Она вернулась в Париж в конце ноября; от того времени нам остались только несколько разрозненных свидетельств: фотография, сделанная в Лоншане[22], очень комплиментарное интервью в «Дейли мейл», письмо к Николасу Грею с приглашением посетить её в отеле «Риц». Были ещё одна или две газетные статьи, связывающие её имя романтически с неким польским графом, но на самом деле то были дни относительного одиночества.
Теперь она пыталась жить для самой себя: отвечала на заброшенную корреспонденцию, проводила долгие утра в постели, зачитываясь популярной беллетристикой. Днём по вторникам пользовалась услугами молодой массажистки. По пятницам консультировалась с астрологом. Она также — вопреки советам адвокатов — сделала попытку связаться со своей дочерью, написав более полудюжины писем Рудольфу Джону Мак-Леоду, пока не получила отрывисто-грубый и обескураживающий ответ.
Можно сказать, что в эту пору она стала как будто более зрелой. Какое-то время она работала с определённым энтузиазмом над несколькими танцами, сюжетно основанными на «Тысяче и одной ночи». Затем, сама не понимая почему, она забросила этот проект, отослав молодого пианиста в консерваторию, где прежде нашла его. В отсутствие другого проекта, чтобы заполнить вечера, она частенько гуляла по окрестностям, которые едва знала, — всегда одна, всегда избегая глаз мужчин. Порою она доходила даже до кошерных боен возле улицы Блан-Манто или до катакомб под Сен-Жаком. Потом опять наступали ночи, когда она просто бродила вокруг.
Её письмо к Грею пришло из подобной ночи, бессонной ночи наедине с тишиной, если не считать рокота примитивной уборной. Ранее она планировала провести тихий вечер с «Братьями Карамазовыми» или со сведенборговским «Явленным Апокалипсисом», но в конце концов оказалось, что ей просто отчаянно нужен друг.
Её письмо к Грею было написано от руки зелёными чернилами, на бумаге с неизменным выпуклым чёрным узором по краю. Тон был тоже лёгкий и неофициальный. Подпись обычная: «Вечно. М». Письмо было готово к утренней почте, но она захотела, чтобы его доставил посыльный... Два дня по крайней мере она провела, ожидая ответа, который так и не пришёл.
В действительности Грей ответил на письмо Маты Хари, более часа составляя короткое, но нежное послание на балконе, но он так и не отправил его; в течение двух безумных дней он оставался безвылазно дома, неистово работая пастелью до тех пор, пока почти не пе рестал думать о ней. «Компаньоном» у него был кот, а для утешения — бутылка джина, оставленная ещё с той ночи, когда он услышал о Шпанглере.
После этих двух дней он посетил выставку современных художников в одной из небольших галерей, потом прогуливался по Латинскому кварталу до тех пор, пока не нашёл подходящую девушку. Её звали Жюли Ридж, и она тоже в конечном счёте отражена на трёх или четырёх акварелях.
Конец одержимости Зелле наступил — или так казалось тогда — в середине декабря. По большей части Грей тоже жил замкнуто, вновь вернувшись к изолированному миру натюрмортов и ночных пейзажей. Он особенно интересовался очертаниями изморози на оконном стекле. Изводил часы, стараясь воспроизвести свет горящей свечи. Как-то даже провёл вечер с очень хорошеньким рыжеволосым ребёнком из Бувилля. Но он не спал с ней... Было поздно, когда он наконец вернулся, но Маргарета всё ещё терпеливо ждала его.
Он увидел её сначала через полуоткрытую дверь, дремлющую в жёлтом свете лампы. Её волосы, отбрасывая тень, упали ей на лицо. Руки казались очень маленькими и бледными. Несколько его самых последних гравюр сухой иглой были разбросаны у её ног. Кот спал у неё на коленях. Мгновение он и в самом деле колебался, думал, не ускользнуть ли прочь, найти экипаж и уехать. Но всё-таки он сел на оконный ящик для растений и вытащил ещё одну сигарету. После приблизительно минуты, ощущавшейся длиной в час, она открыла глаза.
— Привет, Ники. Как дела?
— Чего тебе надо, Маргарета?
Она улыбнулась:
— Ничего особенного. — Затем, притронувшись к свисающей кошачьей лапе: — А его как зовут?
