отечеству партию оружия; вот цель, её необходимо достичь; всё остальное — только средства. Если они не бесчестны, годятся любые, только бы они вели к цели. Мы сбросим леса наземь, когда чертог будет достроен. Не будем пока задевать этих господ!
Я ответил следующим письмом на прекрасную кухонную записку, которой меня уведомляли от имени министра о новой проволочке.
«Господину Лебрену, министру.
Париж, 11 сентября 1792 года.
Сударь!
Каждый упущенный день приближает опасность. Я уже говорил Вам, сударь, что голова моя под угрозой, пока дело не двигается. Никто не хочет мне верить, когда я объясняю, что провожу часы, дни, недели, месяцы в тщетных упрашиваниях министров. Обвинённый в злом умысле, я выслушиваю от перепуганных друзей упрёки за то, что, оставаясь в этом городе, подвергаю себя ярости обманутого народа.
Для того чтобы сдвинуть дело с места, я покинул моё пристанище, а мы меж тем потеряли уже три недели на ожидание г-на де Мольда, которого, по Вашим словам, вызвали и который, в конечном итоге, отнюдь не возвращается. Те, кто мне угрожает, не считаются ни с чем: злодеи делают своё дело, а Наблюдательный комитет говорит мне: «Почему не видно конца?» Действительно, ничего невозможно понять. Я надрываюсь понапрасну, подвергаю себя ужасным опасностям; я жертвовал всем, чем мог, а дело ни с места.
Я приду к Вам сегодня вечером, без четверти десять, как указано в Вашей вчерашней записке.
Примите заверения в уважении человека весьма удручённого.
Я вложил в конверт краткое соглашение, которое надлежало подписать господам Сервану и Лебрену, в подтверждение соглашения от 18 июля: не то чтобы я надеялся, что они его подпишут, но я хотел приложить для этого, со своей стороны, все усилия.
Господин Лебрен не только не допустил меня к себе в этот вечер, как обещал, но и не посовестился устами своего привратника снова перенести встречу на следующие сутки — на среду, 12 сентября, в восемь часов, у г-на Сервана, где соберётся Совет.
— Как! — в ярости сказал я, — он что же, хочет, чтобы меня прикончили? Он вынудил меня покинуть моё убежище и заставил потерять пять дней, откладывая встречу с вечера на вечер, в нарушение собственных точных указаний, а теперь, в итоге, подвергает риску мою жизнь, ставя перед необходимостью показаться моим врагам.
Коль скоро я должен был назавтра открыто появиться в военном министерстве и вступить в бой с властью, поставив всё на карту, я принял решение рискнуть, не откладывая. Презрев собственную безопасность, я пришёл средь бела дня на приём к министру Лебрену. При мне был мой портфель; я попросил доложить обо мне. Мне показалось, что министр несколько удивлён.
— Мне не удалось, — сказал я, входя, — добиться, чтобы вы соблаговолили назначить мне встречу менее опасную, чем приём в Совете; я пришёл спросить вас, сударь, сколь далеко должен я, по-вашему, зайти в моих объяснениях.
— Я не могу вам ничего предписывать, — сказал он мне, — вы будете выслушаны.
Доложили о г-не Клавьере. Он входит, я ему говорю:
— Поскольку я должен, сударь, говорить завтра на Совете о деле с голландскими ружьями, позвольте мне обратиться к вам с просьбой: забудьте наши давние распри[93]. Должны ли личные обиды влиять на дело, имеющее национальное значение?
— Эти обиды, — говорит он мне, — слишком давние, чтобы они могли играть здесь какую-нибудь роль; но утверждают, что вы сговорились с вашим поставщиком, чтобы эти ружья не были доставлены.
— Сударь, — сказал я ему с улыбкой, — если кто-нибудь тут прилагает руку, то уж, во всяком случае, не я! Я прочту вам, сударь, моё последнее письмо поставщику, г-ну Ози из Роттердама, а также его ответ: это всё объяснит, прошу вас выслушать.
Я прошу здесь прощения у моего голландского корреспондента за то, что один из наших споров выходит за пределы кабинета и моего портфеля. Обстоятельства меня вынуждают к этому; но я переписываю здесь это письмо полностью главным образом для просвещения Лекуантра.
«Господам Ози и сыну, в Роттердаме, в настоящее время пребывающему в Брюсселе.
Париж, 2 августа 1792 года.
Я получил, сударь, письмо от моего друга, находящегося в Роттердаме, из которого я узнал, что Вы выразили беспокойство, как бы я не отослал Вас для мелких расчётов за ружья к г-ну Лаэйю в Брюссель или не отказался вовсе платить Вам по его счёту. Если бы у меня были основания внести изменения в ход дела, сударь, то я прежде всего предупредил бы о том Вас, объявив без околичностей моё новое решение; так принято у порядочных людей.
Я, сударь, напротив, несмотря на всё моё недовольство Вами и г-ном Лаэйем, распорядился, чтобы мой друг расплатился с Вами полностью, не дожидаясь даже прибытия г-на де Лаога, который выезжает в Голландию; ибо мне, человеку, уязвлённому несправедливостью голландского правительства, приходится самому делать то, что должны были бы сделать Вы для честного негоцианта, добросовестно занявшего Ваше место в этой сделке и полностью избавившего Вас от риска, согласившись присовокупить залог, который Вы обязались дать покойному императору Леопольду, к прочим платежам разного рода.
Конечно, сударь, Вы, продавая эти ружья, вовсе не хотели расставить ловушку Вашему покупщику, скинув на его плечи весь груз трудностей, с которыми Вы сами отлично справились бы, если по-прежнему были бы лично заинтересованы в этом деле, поскольку Вы, как мне известно, пользуетесь кредитом у обеих держав, австрийской и голландской, посягнувших без всяких оснований, в своих политических интересах, на международное и торговое право в лице французского негоцианта, да ещё в такой оскорбительной манере!
Но прежде чем я вынесу громогласно мои жалобы на суд всей Европы, прося защиты от обидчиков, я желаю, чтобы все денежные интересы людей, вступивших со мной в сделку, были удовлетворены полностью, чтобы нельзя было ни к чему придраться, во извинение всех этих гнусностей.