Грей сделал глубокий вздох:
— Кот.
— Как бродячего кота?
— Наверное.
— Ну, мне это не нравится. Я думаю, тебе следовало бы назвать его Сократом. Или, может быть, Джоном Филиппом.
Было холодно, поэтому он принёс ей бренди, для себя оставив джин. Пальто у неё было новым, но порванным у рукава, а туфли в таком состоянии, что было похоже, будто она исходила многие мили.
— Мне нравятся твои работы, — наконец сказала она. — Особенно эти зимние сцены. Они напомнили мне — о, не знаю — о Рождестве.
Тогда как он всё время пытался нарисовать смерть.
— Слушай, ты хочешь что-нибудь поесть?
Она пожала плечами:
— А что у тебя есть?
Он отправился в ту часть комнаты, что служила ему кухней, и начал шарить по шкафам. И не нашёл ничего, кроме нескольких банок тушёнки, сыра и обкрошившегося печенья.
— Я думаю, мы всегда можем отправиться в Баретту, — сказал он. — Или в какое-то иное место.
— Почему ты не ответил на моё письмо, Ники? Две недели, а ты не ответил. Так почему?
Он опять сел, вытаскивая новую сигарету:
— Я был занят.
— И ещё поговорил с Чарли Данбаром, да?
Он посмотрел на дальнюю стену, куда свет от лампы отбрасывал их тени, и ему показалось, что её тень похожа на тень тоненького ребёнка, а его — на тень больной обезьяны. Он прикурил сигарету и увидел, что у него дрожит рука. Он хотел выпить, но не мог сразу отыскать чистый стакан.
Наконец спросил спокойно, насколько мог:
— Кто такой Рудольф Шпанглер?
Она усмехнулась:
— Значит, ты говорил с Чарльзом?
— Кто он?
— Друг.
— Какого рода друг?
— Новый друг.
— Богатый друг?
Она покачала головой и демонстративно вздохнула:
— Боже, Ники. Ты же не ожидал, что я всю свою жизнь проведу с Чарльзом? — И затем, поигрывая кошачьей лапкой: — В любом случае он получил то, что хотел.
Он молча смотрел, как она проводит рукою по кошачьей спине.
— Как долго ты была с ним?
— Хм-м-м?
— Со Шпанглером. Как долго ты была с ним?
Она пожала плечами:
— Неделю.
— И как это было?
— Превосходно. Он взял меня в Женеву. Ты когда-нибудь видел Женеву?
Внизу на лестнице раздались шаги, возможно, пьяного соседа или вновь того призрака Михарда.
— Как ты встретила его? Какой он?
— Казанова[23]. А теперь, Христа ради, оставь это, Ники. Я не смогла больше выносить Чарльза, поэтому я сбежала. Что это — такой грех?
— Ты собираешься ещё раз встретиться с ним?
— С Чарльзом? Откуда мне знать?
— Я имею в виду Шпанглера.
Она надула губы, недовольно нахмурившись:
— Не знаю, может быть.
— Когда?
— Не знаю.
Он отошёл от окна и двинулся к мольберту, где несколько кистей отмокало в скипидаре. Он слышал, как она тихо разговаривала с котом, и подумал: она ещё не знает. Он опять мельком взглянул на её лицо в свете лампы и понял, что ничего реально не изменилось. И ещё подумал, что произойдёт, если он поцелует её.
— Знаешь, я всегда хотела кошку, — сказала она. — С тех самых пор, как была маленькой, но помню, что папа не позволил мне её держать.
Он шагнул к ней, надеясь поймать её ускользающий взгляд.
— Мне кажется, ты говорила, что папа разрешал тебе всё.
— Я лгала.
Он налил в её стакан ещё бренди, она выпила молча, молчание, казалось, сближало их. Отдалённые колокола отзванивали полночь, слышалась последняя песня из кафе на углу.
— Не знаю, найдём ли мы сейчас где-нибудь поесть, — сказал он.
Она улыбнулась:
— Я хотела повидаться с тобой, Ники. Честное слово, вот единственная причина, почему я пришла. Я просто захотела увидеть тебя.
— А что потом? Обратно к Данбару, или к Шпанглеру, или к...
— Пожалуйста, не сейчас. Я опять заблудилась. Ты не видишь? Я по-настоящему заблудилась теперь... — Стиснув его руку и притянув к себе: — А ты единственный, кто может отыскать меня.
Он поцеловал её, увидел, что она плачет, и ещё раз поцеловал. Сначала она отвечала как ребёнок, странно застенчиво, и что-то бормотала о кошке. Но вот он ощутил, что её губы раздвинулись и её сердце забилось рядом с его сердцем.
Она разделась в темноте, шагнула в свет от окна, и он увидел, что она улыбается. Он провёл рукой по всё ещё совершенному изгибу её спины. Дождь не шёл, но ветер сквозь провисшие ставни дул со звуком текущей воды.
И конечно, были две или три минуты, когда он хотел остановить её, попросить оставить его в покое. Но скоро это прошло, и он сожалел только, что не переменил постельное бельё.
Она оставалась у него четырнадцать дней — неделю до Рождества и первую неделю нового года. В Париже было холодно от ранней непогоды, но они редко покидали комнату. Утра были особенно красивы, с глазированными белой изморозью окнами. Рассвет, однако, наступал медленно, как будто борясь с ночным ветром.
Что до особенных воспоминаний, они навсегда запомнят канун Рождества. Грей был воспитан в англиканской вере, а Зелле уже много лет не обращалась ни к какой определённой вере, но они всё же решили посетить полуночную мессу в Сен-Бернаре. Служба была там всегда менее пышной, чем в Нотр-Дам, но очень красивой, и от той ночи остались две зарисовки в карандаше местных детей, стоящих на коленях и принимающих святое причастие.
Праздновали Рождество они просто: на низком столике были разложены мясной пирог, печёные яблоки и ванильный крем. И подарки тоже не были слишком оригинальными, в основном просто безделушки, приобретённые в соседних магазинах. Зелле, однако, получила необыкновенно запоминающуюся литографию того леса в Фонтенбло.
После ужина они молча разделись и легли вместе на толстые ковры у печи. Он просто держал её в руках, стараясь запечатлеть в памяти её образ вперёд на долгие годы. Он тщательно изучал её грудь, тёмные соски, этот дельфиний рот, глаза как спокойный ручей. Он задавал, ей вопросы, концентрируясь на звуке её голоса, отчасти сухого, но ясного. Временами под каким-то предлогом он заставлял её оставаться неподвижной, чтобы изучить её тело в разных ракурсах.
Что до Зелле, то она тоже была довольно спокойной. Странно, но она чётко понимала, что от этих дней останется в её воспоминаниях: то, как он сидит у мольберта, медленный ответ на простой вопрос, слабый запах скипидара, жжёные спички и ароматический шарик. Она любила смотреть, как он обращается с мастихином[24] или склоняется под светом лампы, чтобы заточить карандаш. Но сами по себе его рисунки были для неё всё ещё непостижимы, как сердцевина айсберга.
Последующие дни также были холодными, но безветренными, и они частенько гуляли по вечерам. Они избегали знакомых кафе и праздных толп на бульварах. Они также старались избегать разговоров о будущем.
Наконец они совсем перестали выходить из комнаты, так что последующие три ночи были как одна-единственная ночь. Они питались едой, которую приносил посыльный: сушёные фрукты, маринованные огурцы, мясной пирог и пиво. Они редко засыпали до наступления рассвета. Играли в шахматы в молчании, но без особого интереса. Свет всегда был притушенным.
Последним днём было воскресенье. К девяти вечера её чемоданы были уложены, пальто лежало на кровати. Билет на поезд у кувшина на каминной полке — первый класс до Канн, где она должна выступать для какого-то коммерсанта из Антверпена. С востока надвигалась новая буря. Ещё раньше они увидели над линией горизонта плотную стаю облаков. А потом вновь поднялся ветер.
Грей мучился мыслью попросить её остаться... умолять её... требовать. Но в этом, оказалось, не было смысла. «Это только на неделю, — сказала она ему. — Только на одну несчастную неделю, и если ты действительно хочешь, поедем вместе, — говорила она ему. — Поехали. И мы сможем вместе погрустить на морском берегу». Но он понимал, что, по крайней мере, знал лучшее, чем эта перспектива.