Исходя из этого, сударь (это к Вам лично не имеет отношения), я прежде всего выплатил всякого рода сборы, которые каждый, кому не лень, требует со сделки, хотя никто, кроме Вас и меня, не выложил из своего кармана ни одного флорина, ни одного су.
С Вами я рассчитался не только за оружие, но также и за упаковку, ремонт ружей, я возместил Вам далее судебные расходы, несмотря на то, что Вы мне представили счёт на них без предварительной договорённости. За мной остаётся один, весьма значительный, взнос, а именно требуемый залог; иначе говоря, расход, который Вам угодно было навязать мне, чтобы избавиться от него самому,
Но после того, как я пошёл на жертвы, столь значительные, ради выполнения обязательств, взятых на себя перед нашими Антильскими островами, которые ждут этого оружия и которым наше правительство, со своей стороны, уже не преминуло бы отправить своё оружие, если бы не считало должным рассчитывать на мою честь и не верило бы моему слову, я теперь считаю себя вправе кричать во всеуслышание о притеснениях и открыто жаловаться на голландское правительство, а также и на г-на Лаэйя и на Вас, поскольку ни один из вас не соблаговолил вымолвить ни слова, не предпринял ничего, чтобы добиться отмены недостойного эмбарго, наложенного на мой груз в стране, которой процветание только и зиждется, что на свободе торговли, и которая без всякого стыда затрудняет в своих портах свободу торговли других наций.
Нет, сударь, Вы не поступаете по отношению ко мне как принято у порядочных негоциантов, когда не прилагаете никаких усилий, чтобы со мной обошлись по справедливости, чего я лично требовал бы для Вас неустанно, буде наше правительство оказалось бы настолько подлым, что повело бы себя таким же образом по отношению к Вам, и Вы бы меня попросили за вас заступиться! Негоцианты, сударь, придерживаются принципов, куда более благородных, нежели политиканы! Одни только негоцианты обогащают государства и восполняют, ежели они добропорядочны, весь тот урон, который наносят власти, только и умеющие, что порабощать, притеснять и пожирать. Можно ли после этого удивляться, что народы, возмущённые этим игом, прилагают столь ужасающие усилия, чтобы попытаться его скинуть!
Но оставим в стороне злосчастия наций, сосредоточимся оба, сударь, на тех, что касаются Вас лично. Я плачу Вам, сударь, а Вы совершенно не помогаете мне добиться отправки товара, который добросовестно мной оплачен! Вот мои претензии, вот на что я жалуюсь. Вы, сударь, слишком искушённый негоциант, слишком просвещённый человек, чтобы Вам не была очевидна справедливость моих упрёков.
Примите поклон человека, уязвлённого до глубины души и того не таящего.
— Господа, — сказал я обоим нашим министрам, — господин Ози, написав, что он полностью согласен со мной относительно расходов, которые должны быть оплачены, и всего остального, заканчивает своё письмо следующими ничего не говорящими словами, достойными большого политика:
«Я предпочитаю, сударь, не отвечать на выпады, направленные против меня в Вашем письме. Ограничусь заверением, что, если я могу быть Вам полезен, я всегда буду прельщён возможностью доказать своё совершенное к Вам почтение, с которым имею честь оставаться, сударь, Вашим и проч. и проч.
Господин Клавьер, не сказав ни слова, поднялся и вышел. Г-н Лебрен сказал мне:
— У господина Клавьера есть подозрения; ваше дело, сударь, их уничтожить. Почему эти ружья не доставляются в течение пяти месяцев?
— И это вы, господин Лебрен, спрашиваете меня об этом? Вы ведь делаете всё, обратное тому, что необходимо для их доставки. Разве, задерживая залог, вы хоть сколько-нибудь помогаете хлопотам господина де Мольда? Известен вам его почерк? Взгляните, что он мне пишет!
Я роюсь в моём портфеле.
— Да, это его почерк, — говорит он и читает:
«Вы не сомневаетесь, сударь, в моём усердии, в моём рвении и т. д. Так вот! Я буду говорить с Вами, сударь, на единственном языке, которого Вы и я достойны, на языке правды.
Это вражеское правительство решило проявлять к нам несправедливость до тех пор, пока это будет сходить ему с рук безнаказанно, и обстоятельства слишком благоприятствуют его двуличной игре. Поэтому они решили не допустить вывоза Ваших ружей. (Слышите, г-н Лебрен, прикидывающийся ничего не знающим об истинном характере препятствий, из-за которых задерживались наши ружья, вы ведь читали это письмо, как и двадцать других писем от г-на де Мольда, адресованных вам, хотя и ни на одно из них вы так и не ответили.) Я вижу только один выход: разделить товар между несколькими негоциантами, взяв с них гарантийные письма и т. д. и т. д. Тогда Вы можете быть уверены в вывозе, поскольку голландские негоцианты по-прежнему получают на него разрешение. Вот способ, который диктуют обстоятельства. Г-н Дюран любезно согласился обстоятельно осветить Вам дело вместо меня; позвольте мне только добавить, что Вы не должны долее подвергать риску Ваши интересы. Пожалуйста, обсудите это с г-ном де Лаогом, чьё отсутствие слишком затягивается, и т. д. и т. д.».
(У г-на де Мольда были все основания на это жаловаться. В течение пяти месяцев ни г-н де Лаог, ни кто-либо другой не привозил ему ответа. Фальшивомонетчиков выпустили на свободу; и они взялись вновь деятельно отравлять страну своими ассигнациями! Вот чем мы обязаны нашим министрам; допросите г-на де Мольда.)