За ужином из холодной мясной вырезки и пива они сидели бок о бок на низком диване. Она надела свой восточный халат с вышитыми белыми хризантемами. Он был в своей обычной одежде. После долгого молчания он спросил, не хочет ли она шерри. Её голос был до странности сухим и прерывистым: нет, она не хочет больше пить. Немного позднее он спросил, не хочет ли она прогуляться к реке или в городской сад. Ответ её был таким же, и он понял, что она плачет.
Наступило долгое молчание, похожее на натянутую струну, облака, пенящиеся где-то над Версалем, и её глаза, наполненные слезами. Затем очень мягко: «Знаешь, я бы очень хотела, чтобы могла любить только тебя, Ники. Правда».
Она ушла сразу после рассвета. Ему не хотелось видеть, как она отбывает со станции, и они расстались во дворе внизу. Был мелкий лёгкий снежок, сдуваемый ветром, как пепел. Подъехал экипаж, и они стояли на ступеньках, пока кучер укладывал её багаж. Хотя она продолжала стискивать его руку, он знал, что она уже не тут.
— Я всё собирался сказать тебе, — начал он. — Думаю, было бы неплохо, если бы ты выкроила минуту и написала Данбару.
Она кивнула, но глаза её были в тысяче миль отсюда.
— Да. Да. Я полагаю, ты прав.
— Я знаю, это будет много для него значить.
— Да, конечно.
— И в самом деле, если у тебя будет возможность, я бы тоже был рад.
Она улыбнулась, легко проведя пальцами вдоль уголка его рта.
— Не будь серьёзным, Ники, не сейчас. В любом случае я вернусь через неделю.
— Да, через неделю.
— Или две.
За этим последовал прощальный поцелуй, и она шепнула из-за двери экипажа что-то о том, чтобы он позаботился о коте.
У него ушло много времени на то, чтобы изгнать её из своей комнаты, много времени, прежде чем он перестал находить напоминавшие о ней мелкие вещички то под мебелью, то засунутые в ящики. И ещё больше прошло времени, прежде чем он вновь получил от неё весточку... по крайней мере, пять или шесть месяцев.
В ту пору она жила в деревне Эвр, к югу от Тура. Её любовником был добродушный биржевой маклер по имени Ксавье Руссо. Она повстречалась с ним на званом музыкальном вечере и вскоре водворилась в chateau, который он снимал у какой-то местной графини. Он был женат и к тому же активно занят работой в Париже, но по крайней мере раз в неделю он встречался с нею.
Дорога из Парижа в Эвр была живописной, неторопливой, лежала через провинцию Турен и реку Луару. В конце концов Грей хорошо узнал её; обычно он ездил туда по понедельникам или вторникам, чтобы возвратиться прежде, чем её любовник приедет в четверг или пятницу. Такое расписание было удобным. В то время как Руссо оплачивал счета и занимал её по выходным, Грей заполнял оставшееся время.
Они Скакали на лошадях — есть фотография: она верхом на своём любимце, великолепном жеребце по имени Райа. Они играли в шахматы или в маджонг, и она всегда проигрывала из-за своей невнимательности. Они проводили тихие дневные часы под деревьями или в побелённой ротонде... а ещё они предавались любви.
К концу года она вернулась в Париж и поселилась там, где её навсегда запомнят: на улице Виндзор, дом 11, в середине Нёйи-сюр-Сен. Здесь она вновь жила сама по себе, развлекая друзей в саду и танцуя Шопена под граммофон. Близки они были не часто, но он всегда находился невдалеке от неё.
Это было, как всегда оно было с Зелле, объяснит он позднее. Ты живёшь всю жизнь вокруг неё, но не с ней. Ты даёшь ей то, что она хочет, но не то, в чём она нуждается. Ты приходишь, когда она зовёт, и уходишь, когда она начинает уставать. Ты играешь по её правилам или не играешь вовсе.
Шпанглер был исключением. Хотя она всё ещё время от времени говорила о нём, он никогда не пытался связаться с ней, но это, казалось, никоим образом не волновало её. С Данбаром было совсем иное дело. Не раз она признавала, что ей неловко от того, как она обращалась с ним, и иногда она подумывала, не пригласить ли его. Но в конце концов она даже не собралась написать — ни открытки, ни записки, ничего.