— Ну как? — сказал я г-ну Лебрену. — Вы по-прежнему настаиваете, что ружья задерживаю я? Пока вы не дали торгового залога, требуемого господином Ози, могу ли я вступать в напрасный спор с голландской политикой, когда не располагаю вашим содействием, вашей поддержкой? Могу ли я использовать торговый нажим без этого треклятого залога, который, в конечном итоге, обойдётся Франции всего лишь в сумму банковской комиссии! Вы и г-н Клавьер прикидываетесь, что не понимаете меня? Нет, не эта банковская комиссия и даже не этот залог застопорили дело; нет, тут причина в грязных происках некоего господина Константини и его компаньонов; можно, право, подумать, что это из-за них на меня обрушились все беды; я писал вам о них, они засадили меня в тюрьму в надежде, что там я буду убит и что моя семья, доведённая до крайности, отдаст им оружие за бесценок, когда меня не станет, а они перепродадут его Франции втридорога!..
Господин Лебрен сказал, что у него нет больше времени слушать меня, так как он должен начать приём. Я ушёл от него в крайнем недовольстве.
А вы, Лекуантр, вы же читали моё послание г-ну Ози, его ответ, письмо г-на де Мольда; мне кажется, в свете всего этого г-н Провен, торговец подержанными вещами, лицо не слишком значимое? Чем подтвердите вы фразу, которую вас заставили включить в донос на нас, будто я делал в Париже вид, что вывозу оружия препятствует голландское правительство: тогда как, по-вашему, один Провен и его высокие претензии мешали нам получить эти ружья, а ведь вопрос о Провене и возник-то только в результате канцелярских козней, целью которых было меня прикончить с помощью булавочных уколов!
Но нет, Лекуантр, эта ложь шла не от вас! Обманутый сами мошенниками, вы ввели в заблуждение Национальный конвент… Вы раскаетесь в своих ошибках, ибо о вас говорят как о человеке весьма порядочном!
Мне было назначено явиться на заседание Совета через сутки, вечером 12 сентября, я пришёл туда, захватив тот самый портфель, который уже склонил Наблюдательный комитет мэрии отмести бездоказательные доносы и крикливые требования всяких Кольмаров, Ларше, Маратов и им подобных. Я сказал себе: «Вот наконец настал час для последнего объяснения! Я должен их убедить».
Двое из моих добрых друзей, понимая, в какой я опасности, захотели пойти вместе со мной. Я сказал слуге:
— Спрячь под сюртук мой чёрный портфель и оставайся в передней; если со мной случится беда, не говори, что ты со мной, и немедленно уноси портфель. У тебя под мышкой моя честь и моё отмщение.
Мы являемся; весь Совет в сборе. Под конец приглашают меня. Я вхожу, кланяюсь и, не говоря ни слова, сажусь подле г-на Лебрена. Видя, что ко мне никто не обращается, я коротко объясняю, какой важный предмет привёл меня сюда. Г-н Дантон[94] сидит по другую сторону стола; он открывает обсуждение; но так как я почти вовсе глух, я встаю и, по привычке приставив руку к уху, прошу простить меня, если я подойду поближе к министру (поскольку издалека я плохо слышу). Г-н Клавьер делает движение. Я смотрю и вижу, что смех Тизифоны[95] исказил этот небесный лик. Ему показалось очень забавным, что я плохо слышу. Он увлёк за собой и остальных, все стали смеяться; я поклялся, что буду держать себя в руках…
Мы приступили к обсуждению; оно сосредоточилось на залоге. Г-н Дантон сказал мне:
— Я подойду к делу как прокурор.
— А я постараюсь выиграть его как адвокат, — ответил я ему.
Господин Клавьер взял слово и сказал:
— Этот залог не предусмотрен в соглашении с г-ном де Гравом; значит, мы имеем дело с другим соглашением.
— Если бы речь шла о точном подобии, — ответил я г-ну Клавьеру, — к чему было бы заключать новое? Обстоятельства изменились: я потребовал без обиняков, чтобы мне либо вернули мои ружья (поскольку у меня были доказательства, что ими не интересуются), либо приняли разумные условия. Три объединённых комитета и оба министра предпочли второе решение. Эти новые условия и вошли во второй договор; следственно, он и должен был быть другим.
Господин Клавьер не сказал больше ни слова.
Господин Дантон спросил меня, может ли правительство быть наконец уверенным в том, что получит эти ружья, если даст залог?
— Да, — сказал я твёрдо, — если только перестанут бесконечно вставлять нам палки в колёса, как это происходило до сих пор!
Господин Дантон сказал мне ещё:
— Допустим, мы внесём залог; кто вернёт нам эти деньги, если голландцы будут упорствовать и не отдадут оружия?
— Никто, — ответил я ему, — поскольку вы вовсе и не должны давать денег, а должны только обязаться уплатить известную неустойку, если в означенный срок не пришлёте залоговую расписку с пометкой о доставке оружия, как это предусмотрено договором. И, во-вторых, буде Голландские штаты задержат оружие, залог отпадёт сам собой: тут всё ясно. К тому же, господин де Мольд и я вручим залоговое обязательство, только получив разрешение на погрузку наших ружей.
— Но если всё так просто, — взял снова слово г-н Дантон, — почему же вы сами не даёте этого залога?
— По той причине, — сказал ему я, — что я поставляю это оружие вам, и если после его распределения в наших заокеанских владениях мне не привезут по небрежности или по злому умыслу залоговую расписку с пометкой о получении его, то, лишённый возможности оказать на вас давление, я, всем на смех, вынужден буду выплатить сам этот залог полностью. Его должен дать тот, кто заинтересован в оружии, кто использует это оружие по собственному усмотрению и один может выдать на своих островах расписку о получении этого оружия освобождающему залог: тогда собственный интерес понуждает его соблюсти точность и в выдаче расписки о получении.
Я прекрасно видел, что министр совершенно не в курсе дела; я сказал ему об этом, он рассердился. Я ответил:
— Господа, если вы желаете получить отчёт о моём поведении в этом деле, если вы требуете от меня полного рассказа, ах! я ведь только этого и прошу, у меня с собой все бумаги; рассмотрим их ab ovo, а не выборочно, как вы это делали.
Господин Клавьер опять стал смеяться; тут я, в свою очередь, рассердился. Он поднялся и сказал, выходя:
— Я поручу кому-нибудь проследить за всем в Голландии и сделать нам точный доклад.
А я ответил:
— Вы окажете мне этим честь и удовольствие.
Он вышел, г-н Ролан тоже.
Господин Лебрен настаивал на том, что, поскольку дело о ружьях получило огласку, довести его до конца лучше не г-ну Лаогу, а кому-нибудь другому.
— Ах, я ничего не имею против, господа, если вы говорите о человеке, который должен принять оружие вместе с господином де Мольдом от вашего лица. Но если речь идёт о его сдаче? Нет, господа, этого никто, кроме него, делать не станет. Припомните моё обстоятельное письмо от девятнадцатого августа сего года, там этот вопрос рассмотрен по существу. Можно ли требовать от поставщика, чтобы он передал вам товар через кого-либо, кроме своего делового представителя? Господин Лаог охраняет мои интересы; вы, господа, стоите на страже ваших собственных! А я уж буду бдить против злого умысла! Каждому своё.
Господин Лебрен мне ответил:
— Мы обговорим это завтра: эти господа вас выслушали.
— Выслушали, сударь? — отозвался я. — Да, выслушали по самому пустячному вопросу, но, клянусь вам, они ничего не знают о деле: так многого не узнаешь. Вы ни разу не дали мне возможности обстоятельно осветить его сущность! Следственно, я вынужден буду объяснить всё Национальному собранию. Там я встречу больше понимания, ибо не прошу ничего, кроме справедливости.
Совет разошёлся.
Я прошу, чтобы г-н Дантон и г-н Ролан, не причастные к делу, а также г-н Грувель, секретарь Совета, соблаговолили засвидетельствовать, что заседание протекало именно так. Впрочем, письмо, направленное мною на следующий день г-ну Лебрену, удостоверит вам, граждане, все подробности того вечера. Я повергаю себя к вашим ногам и прошу вас обсудить его с самым пристальным вниманием. Трудись я над этим на протяжении десятка лет, мне всё равно не удалось бы поставить этот вопрос яснее. За этим письмом последовали события столь ужасающие, что отнюдь не лишне изучить его досконально.
«Сударь!
Я полагал, что целью вчерашнего заседания Совета, на которое меня пригласили, было определить средства, с помощью которых можно ускорить выполнение договора от 18 июля о ружьях, задерживаемых в Голландии. Вы коснулись лишь наименее важного пункта этого договора (залога), и ничто по-прежнему не сдвинулось с места, поскольку вопрос не был поставлен должным образом, на что я имел честь обратить Ваше внимание.
Вместо того чтобы сосредоточиться на вопросе о средствах скорейшего осуществления договора, время было потрачено на прения о том, следует или нет принять одну из его статей, а именно — статью о залоге. Я был подвергнут своего рода допросу о мотивах, побудивших изменить статьи этого договора по сравнению с предыдущим, чем, как мне кажется, вовсе не стоило заниматься, если только речь не идёт о проверке моего поведения и вынесении мне приговора. Но в таком случае меня следовало допросить не о частностях, а о всей совокупности дела, как я и предлагал, и у меня были при себе все бумаги, необходимые для моего оправдания и очевидного подтверждения гражданской благонадёжности.
Но если дело идёт действительно только о средствах выполнения торгового договора, заключённого по доброй воле вступающими в соглашение сторонами, то все иные вопросы, сударь, в этом обсуждении неуместны. Нас сближают и затрагивают здесь только отношения продавца и покупателя.
В случае, если военное ведомство, как покупатель, считает себя вправе отклонить хоть одну из статей договора, меня, как продавца, нельзя принудить к выполнению ни одной из его статей. Ибо этот договор предусматривает обоюдные обязательства. Следственно, в целях взаимной уверенности и придерживаясь торговых отношений, мы должны ограничиться соблюдением обязательств, налагаемых на нас договором, только и всего.
Таким образом, сударь, покупатель должен дать залог не потому, что это ему более или менее выгодно, но потому, что его обязывает к этому договор. Когда нужно будет доказать, что он в этом был весьма заинтересован и потому министры и комитеты приняли эту статью, я приведу тому убедительные доводы; но это уже относится к гражданской стороне дела, а не к его торговому аспекту, который состоит в осуществлении договора. Я, сударь, выполню свои обязательства добросовестно; не препирайтесь о Ваших, и я обещаю, что наше дело сдвинется наконец с мёртвой точки.
Какое французское сердце может остаться холодным к предмету столь важному? Не моё, во всяком случае, клянусь в этом! У меня есть тому слишком весомые доказательства!
Но пока мы вели обсуждение, в передней произошла сцена, скандальней которой нельзя вообразить. Выходя с заседания Совета, г-н Ролан громко ответил кому-то: «Я тут занимаюсь с позавчерашнего дня делом, с которым мы, видимо, не покончим до конца войны, делом о ружьях господина Бомарше». Едва он вышел, невольно сообщив — увы! — дополнительную огласку делу столь щекотливому… как раздался, точно в Пале-Рояле, всеобщий крик о проскрипциях против меня: обо мне говорили как о злоумышленнике, которого должно наказать. Кто-то сказал: «Завтра я еду в Голландию и покончу со всем». Другой: «Он не хочет, чтобы эти ружья были доставлены; вот уже пять месяцев, как только по его вине их задерживают в Голландии». И все наперебой принялись угрожать мне. Оба моих друга, ожидавшие меня, обсуждали между собой, не следует ли им войти и попросить Вас вывести меня через другую дверь.
Я тут же написал председателю комиссии по вооружению и просил его, предлагая свою жизнь в качестве залога, назначить комиссаров — негоциантов, юристов, — чтобы они расследовали с пристрастием моё поведение и высказались наконец о том, кто заслуживает одобрения, а кто порицания в деле о ружьях; ибо мне грозит быть разорванным на куски вакханками, подобно Орфею[96], раньше чем прибудет оружие, а оно, быть может, не прибудет никогда!
Покончим же, сударь, умоляю Вас, с торговой стороной договора, а я меж тем оправдаю дух его перед суровым комитетом, уже в третий раз с момента, когда он был заключён; я больше не в силах вынести состояние, в которое повергает меня это дело.
Остаюсь, сударь, Ваш и проч. и проч.
В тот же вечер я написал в Комитет по вооружению; по молниям, обрушившимся на мою голову в военном министерстве, пока я находился в Совете, я чувствовал, что опасность надвинулась вплотную: кинжал был приставлен к моей груди. Моя записка была вручена на следующее утро, 14 сентября.
«От Бомарше в Комитет по вооружению.
Господин председатель!
Название комитета, коего вы являетесь председателем, говорит мне, что моё дело о голландских ружьях подлежит Вашему ведению. Вот уже пять месяцев мне с трудом удаётся заставить кого-нибудь выслушать меня, чтобы довести до конца дело, насущнейшее для спасения нашего отечества. Из того, что это оружие до сих пор не прибыло, люди неосведомлённые, а главное, мои враги заключают, что это я его задерживаю; меж тем у меня в руках доказательства того, что в этом нескончаемом деле, быть может, только я один и выполняю свой долг деятельного патриота и доброго гражданина.
Новые министры заняты, сударь, торговой стороной этого дела, они не могут уделить внимания пристальной проверке моего поведения и, будучи осведомлены лишь об отдельных его моментах, лишены возможности проследить за ним в целом и дать ему оценку, поэтому я имею честь поставить Вас в известность, что для общественного спасения, как и для моего личного, необходимо, чтобы моё поведение было расследовано просвещёнными комиссарами — негоциантами, юристами, — если только вы не сочтёте, сударь, более уместным выслушать меня сами на комитете; мы приблизились бы таким образом прямо к цели, каковая состоит в доставке ружей.
Я прошу свидетельства о гражданской благонадёжности, которое обеспечило бы моё существование, и даю голову на отсечение, что докажу своё право на это свидетельство, ибо заслужил его безмерным усердием, которое сделало бы честь любому французу.
В случае Вашего, сударь, отказа, меня могут убить, вот уж три раза я с трудом избежал подобной опасности; и всё из-за этого дела. Моя смерть никому не принесёт пользы; моя жизнь ещё может пригодиться, потому что без меня Вы никогда не получите шестьдесят тысяч ружей, задержанных в Голландии.
Остаюсь с глубоким уважением, сударь,
Ваш и проч.
И это мой обвинитель называет «низостью, проявившейся в том, что я писал по этому делу». Граждане, я полагал, что строгость к себе свидетельствует о гордости, а не о низости! Но его настолько сбили с толку, что я не хочу сердиться ни на одно его слово.
Комитет по вооружению дал мне чёткий ответ на мою просьбу 14 сентября, не теряя ни одного дня. «Ха-ха! — подумал я. — Эти господа ведут себя совсем по-иному, чем исполнительная власть! Они удостаивают меня ответа; наконец-то я чувствую почву под ногами». Вот письмо, полученное мною от них:
«Париж, 14 сентября 1792, 4-го года Свободы и 1-го года Равенства.
Комитет по вооружению, получив Ваше письмо от 13 сентября, желал бы, сударь, заслушать Вас сегодня вечером по Вашему делу о голландских ружьях; однако Вам надлежит предварительно направить прошение в Национальное собрание, которое передаст его в тот из своих комитетов, который оно сочтёт подходящим, и вполне вероятно, что им окажется Комитет по вооружению; в этом случае, сударь, вы можете рассчитывать, что он обсудит с Вами операцию, о которой Вы говорите, тем охотнее, что надеется получить в результате необходимые разъяснения и возможность вновь воздать честь Вашему патриотизму.
Члены Комитета по вооружению.
Я тотчас направил в Национальное собрание следующее прошение:
«Господин председатель!
Весьма крупное дело, затеянное, чтобы оказать Франции серьёзную поддержку иностранным оружием, и находящееся уже давно в бедственном положении, требует сейчас обсуждения, столь же придирчивого, сколь закрытого. Широкая огласка повредила бы ему. Проситель умоляет Вас, господин председатель, соблаговолить направить дело для обсуждения в комитет, столь же справедливый, сколь сведущий, именуемый Комитетом по вооружению.
Прошу Вас принять заверения в глубоком уважении.
«Направление № 38.
Направляется в Комитет по вооружению и в Комитет по военным делам для безотлагательного совместного изучения и доклада.
Это направление в комитет, не заставившее себя ждать, довершило мою радость. Я получил его 15-го и 15-го же написал в объединённый Комитет по военным делам и вооружению.
«Сего 15 сентября 1792 года.
Господа!
В связи с тем, что Национальное собрание оказало мне честь направить моё ходатайство на ваше нелицеприятное рассмотрение, я жду ваших указаний, чтобы явиться туда, куда вам будет угодно указать. Если я дерзну выразить некое пожелание, то оно будет состоять в том, о мои судьи, чтобы вы собрались в возможно более полном составе и чтобы министр иностранных дел соблаговолил также прибыть как противная сторона.
Примите заверения в уважении старца, ни к чему уже не пригодного.
Через два часа я получил следующий ответ Комитета по вооружению:
«Париж, 15 сентября 1792, 4-го года Свободы и 1-го года Равенства.
Комитет по вооружению поручил мне уведомить Вас, сударь, что в соответствии с направлением на его рассмотрение декретом Национального собрания Вашего ходатайства он будет иметь удовольствие выслушать сегодня вечером, в восемь часов, соображения, которые Вы желаете ему высказать относительно дела о ружьях, купленных Вами в Голландии.
Секретарь-письмоводитель Комитета по вооружению.
«Вот так надо вести дела, — сказал я себе, читая письмо, — а отнюдь не на манер наших господ министров, которые заставляют вас из-за каждого пустяка терять две недели и выхаживать по тридцать миль, так ничего и не доведя до конца!»
Вечером я отправился со своим портфелем на заседание двух объединённых комитетов. Однако министр не явился туда в качестве противной стороны, как я того настоятельно просил.
Выступил один я. Впрочем, я просто прочёл то, что сейчас перед вами. Я читал и говорил на протяжении трёх часов; на следующий день — ещё полтора часа. Лекуантр, вас одного не было там (не считая г-на Лебрена); вы тогда были на границе; и я весьма сожалел о вашем отсутствии.
Как бы там ни было, когда я ушёл, эти господа составили весьма лестное свидетельство (которое я приведу здесь), получив предварительно отчёт от двух членов своего комитета, посланных к министру Лебрену, чтобы потребовать от него обещания вручить мне на следующий вечер всё необходимое для высвобождения оружия.
Я, со своей стороны, также пошёл к нему. Комиссары сказали министру, что «оба комитета, на которые Национальным собранием было возложено расследовать со всей придирчивостью моё поведение в этом дело, нашли его безупречным, по форме и по существу; что, исходя из этого, им поручено обоими комитетами передать ему от лица Национального собрания, что их обязали получить от него обещание возможно быстрее обеспечить всё необходимое для моего отъезда, коль скоро я дал согласие принести и эту жертву и поехать самому, несмотря на мой возраст и болезнь».
Я объяснил министру, что нуждаюсь в приказе г-ну де Мольду выполнить договор от 18 июля в той части, которая его касается; во вручении залога, — без чего совершенно бесполезно что-либо предпринимать; в паспорте для меня; в паспорте для г-на Лаога; и в деньгах, которые военное министерство могло бы мне уделить, не стесняя себя.
Господин Лебрензаверил этих господ, что самое позднее к следующему вечеру я буду иметь всё необходимое для отъезда. (Не упускайте из виду, читатель, это обещание. Вы увидите, как оно было выполнено.) Это было 16 сентября. Вечером я пошёл в комитеты; но только 19-го секретарь вручил мне свидетельство за всеми подписями, которое вы прочтёте:
«Члены Комитета по военным делам и Комитета по вооружению свидетельствуют, что, рассмотрев в соответствии с направлением Национального собрания от 14 числа текущего месяца ходатайство г-на Карона Бомарше, касающееся купленных им в Голландии в марте сего года шестидесяти тысяч ружей, мы пришли к выводу, что вышеупомянутый г-н Бомарше, который предъявил нам свою переписку, неизменно выказывал при всех сменявших друг друга министрах самое ревностное усердие и самое горячее желание добыть для нации оружие, задерживаемое в Голландии из-за препятствий, возникших вследствие небрежения или злого умысла исполнительной власти, господствовавшей при Людовике XVI; что теперь, после совещаний с министром, в присутствии двух комиссаров, выделенных из числа своих членов двумя объединёнными комитетами, господин Бомарше избавлен от всех трудностей и ему созданы благоприятные условия для поставки нации шестидесяти тысяч ружей.
В связи с чем мы, нижеподписавшиеся, заявляем, что вышеупомянутому г-ну Бомарше надлежит оказывать содействие в предпринятой им поездке, целью которой является получение вышеупомянутого оружия, поскольку он движим единственно желанием послужить общественному благу и заслуживает поэтому благодарности нации.
Дано в вышеупомянутых комитетах, в 4-й год Свободы, 1-й год Равенства, 19 сентября 1792.
Следуют все подписи:
Всё ещё опасаясь, как бы память г-на Лебрена, министра, не сыграла злой шутки с его благими намерениями, я направил ему на следующий день, 17 сентября, для её освежения письмо, в котором только напоминал обо всём говорившемся ранее; мне важно было закрепить письменно все детали беседы, чтобы их нельзя было отрицать, когда придёт час просветить нацию.
Вечером я постучал в ворота министерства иностранных дел, чтобы получить от г-на Лебрена, как он обещал, всё необходимое для моего отъезда. Привратник сказал, что меня просили подняться в кабинет, где выдают паспорта. Некий господин, в ту пору отменно учтивый, но затем весьма переменившийся, сказал мне, что паспорта не готовы из-за отсутствия моих примет и примет г-на Лаога. Я сообщил наши приметы. Учтивый господин пообещал, что всё будет готово назавтра. Я хотел пройти к министру за письмом к г-ну де Мольду, залогом и деньгами; мне сказали, что его нет.
На следующий день, 17-го, я вновь явился в министерство; столоначальник по выдаче паспортов сказал мне, всё ещё весьма учтиво, что, поскольку наши паспорта должны быть подписаны всеми министрами, необходимо заседание Совета, но его не придётся ждать долго. Поблагодарив, я пошёл к министру; к сожалению, его не было!
На следующий день, 18-го, я пришёл так рано, что просто не могло существовать дела, ради которого он мог бы выйти в такой час. Он наконец принял меня и сказал, что не может один решить вопросы, интересующие меня; о них пойдёт разговор вечером, на Совете. Я попросил разрешения при сём присутствовать; он соблаговолил объяснить мне, что это могло бы стеснить свободу высказываний. Он готов был обсудить со мной обеспечение авансов, которое должно было выдать мне министерство до передачи оружия г-ну де Мольду. Я вручил ему закладную на всё моё имущество, как меня обязывал наш договор.
Он сказал, что г-н Клавьер требовал, чтобы кто-нибудь был послан в Голландию для проверки там моего поведения.
— Мне, сударь, — сказал я ему, — этот кто-нибудь отлично известен; я сам присмотрю за его поведением, потому что я-то буду там заниматься только тем, на что меня уполномочивают соответствующие документы. Читая их одним глазом, я — другим — буду неусыпно бдить.
Он сказал мне прийти на следующий день, 19-го, за залогом, деньгами и письмом к г-ну де Мольду. Я до такой степени опасался рассеянности г-на Лебрена, что, вернувшись домой, написал ему, напоминая об этом обещании и испрашивая его попечения и благорасположения.
Девятнадцатого вечером я узнал через человека, совершенно надёжного, что Совет решил не давать мне ни одного су, даже в счёт моих двухсот пятидесяти тысяч ливров. Какой толк был гневаться? Я понимал: это делается преднамеренно. Человек, посылаемый в Голландию, был г-н Константини. Я знал, что он заключил договор со всеми нашими министрами на поставку им шестидесяти тысяч ружей, за чем и отправился в Голландию; я знал, что речь идёт о моих ружьях, что, воспользовавшись тем затруднительным положением, в которое поставил меня министр, он возобновит предложения, уже делавшиеся им через его друга Ларше, сначала — пока я был на свободе — у меня дома, а потом — в Аббатстве, где я сидел под секретом. Я знал, что он покажет мне купчую, заключённую со всеми нашими министрами, и когда мне тем самым будет доказана безвыходность моего бедственного положения, я уступлю ему, как он надеется, мои ружья по семь флоринов восемь су за штуку, а он перепродаст их нации по двенадцать флоринов, с благосоизволения министров, которые, не давая мне ни обола, отказывая в залоге и зная, что я совершенно опорочен шестью днями, проведёнными в тюрьме, и всеобщим ко мне недоброжелательством, рассчитывали, что я не найду ни су в кошельках, к которым попытаюсь прибегнуть, и буду слишком счастлив принять предложения Константини. И я хорошо знал, что ему, сверх всего, выдали шестьсот тысяч франков в качестве аванса за мои шестьдесят тысяч ружей, которые он должен поставить правительству под обеспечение, как мне сказали, гарантированное неким аббатом! Я знал, что их благородному клеврету, Константини и компании, предстоит получить исключительное право на поставку всех товаров, оружия и амуниции, которое нужно вытянуть из Голландии. Я знал, я знал… Чего я только не знал?
На следующее утро ещё не пробило девяти, когда я пришёл к министру. К сожалению, его не было! Решив держать себя в руках, я оставил ему записку у привратника, который сказал мне от его имени, чтобы я вернулся к часу дня.
«Четверг, 20 сентября 1792 года, в девять часов утра,
у Вашего привратника.
Сударь!
Я не намерен долее досаждать Вам и приду только для того, чтобы с Вами попрощаться. Я вернусь к часу, как Вы распорядились, за письмами г-ну де Мольду, ежели Вы полагаете, что должны мне их вручить.
Сведения, полученные мной вчера вечером, подтверждают, что мне нечего ждать от этого кабинета министров, если не считать Вас, сударь; и что я должен поторопиться с отъездом, если хочу послужить моему отечеству. Ради успеха этой поездки я иду на обременительный заём. Я оформлю это по закону и, вернувшись из Голландии, поступлю так, как надлежит доброму французу, оскорблённому в своих правах!
Примите заверения в уважении от
Я вернулся к г-ну Лебрену около часа. Он принял меня с видом… казалось, говорившим, что он огорчён за меня… с видом… несколько напоминавшим первый день, когда мы встретились. Это заставило меня насторожиться, очень уж явной была перемена.
— Возьмите ваши паспорта, — сказал он мне, — и отправляйтесь. Обратитесь от моего имени к господину де Мольду и постарайтесь сообща сделать всё возможное.
— А на основании чего, сударь, господин де Мольд, по-вашему, поверит мне и станет выполнять то, к чему обязывает его договор от восемнадцатого июля, если вы, министр, которому он подчинён, не сообщите ему, что полностью поддерживаете этот договор, заключённый вашими предшественниками, отдав господину де Мольду министерский приказ неукоснительно выполнить его? Мне в этом нет никакой нужды; но он-то ведь станет действовать только по вашему приказу?
— Он должен действовать, — сказал мне министр с живостью, — моё письмо его к этому обязывает: я посылаю ему с вами надлежащую грамоту. Сейчас я её заверю и вложу в мой пакет.
Он написал в моём присутствии под актом от 18 июля следующие слова:
«Копия соответствует оригиналу. Париж, сего 20 сентября 1792 года.
Министр иностранных дел.
Он вскрыл свой пакет, адресованный г-ну де Мольду, чтобы вложить туда акт от 18 июля, со своей припиской, удостоверявшей, что он этот договор признаёт и к нему присоединяется.
— А залог? — сказал я ему. — Разве вы его мне не даёте? Не имея залога, нечего и пытаться что-нибудь сделать; без него я не могу уехать.
— Будет лучше для вас и для меня (сказал он, не глядя на меня), если я пошлю его прямо г-ну де Мольду, поскольку это наше дело, и он должен внести его от нашего имени! Не сомневайтесь, он получит его до вашего прибытия в Гаагу. Что до денег, в которых вам отказано, — добавил он любезно, — у вас есть все основания жаловаться. Но если для окончания дела вам нужны двести тысяч франков или даже сто тысяч экю, я прикажу г-ну де Мольду отсчитать их вам, когда вы попросите. У него есть семьсот тысяч франков, принадлежащих мне, я беру это на свою ответственность. Пожалуйста, доставьте также мне удовольствие и справьтесь как негоциант, в соответствии с заметками, которые я вам дам, о цене и качестве парусины и других важных для нас предметов; мне было бы важно иметь об этом суждение человека сведущего. Оставьте мне договор и пакет, приходите завтра поутру; я верну их вам вместе с моими заметками.
— Я уезжаю, сударь, полагаясь на ваше слово, — сказал я, глядя ему в глаза.
— Вы можете на него положиться, — сказал он, отводя взор.
Я вернулся туда на следующий день, 21 сентября; обо мне доложили; слуга вернулся и вручил мне только простое письмо, адресованное г-ну де Мольду.
— Министр не может вас видеть. Он приказал передать вам, сударь, чтобы вы поднялись в канцелярию забрать ваши паспорта и отправлялись в Голландию.
Удивлённый таким приёмом, я сказал ему:
— Спросите, мой милый, вложен ли договор в конверт, который он мне передаёт, и не забыл ли он о своих заметках.
Он вошёл в кабинет и вернулся сказать мне, что г-ну Лебрену больше не о чем со мной говорить; что договор вложен в письмо и чтобы я уезжал как можно скорее.
«Браво! — сказал я себе. — Следственно, я еду! Потеряв столько дней, так и не получив ни от кого поддержки, не зная даже, везу ли я с собой заверенный договор и приказ о его выполнении или какое-нибудь ничего не значащее письмо в их обычной манере!» Печально взял я наши паспорта и отправился к человеку, который должен был дать мне в долг необходимые деньги; ибо на деньги г-на Лебрена я уже не рассчитывал.
Человек сказал мне:
— Сударь, с займом ничего не вышло: на вас смотрят как на лицо, осуждённое государством, которое желает вас погубить; кошельки для вас закрыты.
Я вернулся домой, взял немного золота, отложенного мною, как предусмотрительным человеком, на чёрный день. Экю, которые я намеревался сдать в национальное казначейство, если бы мне вернули мои деньги, я отнёс к банкиру, чтобы получить кредит на эту сумму в Голландии, и выехал всего с тридцатью тысячами франков вместо тех крупных сумм, которые были мне необходимы и которых меня так предательски лишили! Итак, я пустился в путь, не преминув, однако, оставить протест против всех гнусностей, претерпленных мною от наших министров; поначалу я собирался вручить его запечатанным моему нотариусу, с тем чтобы он был вскрыт в надлежащем месте и в надлежащее время в случае моей смерти или несчастья. Но я изменил намерение из опасения, что акт об отдаче на хранение этого запечатанного пакета привлечёт до времени их внимание к моему протесту, который должен быть оглашён, только если окажется, что министр Лебрен нарушил все свои обещания. Я оставил запечатанный конверт в своём запертом секретере, где его нашли бы при снятии печатей, так как в случае обвинительного декрета всё в моём доме было бы непременно опечатано. Я прошу сейчас вскрыть этот конверт и огласить мой протест в присутствии комиссаров, которые будут описывать мои бумаги, чтобы его подлинность была удостоверена.
В ожидании этого переписываю его здесь по копии, которую сохранил.
«В Лондоне, сего 8 февраля 1793 года[97].
Мой протест против действий министров, оставленный в запечатанном виде на хранение у г-на Дюфулера, нотариуса, на улице Монмартр[98].
Не зная, что уготовано мне судьбой и удастся ли мне преодолеть растущее с каждым днём сопротивление негодяев доставке во Францию оружия, насущно необходимого нации и задерживаемого голландцами в Тервере —
Я заявляю, что козни, первоначальным источником которых были канцелярии военного министерства, ныне — дело рук самих министров.
Я заявляю, что эти министры постарались (и в этом преуспели) задержать во Франции г-на де Лаога, помешав ему отправиться в Голландию для выполнения поручения предыдущих министров и трёх объединённых комитетов, а также моего, передать нации в Тервере принадлежащие мне ружья, вручив их г-ну де Мольду — нашему посланнику в Гааге и опытному генерал-майору — в соответствии с требованием статьи восьмой договора от 18 июля 1792 года.
Я заявляю, что эти министры, действуя якобы по распоряжению Национального собрания, никогда на самом деле не существовавшему, задержали во Франции, в силу этого мнимого распоряжения, г-на Лаога, моего представителя.
Я заявляю, что министр Лебрен, отвечая 16 сентября депутатам комитетов по военным делам и по вооружению, которые были посланы Собранием, чтобы ускорить вручение мне обещанного залога и денег, необходимых для высвобождения ружей, торжественно дал им слово, что в течение суток вручит мне всё нужное для того, чтобы я мог поехать высвободить и поставить нации это оружие в Тервере, что он снабдит меня обещанным залогом и деньгами, обусловленными договором от 18 июля; однако в дальнейшем, по договорённости с другими министрами, г-н Лебрен заявил мне, что Исполнительный совет отказал мне в деньгах и залоге, посулив, чтобы побудить меня выехать, что он, Лебрен, восполнит эту потерю из средств своего ведомства.
Я заявляю, что, в силу проволочек и отказов, я выезжаю без каких бы то ни было денежных средств и почти без надежды раздобыть их за границей, поскольку мой арест в Париже и моё заключение в Аббатство подорвали мой кредит как на родине, так и за её пределами.
Я заявляю, что протестую против предательских действий теперешнего министерства и возлагаю на него ответственность перед нацией за все бедствия, которые могут в результате воспоследовать; что тем самым я только выполняю то, о чём уже предупреждал министров со всей резкостью в письме, имевшем форму памятной записки и вручённом г-ну Лебрену 19 августа сего года, где я без обиняков говорил ему следующее: «Разъяснив Вам всё, о чём министр, только что занявший свой пост, мог сам и не догадаться, я вынужден заявить, сударь, что, если министерство будет в дальнейшем действовать вразрез с этими данными, я снимаю с себя отныне всякую ответственность и перелагаю груз её на исполнительную власть (о чём и имею честь её предупредить).
…Десятки раз я подвергался обвинениям, — не пришла ли мне пора обелить себя?.. Пусть министры не отдают никаких приказаний, не согласовав их со мной… или пусть сами отвечают за всё перед отечеством, чьим интересам нанесён вред».
Я заявляю, кроме того, что собираюсь привлечь вышеупомянутое министерство в лице г-на Лебрена к суду за ущерб, который может причинить моим делам или моей жизни его гнусное поведение. В удостоверение чего я оставил на хранение у г-на Дюфулера, нотариуса, этот протест, запечатанный моей печатью и долженствующий быть вскрытым и пущенным в ход в надлежащее время и в надлежащем месте, если это потребуется.
Шестой и последний этап моих трудов и мытарств, куда входит моё путешествие в Голландию и мой заезд в Лондон, где я и пишу эту весьма пространную записку, дважды связанный из-за этих ружей: обвинительным декретом — во Франции, и арестом за неуплату долга — в Англии (и всё по доброте нашего премудрого министерства); этот шестой этап, говорю я, будет отослан в Париж через четыре дня; и как только я получу уведомление, что он находится в печати и что, следственно, моё оправдательное выступление не удастся замолчать, я пожертвую всем, чтобы добиться освобождения из-под ареста в Лондоне: я уеду отсюда, я явлюсь в парижскую тюрьму. И если меня там прикончат, Национальный конвент! проявите справедливость к моему ребёнку; пусть моя дочь соберёт хоть колоски, оставшиеся на том поле, где ей принадлежала вся жатва!
